Наверное, я просто отвык от зеркал. Оно казалось мне предметом совершенно ненужным и поэтому драгоценным. Мое отражение не имело с ним ничего общего. Оно выглядело вопиюще оскорбительным в резной черной раме.
(А.Тарковский. Х/ф «Зеркало»)
Упражнение «зеркало»
– Станьте парами друг против друга. Решите, кто из вас Человек, а кто Зеркало. Пусть Человек делает то, что обыкновенно делает перед зеркалом: причесывается, бреется, «наводит косметику», примеряет костюм. Зеркало обязано точно отразить все действия Человека.
– У Человека есть, конечно, конкретная цель его действий: допустим, он причесывается и приглаживается, готовясь к встрече Нового года; он бреется наспех, боясь опоздать на занятия; он примеряет костюм, впервые в жизни сшитый в ателье, а не купленный в магазине готового платья. Он живет в кругу своих вымышленных обстоятельств и верит в них.
– Зеркало не должно механически повторять все движения Человека. Надо, чтобы в нем отразилась и внутренняя жизнь Человека, – надо угадать его цели (хотя бы приблизительно!), надо жить его мыслями (предполагаемыми вами).
Поменяйтесь ролями.
В этом упражнении будем следить, прежде всего, за верной взаимосвязью и взаимозависимостью партнеров.
(Сергей Гиппиус. Актерский тренинг. Гимнастика чувств. Золотой фонд актерского мастерства)
I
Есть лишь один поистине серьезный философский вопрос – вопрос о самоубийстве. Я стою посреди тысячи сияющих осколков и читаю в них эти слова. Они смешались сейчас и перепутались, но я помню порядок наизусть. Взгляд блуждает по граням и острым углам, в которых отражаются страницы книги. Я пригвождена, зачарована, я боюсь двинуться – весь пол усыпало разбитое зеркало; я ступлю на него и услышу раздавленный треск – при каждом шаге оно будет вонзаться в мое потрепанное нутро.
Кроме букв из книги, в осколках тысячи отражений. Смотреть больно – преломившись в зеркале, свет режет глаза, и я жмурюсь. По щекам катятся слезы, но я заставляю себя смотреть.
Из одного, самого крупного, на меня таращится тусклый глаз в сетке морщин. Мне неприятно, я отворачиваюсь и упираюсь взглядом в другой осколок, помельче. Оттуда тоже следит глаз – черный, мрачный, в нем зловещий блеск. Меня передергивает, машу головой, пытаясь стряхнуть наваждение. На ходу замечаю другой осколок и другое пугающее отражение – половинку искривленного рта, то ли насмешка, то ли брезгливость в опущенном уголке. В соседнем осколке вторая половина – бескровные губы сжались, мелкие морщины лучами расходятся от них.
Постепенно мой взгляд охватывает все, что лежит у ног, но мозаика никак не хочет собираться: глаза в осколках накладываются друг на друга, косят, крючковатый нос переломался и помножился, левые половинки губ не сходятся с правыми, но хоть они и на разной высоте и на расстоянии друг от друга, видно, что они принадлежат одному лицу. Их объединяет усталость и злоба. На меня уставилась старуха.
Приходит, наконец, понимание – это же я. Это отражение моего состарившегося нутра.
Под свинцом полоумия еще теплится разум – надо бы сходить за веником, ведь это всего лишь зеркало, оно выпало из рук и разбилось вдребезги, осколки исковеркали реальность. Я не такая страшная. Просто мои руки забыли, как его держать, мое лицо забыло, как показывать ему себя, и я не хочу видеть, как появляются новые морщины, как углубляются старые, как все ниже опускаются уголки губ, как плывет овал лица. И эти ужасные отеки под глазами. Бессильно опускаюсь, тянусь за самым большим осколком, в руках легкая дрожь от бессонницы. Смотрю в отражение, провожу неуверенным пальцем по бороздкам на лбу – значит, вот как ты выглядишь, увядание?
Иду за веником, подметаю сверкающую крошку и блестящую пыль. Надо поторопиться – сегодня, наконец-то, в театр. Собираю крупные осколки. Резкий звонок телефона ловит меня со стеклом в руках, я царапаюсь об острый осколок, на коже выступает красная капелька. Я не жду никаких звонков.
