- -
- 100%
- +
Я подал рапорт в Москву. Подробный, с приложением всех данных, включая копии записей Симонова и мои собственные наблюдения. Ответ пришёл через три дня: «В возбуждении ходатайства отказано. Объект М-17 выведен из плана исследований. Рекомендуем прекратить самостоятельные изыскания во избежание дисциплинарных последствий». Это не ответ, это отписка. Кому-то наверху выгодно, чтобы об этом месте забыли.
Новиков проговорился: в шестьдесят первом, когда военные только наткнулись на объект, они попытались его уничтожить. Заложили в подводную пещеру заряд — обычный тротил, килограммов двадцать. Взрыв прогремел, но пещера не обрушилась. Более того — на следующий день на берегу нашли всех троих сапёров. Мёртвых. С открытыми глазами и улыбками на лицах. С тех пор объект не трогали.
Я думаю: может, оно не злое? Может, оно просто иное? Но когда я вспоминаю лицо Симонова после того, как он выбрался из воды, — я знаю: злое. Не по человеческим меркам, но злое. Оно не просто забирает — оно высасывает. Оставляет оболочку, которая улыбается, но внутри пуста.
Завтра я возвращаюсь в Мшагу. Не знаю, что буду делать. Но оставаться в Архангельске, где голос матери слышен даже сквозь городской шум, я больше не могу. Может быть, там, на месте, я найду способ».
Илья отложил бумаги. За окном выл ветер, и в его вое ему слышались обрывки слов — или это уже играло воображение, разогретое чтением.
Он заставил себя лечь. Сон не шёл. Он лежал и думал о Келлере: тот вернулся, зная, что идёт на смерть. Или на что-то хуже смерти. И его записи лежат сейчас на столе — последнее, что от него осталось. Кроме, возможно, останков где-то на дне ямы.
Часы показывали начало четвёртого, когда Илья наконец провалился в дрёму.
И почти сразу проснулся.
В доме было холодно. Очень холодно — так, что изорта вырывался пар, хотя печь топили вечером и угли ещё должны были тлеть. Илья сел на кровати, нашаривая фонарь, и в этот момент услышал:
— Илюша.
Голос матери. Снова. Но теперь он шёл не снаружи — не из ямы, не из маяка. Он шёл изнутри. Прямо в голове, минуя уши, как будто кто-то говорил прямо в мозг, не нуждаясь в воздухе и звуковых волнах.
— Илюша, сынок, я так замёрзла.
Илья зажмурился. «Это не она. Это не она. Это не она». Он повторял это про себя, как мантру, но голос не уходил. Он становился ближе, теплее, роднее.
— Ты забыл меня, Илюша? Ты помнишь, как мы ходили на залив? Ты был маленький, потерял варежку и плакал. А я отдала тебе свою. Помнишь?
Он помнил. Господи, он помнил каждую деталь: серое небо над Финским заливом, мокрый снег, красную варежку, которая упала в лужу, и мамину руку — горячую, несмотря на мороз. Она сняла свою варежку и надела на его озябшие пальцы. «Ничего, — сказала тогда, — у меня руки горячие. А ты не плачь. Мужчины не плачут».
— Я не плачу, — сказал Илья вслух. — Ты не моя мать. Ты — тварь, которая украла её голос.
— Я не украла, — ответил голос, и в нём прорезалась другая нота — глубже, старше, без притворной ласки. — Я сохранила. Твоя мать ушла в землю. А я могу вернуть её. Ты будешь слышать её каждый день. Не во сне — наяву. Она будет с тобой до конца. Разве этого ты не хочешь?
Илья открыл глаза.
У окна что-то стояло.
Он не видел его — фонарь не горел, луна не светила. Но он чувствовал присутствие: сгусток темноты, более плотный, чем остальной мрак. Оно не двигалось, не дышало. Просто находилось здесь, в трёх метрах от кровати, и смотрело. Илья не видел глаз, но знал: на него смотрят.
— Ты не можешь войти, — сказал он. — Если бы могла — уже вошла бы.
Существо не ответило. Но по стеклу окна поползла изморозь — не снаружи, изнутри. Морозный узор, похожий на спираль. Ту самую.