– Да. Да. Кто это? Кто? А, да, да, поняла, да, конечно, да, да, здравствуйте, да, слушаю вас, – облизываю поцарапанный палец. – Да, это я. Да, конечно, помню, да, да, да, – зачем я так дакаю, думаю я, но остановиться не могу. Кровь сочится из пальца. – Нет, что вы, конечно, нет, нет, говорите, говорите. Сегодня? Могу! Ой, то есть… А когда? Хотя, что я говорю, я могу в любое время, да, да, я буду. Да, да, записываю… сорок человек, три часа, в девять начало. Адрес? Повод? Сценарий не проблема, вы же обратились к профессионалу! Диджей? Диджея нет… То есть… я найду! Найду! Микрофона тоже… микрофон, аппаратура, диджей – все будет, не беспокойтесь. Минутку, записываю… Да, буду за час до начала. Вам спасибо огромное, что позвонили! До свидания!
Твою ж мать. Неужели про меня кто-то вспомнил. Поверить не могу, что халтура подвалила. У меня же ничего нет: ни сценария, ни диджея, ни приличного костюма. И лицо помятое. У них еще номер мой сохранился, надо же. Ну и с чего начнем? Очень хочу курить. Наверное, сначала позвонить Вите. Хоть бы не он сегодня вел премьеру. Что еще? Платье. В то, черное без бретелек, сейчас не влезу. Красное в пол тоже надо мерить. Сценарий – по старой схеме. Вспомнить бы еще старую схему. Как же хочется затянуться сигареткой. Это ж надо – позвонили! Как чувствовали, что мне через три дня платить за квартиру. Только они помнят мою молодую версию, я ж сто лет уже не халтурю, вот удивятся. Но отказываться нельзя, деньги позарез нужны. Всего одну затяжечку бы, но я бросила, бросила. Еще и премьера в театре. Не пойду, они и не заметят, что меня не было.
Обескураженные звонком мысли скачут, взгляд бегает и упирается в фотографию на мудборде – настенной решетке – мое одухотворенное светящееся лицо с “Примадонн”, спектакля десятилетней давности, – молодое, худое отражение в розовом платье в шелковых бутонах. И в главной роли. Вот эту и помнят, а не меня.
Поворачиваю фотографию лицом к стене – чтоб не пялилась.
Из ранки на пальце все еще выступает кровь, и я пачкаю любимую фотографию.
«…когда они уже выходили из вагона, вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо. Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. Очевидно, что-то случилось необыкновенное. Народ от поезда бежал назад. Что?.. Что?.. Где?.. Бросился!.. задавило!..» Витя, Витенька, Витюша, ну давай же скорей – входящих нет, трубку не берет, обещал дать ответ еще полчаса назад. Туфли, колготки, платье нашла, тесновато, правда, но я натянула его на себя, отутюжила, лицо вечером отутюжу, если получится; по конкурсам пробежалась, реквизит собрала. Даже в театр на премьеру рискнула пойти, хотя бы одним глазочком, хотя бы только первый акт, я так соскучилась, да и премьера все-таки, нельзя не пойти. Когда дело касается театра, я сразу становлюсь маленькой девочкой с комплексом отличницы. Старая маленькая девочка. Если потом все быстро сделать, то можно и до конца спектакль посмотреть, и на подработку успеть, такси, если что, закажу. Осталась малость – найти диджея. Этот день еще напомнит о себе новыми морщинами, но мне срочно нужны деньги, иначе выгонят из квартиры. Витя, Витенька, Витюша, возьми трубку, гад.
Да уж, задавил меня поезд жизни. Может, не стоило разводиться? До сих пор донимают вопросами – что, изменил, да? предал? нашел помоложе? Надоели. Неужели, чтобы разойтись в разные стороны, обязательно кто-то должен напакостить? Что за стереотип? Или все же зря от него ушла? Он же не подлый, не обманывал, только в театре ничего не понимал. Получается, я плохая – взяла и бросила хорошего человека, сука. Не захотела не смотреть друг другу в глаза, не понимать, не слышать, не чувствовать. Он был надежной крепостью, но чужой, чужой, чужой. Да и последние месяцы из интернета не выныривал – новости, новости, новости – а как же я? Я тоже их поначалу читала, а когда окончательно одолело бессилие – бросила – не смогла больше. И мужа бросила.
С актерами всегда на одной волне, но вот плечи актерские не очень-то надежны. Или это возрастное? Может, дело в гормонах, просто снизилось желание? Когда в последний раз я испытывала возбуждение так, чтобы коленки тряслись? На сцене тоже давно уже нет огня.
Все возраст. Я вытатуирую себе эту фразу в центре сетчатки в обоих глазах, и прежде, чем мне в очередной раз кто-нибудь захочет ее сказать, он сначала прочтет ее, как свое отражение, в моих зрачках и обомлеет от ужаса.
«Вот смерть-то ужасная! – сказал какой-то господин, проходя мимо. – Говорят, на два куска. Я думаю, напротив, самая легкая, мгновенная, – заметил другой. Как это не примут мер, – говорил третий». Опять отвлеклась и пропустила целый кусок текста, надо перемотать. Выходит, ни один мужчина мне не интересен, я зависла где-то между. Одинокий человек – моя идентичность. «Очевидно, что-то случилось необыкновенное. Народ от поезда бежал назад. Что?.. Что?.. Где?.. Бросился!.. задавило!..»
На улицах агония осени. С тех пор как переехала от бывшего поближе к центру, хожу в театр пешком. Да, тесная однушка без ремонта и мебели, да, по всей комнате навалены книги, да, переступаю через них, да, надувной матрас, да, на оплату аренды уходит почти вся театральная зарплата, но я так хотела жить в сердце города, в самой его аорте; и сейчас мой пульс синхронизировался с ним. Выхожу из дома и теку по его артериям. Аудиокнига в наушниках, иногда музыка, рюкзак за спиной, глаза, чтобы всматриваться во внешний мир, и мысли, которые сбивают меня с сюжета книги. Возвращаюсь, перематываю, задумываюсь, опять возвращаюсь – таков мой нечастый путь к театру.
Иду через бульвар. Я не знаю, как сказать о конопатом беспутном октябре, не используя избитые клише, ведь у меня нет моих слов и никогда не было. Я слеплена из чужих – из реплик драматургов, интонаций несуществующих персонажей, замыслов режиссеров, роя всеобщих.
Я сама – замусоленный штамп.
Я так хочу отыскать только мои, точные, но пока моя словесная походка хромая, она спотыкается, она – синкопа. В поиске слов я тоже зависла где-то между.
Телефон молчит. Я иду внутри осенней агонии, заражаюсь ей, давлю сухие листья, избегаю отражений в лужах и слушаю густой голос чтеца в наушниках. Надо отмотать немного назад, снова отвлеклась.
«Что?.. Что?.. Где?.. Бросился!.. задавило!..» Мимо идут прохожие – вон мужчина моих лет, хорошо сохранился, даже симпатичный. Смотрю в его сторону, немного вниз, чтобы видеть его из-под ресниц, дожидаюсь момента, когда он оказывается в метре от меня, поднимаю глаза, улыбаюсь ему. Мужчина не задерживает на мне взгляда, ни на секунду не замедляется. Я иду с глупой улыбкой – невидимка, взгляды людей проходят сквозь меня, я не отражаюсь в них, меня нет. А ведь всегда была раньше в центре внимания. Актриса должна приковывать взгляды. Любым способом. Ярко краситься, одеваться, громко говорить, смеяться. Эмоционально, экспрессивно, вызывающе, на показ, лишь бы не так, как все.
Но я выбрала быть собой. Сняла маску.
Что ж, эксперимент провален. Все еще глупо улыбаюсь. Да и разве я актриса, если я выхожу на сцену раз в месяц или реже? Если меня больше не занимают в новых постановках, а старые убирают с репертуара? Если театр уготовил для меня забвение? В профессии я тоже стала невидимкой, тоже зависла в странном «между» – актриса без сцены.
Чем ближе театр, тем неуютнее. Уже вижу его вдалеке среди других домов, крутит живот, во рту сухо. Останавливаюсь, достаю из рюкзака бутылку с водой, делаю пару глотков. Звонит Витя. Наконец-то.
– Ну как? Получается вечером?
У Вити получается. Ура.