— Ты силён, — произнёс голос. — Сильнее, чем тот, с плёнкой. Но ты всё равно придёшь. Все приходят. Потому что память — это голод, который не утолить. А я — насыщение. Я даю то, чего вы жаждете больше жизни: вечную память. Вечное присутствие. Вечную любовь.
— Это не любовь. Это рабство.
— Это одно и то же, — ответил голос, и в нём прозвучало что-то похожее на усмешку. — Спроси у матери Насти. Она счастлива. Спроси у Келлера. Он тоже здесь. Все здесь. И ты будешь.
Темнота у окна качнулась и начала таять. Изморозь поползла обратно, к центру, сворачиваясь в капли. Холод отступил.
Илья остался один.
До рассвета он не спал. Сидел на кровати, завернувшись в одеяло, и смотрел на окно, за которым медленно серело небо. Мысль о том, что мать — где-то там, внутри этой твари, — жгла, как кислота. Но ещё больнее было осознавать, что крошечная часть его действительно хочет услышать её снова. Хочет поверить, что это она. И эта часть — самый опасный враг. Потому что именно на неё и рассчитывает море.
Утром пришли новости — на этот раз хорошие. Связь заработала. Ненадолго, на полчаса, пока ветер разогнал облака и спутниковый сигнал пробился сквозь толщу непогоды. Илья успел отправить редактору короткое сообщение: «Жив. Материал серьёзный. Жди». Ответ пришёл почти мгновенно: «Жду. Не геройствуй». Илья усмехнулся — легко сказать «не геройствуй», когда сидишь в тёплом кабинете за триста километров отсюда.
Сразу после этого он отправился к Макарычу.
Старик сидел на крыльце и курил трубку — вонючий самосад, от которого у Ильи всегда начинало першить в горле. Рядом на ступеньке стояла жестянка из-под чая, полная окурков.
— Не спится? — спросил Илья.
— Совсем. Третью ночь не сплю. Как Агафья померла, так и не сплю. Чую — она не просто от старости ушла.
— А от чего?
— От того же, от чего все. Море её выпило. Медленно. По капле. Ты думаешь, оно только тех берёт, кто в воду заходит? Нет. Оно всех пьёт, кто рядом живёт. Просто одних быстро, других долго. Бабка Агафья долго держалась. Сильная была.
Он выпустил клуб дыма и проводил его взглядом.
— Дашка приедет, — сказал он вдруг.
— Даша? Внучка?
— Она. Я её с детства помню. Шустрая девка была, всё за бабкой хвостом ходила. А потом, как мать её померла, уехала. Сказала — не могу здесь. И я её понимаю.
— Она слышала голос?
— Нет. Агафья её уберегла. Какой-то обряд провела — я не знаю подробностей, бабка это в секрете держала. Но Дашку голос не трогал. Поэтому она и уехала — ей было проще, чем другим. Не держало ничего.
— Тогда зачем Агафья велела ей вернуться?
Макарыч долго молчал. Потом выбил трубку о перила и сказал:
— А это ты у неё самой спросишь. Если успеет до прилива.
Линия Келлера в тот день дала новый поворот.
После полудня, разбирая бумаги в доме Макарыча, Илья наткнулся на конверт, которого раньше не замечал, — он прилип к задней стенке металлической коробки и, видимо, выпал из общей пачки, когда коробку трясли. Маленький, из плотной бумаги, без марки и адреса — только надпись карандашом: «Вскрыть, если я не вернусь. В.К.».
— Вы это читали? — спросил Илья у Макарыча.
Старик прищурился:
— Нет. Я туда не лазил. Коробку закрыл и не трогал до тебя.
Илья аккуратно вскрыл конверт. Внутри лежал один лист, сложенный вчетверо. Текст был написан теми же синими чернилами, что и последние записи, но увереннее, спокойнее — видно, что автор не торопился.
«17 августа 1983 г.
Я, Келлер Виктор Иванович, старший научный сотрудник Института океанологии АН СССР, нахожусь в ясном уме и твёрдой памяти. Это не предсмертная записка, а попытка зафиксировать то, что я понял за последний месяц и что не вошло в официальный отчёт.