Подхожу к театру. Не с фасада, с изнанки, где валяются куски выпавших из стены кирпичей и угол здания обнесен пожарной лентой. «…Когда они отъехали несколько сот сажен. Дурное предзнаменование, – сказала она». Ставлю аудио на паузу, снимаю наушники, опускаю взгляд под ноги – я у служебных дверей. Входящие, оставьте упованья.
– О, Лиля, привет! Как дела? – поцелуй в воздух рядом с щекой. Распахнутые глаза Приторникова все те же – добрые и грустные, как у верного пса – но это впечатление обманчиво – проверено.
– Нормально, – слабачка, обещала же не отвечать на пустые вопросы.
– Не угостишь стиком? А то у всех сигареты.
– Я же бросила.
– А, точно, припоминаю. Не путаются? – это он про наушники, которые я комкаю и кладу в карман.
– Не люблю беспроводные.
– Странная девочка Лиля.
На что он намекает? Смеется надо мной? Прохожу сквозь никотиновые вдохи и выдохи, чувствую на спине взгляды – сочувствие или презрение? Вдыхаю дым, закашливаюсь, очень хочу затянуться, скукоживаюсь, ссутуливаюсь, почти исчезаю.
В театр заходит старая девочка уже с ноготок.
– Всем привет, – тенью проскальзываю в гримерку.
На меня никто не смотрит, все сосредоточены и скупы на слова, а ответное «угу» сразу проясняет и без того понятное: в спектакле не участвуешь – не маячь, здесь люди работают. Или мне эти намеки мерещатся?
К моему гримерному столику не пробраться – он стоит в дальнем углу и сейчас его почти полностью загораживает шкаф.
– Девочки, извините, что отвлекаю, но что это?
– М? – не прекращая водить кистью по щекам, мычит Чернова.
– Вот это что?
– А, это. Ну ты же видишь – шкаф. Можешь туда вещи свои сложить. У нас была генеральная уборка. Решили, что так будет просторнее, вот и передвинули его. Хотели как лучше.
Я закипаю:
– Генеральная уборка? А почему меня не позвали? Знаете, это уже слишком. Ставьте все на место. Можно было и у меня спросить сначала. Я пока еще здесь работаю, – хлопаю дверью.
Они хотели как лучше! Когда хотят как лучше, сначала спрашивают, как лучше. Стою в коридоре, все еще одетая, уже жалею, что вспылила – у них же премьера, нельзя их выбивать, истеричка.
Полчаса до начала. Иду в общую кухню для актеров, голую и почти пустую, с бледно-зелеными больничными стенами – никто не оставляет там продукты и посуду, они хранятся в ящиках, в гримерках, под замком. Разве что в раковине изредка забудется кем-нибудь немытая кружка. Вот как сейчас. Оставляю здесь верхнюю одежду, причесываюсь, прохожусь пудрой по взмокшему лицу, выдыхаю – мне только кажется, что все против меня, мне везде мерещится заговор. Включаю чайник, споласкиваю чужую кружку, достаю из сумки пакетик растворимого кофе, который всегда ношу с собой, заливаю кипятком.
Заходят Сапожникова с Маловой со своими кружками, из которых свисают ниточки от пакетиков чая – марку не разобрать, но наверняка у Сапожниковой что-то изысканное или экзотическое. Еще пока не в костюмах, но уже в прическах и гриме: локоны подняты наверх, естественные румяна, губы, все просто, без изысков. У Сапожниковой обесцвеченные кудри более игривые, да и макияж ярче. Наверняка не для роли. Хочет выделиться как всегда.
– Ты сказала Серегину?
– Да нет пока.
– Как играть будешь?
– Я костюмерам показывала, они по идее должны завпосту заявку написать.
Наливают кипяток, меня не замечают, я невидимка.
– Я бы не стала надевать. Это же техника безопасности. Еще и танцев куча, можно все ноги себе переломать.
– Он скажет, денег нет – песня та же.
– Починить-то можно, я же не говорю купить новые. Ладно, сейчас мы хотя бы перед партером не так позоримся – сделали эту дурацкую ступеньку на авансцене зачем-то, только спотыкаться об нее.
– Ну она ободранную обувь чуть закрывает.
– И теперь актеры по сцене бегают с обрезанными ногами.
– Ага, и только ошметки от туфель летят. Лиля, привет.
Наконец меня обнаруживают, и я отражаюсь в них, но тут же сливаюсь с мебелью. У меня не хватает решимости ответить «привет», только невнятное «мг», которое растворяется в их поставленных голосах.
– Вот приедет новый режик из Москвы, офигеет тут, – все так же между собой, как будто меня нет.
– Новый режиссер приезжает? – не выдерживаю, осмеливаюсь проявиться.
Сапожникова и Малова, наконец, неопределенно оборачиваются на голос из воздуха:
– Да вроде.
– А когда? Кто едет? Что ставить будет? – выплескиваются из меня вопросы.
Не помню автора. «Человек, который платит» или «Все оплачено», так как-то называется.
Не, «Месье Амилькар», кажется.
Звенит первый звонок, обрывая треп. Он раздается из трансляции в гримерках, а в кухню долетает только его слабый отзвук, поэтому здесь всегда открыта дверь и слух у актеров максимально сконцентрирован.
Ой, уже первый что ли? Что-то я волнуюсь, – актрисы убегают, обрадованные, что не пришлось все рассказывать. Когда доходит до новой постановки и распределения ролей, каждый сам за себя. Или показалось? Мне тоже пора в зал.
«Месье Амилькар», значит. Что-то до боли знакомое. Где же я это уже слышала…
«Как ваши дела? Устали с дороги? Наш дом – не лучшее место для отдыха. Вам лучше уйти. Верьте мне». Лаконичные, условные декорации, глазу приятно, хороший свет скрывает потертости костюмов с подбора, смотрится даже стильно. Про новую ступеньку не соврали.
Месье Амилькар. Месье Амилькар. Где же я это слышала. Может, сто лет назад читала пьесу или в институте по истории театра проходили, сюжет забыла, но название врезалось в память? А может, фильм такой есть и я его давным-давно смотрела? Амилькар. От этого слова вдруг все сжимается внутри. И сердце почему-то начинает стучать так громко, что кажется, слышат зрители, сидящие от меня по сторонам. Ничего не понимаю.
Неужели, правда, ни ролюшки здесь для меня не нашлось? «Господи… Господи… Бедный мой! Сколько нужно отдать денег? Я найду. Я заработаю! Я не знаю… Я… Помогите, бога ради, вы здесь живете, вы все знаете. Помогите!» Новая актриса моих лет, ее взяли по знакомству. Впервые вижу на сцене, и хочу отвернуться, закрыть уши, мне стыдно, неловко за нее, она совершенно не органична. Не выдерживаю, опускаю взгляд, и в этот момент в самое мое ухо раздается шепот с заднего ряда: «Как хорошо играет!»
«Хотите правду? Мы лжем вам – да. А больше всего мы обманываем вас, когда вы спрашиваете: «Как ты дошла до жизни такой?» А эта переигрывает, впрочем, как всегда. Зачем так давить на слова, проще же надо, ну. Очень хочет понравиться зрителю. Я бы сделала лучше, нужно было подать творческую заявку. Но ведь я не попрошайничаю роли, да и у меня другое амплуа.
Амплуа. Тошнит от этого слова. Нафталин, а не слово. Вот из таких штампов я и состою: я инженю я не героиня люби искусство в себе а не себя в искусстве ростом маловата голос слишком нежный невзрачная серая мышь не бывает маленьких ролей бывают маленькие актеры театр это святое играй каждый раз как последний болезнь не повод отменять репетицию умри но приди нельзя толстеть нельзя худеть нельзя делать татуировки нельзя красить волосы нельзя стричься для этой роли еще не доросла для этой роли уже старая а можно нельзя ну хотя бы попробовать куда суешься ишь чего главную роль она захотела театр храм храм храм и нет человечка. «Какая красивая! Сапожникова – моя любимая актриса» – врывается в мысли шепот у левого уха.
«Только зачем она такая подлая? Я бы ее, подлую, в порошок стерла! Подлая она и подлая! А я бы бросила бы ее или такую задала ей взбучку, что она бы целый месяц с синяками ходила, гадина!» На сцене вдруг что-то меняется, это не уловить взгляду и слуху, будто, наконец, появляется живой человек. Малова. Ее голос тянет меня за собой, вырывает из мыслей, я пытаюсь ему сопротивляться, но не получается, он выковыривает у меня под ложечкой тревожную черную ямку, выедает до рези в глазах. В заднем ряду молчат. Оборачиваюсь – притихли, пригвоздили взгляды туда, к источнику голоса, открыли рты. Я закрываю глаза, мне больно – то, что происходит сейчас на сцене, слишком хорошо.
Может, они все правы? Худрук, завтруппой, режиссеры, другие актрисы, которые не говорят в лицо, но намекают. Может, я и правда не дотягиваю? Но ведь раньше-то дотягивала. Возраст? Из старых ролей выросла, до новых не доросла, зависла в сучьем «между»? Вернулась к исходной точке, как будто и не было двадцати лет? А где она, моя исходная точка, моя точка отсчета? С чего вообще все началось?
Я сижу с закрытыми глазами, под ложечкой скребет, в памяти всплывает сцена.
«Ты чего?», «странная какая-то», «все в порядке?», «да дурочка она, не обращайте внимания», «реально, ку-ку» – этот звонкоголосый рой прерывается вопросом:
– Лилечка, с тобой что-то случилось?
– Все нор…маааль…но Зи…наид Иван…на… прост… понра…ви…ось… ооочень…
В очереди в театральный гардероб стоит девчонка и ревет навзрыд – очки в толстой роговой оправе запотели, глаза отекли, подростковое лицо покраснело. Ей очень стыдно, но она ничего не может поделать со слезными каналами. Она уже успокаивается, но неосторожное «Лиля, что случилось?» опять открывает шлюзы. Очередь гудит – у одноклассников после спектакля выходит энергия. У девочки Лилечки тоже выходит, только у нее это, кажется, называется катарсисом.
Вот где я слышала это. Месье Амилькар.
Я, семнадцатилетняя девчонка, сидела тогда в зрительном зале и ничего не видела, кроме огромных блестящих от слез и сценического света глаз. Ее глаз. Они смотрели в меня, в мой голый центр. Ее голос летел ко мне, скользил по телу, поднимал на нем волоски, делал меня невесомой, возносил над зрительным залом, над болтливыми одноклассниками. Она сняла с меня кожу, нежно гладила по мясу, по жилам, раскрыла грудную клетку, вынула оттуда сердце и поселилась под ребрами вместо него. Стала мной. Это и есть моя точка отсчета.
Как же ее звали? Актрису, которая играла проститутку в «Месье Амилькаре»?
Мое тело распластано на подсдутом матрасе, из полумрака выпирают его части, синеет колено, мертвеет кисть, глаза отупело пялятся в потолок, где шевелятся тени. «Лиля, только вы в этом жалком театрике в силах сыграть главную роль в новой постановке! Вы же тургеневская! Молю, не отказывайте, спасайте искусство! – падает на колено огромная черная тень и расплющивается по всему потолку, – Эти актрисульки мизинца вашего не стоят! Да у этой Сапожниковой темперамент как у вяленой рыбы! Да у этой Жировой сиськи тяжелее вашего хрупкого тела! Да эта Каметова…» Что уставилась? Укоряешь? Переигрываю, да? Смотрю на стену – в полумраке чернеет решетка мудборда, как окошко в тюремной камере, с нее смотрит мое молодое лицо. Я оттерла от крови фотографию с «Примадонн» и повесила на прежнее место, ведь теперь это мое зеркало, пусть я кривое ее отражение, но она мой утешительный обман, а иногда и отрезвляющая совесть.
Я лежу неумытая, с отпечатанной тушью под глазами, молния платья разошлась на спине, голова чешется от лака, не могу пошевелиться. Вокруг меня книги, я слышу их шепот, многоголосый тихий хор окружает, чужие слова сверлят мозг. Или это тело гудит от усталости?
Мысли мусолят события дня. Мало того, что оказывается в театре будут ставить не «Месье Амилькара», а «Клару Милич» Тургенева, – Витя на корпоративе сказал, типа, новый режиссер предложил «Амилькара», но это французская пьеса, а в репертуарной политике курс на русскую классику, дух патриотизма, традиционные ценности, все дела, поэтому остановились на Тургеневе, девчонки просто еще не в курсе, – так потом было еще и это: «Знаете, мы, конечно, вам заплатим сейчас, но больше не зовите ее. У вас есть ведущие помоложе? Позажигательнее, что ли?»
Два часа назад я сидела в перерыве между блоками корпоратива на ящике водки в вонючей подсобке, в углу была рассыпана отрава для крыс, моя одежда и сумка валялись на грязном липком полу, я сбросила каблуки, пялилась на большой палец ноги, который вылез из дырки в колготках, и слушала душный шепот за дверью.
Да и закончился корпоратив дракой: один из гостей подвыпил и стал рассказывать, что у него брат погиб, кто-то в компании посмеялся, якобы сам же пошел, кто его заставлял, все бабки якобы, алчность его убила, чего теперь жаловаться, да он мобилизованный был – крикнул перепивший в ответ и со всей дури двинул тому в челюсть. Подлетели остальные, завязалась пьяная возня, потом скорая, полиция, хорошо еще, что обошлось без тяжелых травм.
В такси по дороге домой было трудно глотать, стоял дурацкий ком, я все пыталась и пыталась его сглотнуть, резало глаза. Это все «Месье Амилькар» и та актриса, которую зачем-то вспомнила.
Да и день был сложный, как-то сразу все навалилось. Зато в этом месяце хозяйка не выселит из квартиры, денег хватит заплатить.
Я лежу, смотрю на себя из счастливого прошлого, подвешенную на мудборде, и думаю о Елене. Я вспомнила, как звали проститутку из «Месье Амилькара», то есть актрису, которая ее играла – Елена Раева.
Я думала о ней весь вечер. Силюсь представить ее лицо, но выхватываю из памяти только обломки, накладываю их на мутные черты моего молодого лица с фотографии, черные тени смешивают их, и кажется, что уже Елена смотрит на меня с мудборда. Она теперь мое зеркало.
Прямо по ее лицу ползет маленькое черное пятно. Я нащупываю тапок возле матраса, хватаю его и изо всех сил швыряю. Доска с грохотом падает, а на упавшей фотографии остаются раздавленные внутренности таракана.
«…Сквозь прищуренные ресницы… обращены… но… поразила неподвижность этого лица»… ага, неподвижность, «…лба, бровей – и только при ее страстном вскрике»… страстный вскрик будет «…он заметил, как сквозь едва раскрытые губы»… бла бла бла… ага, вот дальше… «она… робела»… робела, значит, «…небольшая книжка слегка дрожала в ее пальцах»… это тоже запомнить – дрожь в пальцах. Хотя, может, он вообще все по-другому будет делать – у Тургенева брюнетка с цыганскими глазами, а он, может, светленькую захочет, как я, не во внешности же дело. Надо найти ее речь. «Аратов заметил… унылости»… ага, унылость тоже запомнить… О, вот, наконец-то, дошла до речи… «Я к вам пишу, чего же боле»… твою мать, письмо Татьяны. Опять молодая героиня, опять не моя роль. Хотя… ну а вдруг режиссер решит сделать что-то типа воспоминаний и ему понадобится на Клару актриса среднего возраста. И опять Сапожникова? «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой, я знаю…», да, знаю, двадцать лет уже знаю, ты мне послан богом, до смерти ты хранитель мой, блядь.
Кладу книгу, потягиваюсь, тру виски, смотрю на выцветшие обои, на стопки книг, на открытый экран ноутбука. В строке поиска вбито, кроме других слов, имя Елены Раевой, смотрю на трепещущую прозрачную воду сквозь толстое стекло, оттуда на меня взирает мое лицо, плыву взглядом вверх, избегая своего отражения, – ваза заканчивается увядшими розами. Бутоны печально смотрят на меня, они пожухли, почернели. Засохшие цветы нельзя трогать, они такие ранимые – неловкое движение, и они рассыпятся в труху, как женщина. Мне так жаль их выкидывать – их подарили зрители.
Я любуюсь мертвой красотой и думаю о Елене. Я часто о ней думаю теперь, сама не знаю почему. Это ведь она однажды взяла меня за шкирку, швырнула на сцену и прибила гвоздями к ней всю мою кожу. Я пытаюсь вспомнить ее глаза, которые исполосовали меня тогда. Я несу в себе эти ощущения уже больше двадцати лет, но ее голос, ее черты, как она улыбалась, плакала, что происходило тогда на сцене – все забыла. Я тщетно пытаюсь вспомнить тот день, это ведь он виноват, что сейчас я актриса. Недоактриса.
«С великим прискорбием, – писал»… бла бла бла… «весть»… так… «о внезапной кончине нашей даровитой актрисы Клары Милич» – о, это уже интересно – «успевшей в короткое время ее ангажемента сделаться любимицей нашей разборчивой публики. Прискорбие наше тем сильнее, что г-жа Милич самовольно покончила со своей молодой, столь много обещавшей жизнью, посредством отравления. И это отравление тем ужаснее, что артистка приняла яд в самом театре!» Я должна это сыграть. Только бы дали роль, не сыграю – проживу, только бы дали роль, как Елена в «Месье Амилькаре», воспламеню весь зал, каждого зрителя, и актрис заодно всех сожгу. Мне нужна эта роль.
Елена… Интересно, почему я не могу о ней найти никакой информации в интернете. Гугл выдает упоминания имени и фамилии, череду фотографий незнакомых женских лиц. Если бы я ее увидела, тут же бы узнала, но интернет пуст. Мне нужно найти Елену, она мне нужна так же сильно, как новая роль. Я пока не знаю, зачем, может, в ее судьбе есть что-то, что поможет мне. Поможет понять, что делать, как быть, как жить. И жить ли. Она же была звездой в театре. Может, я узнаю, как она стала ей и тогда пойму, как мне выбраться из забвения? Я уцепилась за надорванную ниточку и тяну, задержав воздух на вдохе, в страхе порвать. Интересно, она и сейчас звезда? По-прежнему влюбляет в театр наивных девчонок?
Конечно, может, она из тех актеров-затворников, у которых нет страничек в соцсетях. Странно, что на сайте того театра, где она служила, нет никакой информации – может, она ушла оттуда, например, в другой театр, но в гугле ничего об этом нет; или же в никуда, точнее, куда-то совсем в другую, нетеатральную сторону. Смутная тревога щекочет под ребрами.
Я откидываюсь на спинку стула, разминаю затекшую шею. Значит, нужно перестать думать о ней, чего вдруг я зациклилась. Мой взгляд скользит по погибшим цветам в вазе, по строчкам в раскрытой книге: «…жаловалась, что настоящей роли, как она ее понимает, никто ей не напишет. И петь совсем бросила. Я, брат, виноват! передал ей тогда, что ты в ней школы не находишь. Но все-таки… отчего она отравилась – непостижимо», по открыткам и фотографиям на мудборде, который я вернула на место, по испачканной из «Примадонн», по открытой странице поиска на экране ноутбука, по одной из строчек, которую среди многих других комбинаций выдал гугл – транспортные полицейские установили личность погибшей женщины.
Кликаю по ссылке, открывается старая архивная статья в газете: «…сегодня в дежурную часть поступило сообщение, что на __ километре __ станции в районе села __ пассажирским поездом __ смертельно травмирована женщина. Незамедлительно транспортные полицейские начали расследование и установление личности погибшей. К поискам были подключены СМИ: газеты, радио, телевидение. Установлен гражданин, который разыскивал свою дальнюю родственницу, не выходившую с ним на связь. При сопоставлении данных выяснилось, что разыскиваемая и травмированная поездом женщина являлись одним и тем же лицом. Погибшая оказалась жительницей города __. По предварительной информации установлено, что гражданка последнее время имела склонность к суициду. Проверка по данному факту продолжается».
Я сама это выбрала я сама это выбрала я сама я сама выбрала это сама я сама я сама это мой выбор я сама в белом пустом потолке негде зацепиться взгляду пусто пусто мне пусто я смотрю в одну точку куда-то далеко в себя я сама сама это выбрала глаза заливает слезами они сами по себе меня не слушаются слезы текут текут текут я сама это выбрала сама глазная вода течет струйками по лицу заливает уши рот какая соленая шея уже вся мокрая от слез холодная плевать как же хочется курить я сама это выбрала сама как хочется курить тело мое недвижно телефон зажат в ладони я разучилась двигаться да и зачем все такое бессмысленное только бы одну затяжечку таммм тамм таам крупные капли падают на белые страницы, пятно на бумаге морщится старится строчки плывут расползаются типографская краска течет буквы едут есть лишь один поистине серьезный философский вопрос – вопрос о самоубийстве; решить, стоит ли жизнь труда быть прожитой или она того не стоит, – это значит ответить на основополагающий вопрос философии.