Объект М-17 не является живым организмом в привычном смысле. Это не животное, не растение, не колония микроорганизмов. Наиболее близкая аналогия — грибница, разветвлённая сеть, пронизывающая подводные карстовые пустоты на протяжении не менее нескольких километров. Но «грибница» функционирует не на химической энергии, а на энергии психической. Она реагирует на человеческие эмоции, а именно — на скорбь, тоску, память об умерших. Почему именно эти эмоции — не знаю. Возможно, они имеют какую-то особую частоту, резонирующую со структурой объекта.
Способность имитировать голоса умерших — не злонамеренная, а адаптивная. Объект использует её, чтобы привлечь жертву. Но это не хищник, который убивает ради пропитания. Это нечто вроде симбионта, который предлагает сделку: вечную память в обмен на жизненную силу. Те, кто «ушёл в море», не мертвы в обычном смысле. Их сознание, или некая его копия, продолжает существовать внутри объекта. Это можно назвать бессмертием определённого рода. Но цена — потеря индивидуальности, растворение в общем «хоре».
С военной точки зрения объект бесполезен. С научной — уникален. Но я больше не учёный. Я — человек, который слышит голос матери каждую ночь и знает, что она — не она. Я держусь. Но с каждым днём это всё труднее.
Если вы читаете это — значит, я не вернулся. Не пытайтесь повторить мой путь. Единственный способ борьбы — не давать объекту того, чем он питается. Уничтожайте вещи, связанные с умершими. Не храните фотографии. Не носите траур. Забывайте. Это единственное оружие. Слабое, но другого нет.
Если у вас есть силы — сделайте то, чего не смог я. Разорвите цикл. И простите меня. В. Келлер».
Илья перечитал письмо дважды. Потом сложил лист и убрал в карман.
— Что там? — спросил Макарыч.
— Инструкция. Келлер написал инструкцию.
— Дельная?
— Посмотрим. — Илья встал. — Когда хороним Агафью?
— Завтра. Если погода даст.
— После похорон — костёр. Соберём всё, что принесли люди, и сожжём. И вещи Агафьи тоже. Она бы не возражала.
Макарыч кивнул и снова раскурил трубку. Ветер с моря крепчал, неся с собой запах соли и йода, и где-то далеко, у горизонта, собирались тучи — низкие, тёмные, обещавшие шторм.
Глава 6. Счёт
Конверт с письмом Келлера ещё лежал в кармане, а Илья уже знал: то, что написано на этом листе, — не просто инструкция. Это завещание. Человек, понимавший природу объекта лучше всех, не смог довести дело до конца, но указал путь. Теперь выбор был за теми, кто остался.
Однако прежде чем действовать, нужно было понять всё до конца. Илья вернулся к бумагам Келлера — на этот раз не к дневнику, а к отдельной пачке, которую Макарыч поначалу принял за черновики отчёта. Это были не черновики. Это были протоколы допросов.
Келлер, оказывается, не просто говорил с местными. Он записывал каждое слово — методично, как учёный, но с отчаянием человека, который знает, что часы тикают. Бумаги были разного формата: где-то бланки с грифом, где-то просто тетрадные листы. Почерк местами скакал, но оставался разборчивым — Келлер явно торопился, но не позволял себе небрежности.
Первый протокол был датирован 24 июля 1983 года. Илья пробежал глазами шапку: «Опрос гражданки Мшаги Серафимы Ковалёвой (в девичестве — Сёминой), 1932 г.р.». Той самой Серафимы, что стояла вчера у дома Степана и сверлила его мутными глазами. Тогда ей был пятьдесят один год. Сейчас, стало быть, под семьдесят — а она всё та же, только лицо погрубело да глаза выцвели.
Келлер писал:
«Ковалёва С. сообщает, что «море забирает» с незапамятных времён. Цикл, по её словам, составляет 10–12 лет, но точной периодичности нет — всё зависит от «силы памяти». На вопрос, что она имеет в виду, ответила уклончиво: «Когда много плачут, оно просыпается раньше». Утверждает, что её бабка, родившаяся в 1870-х, уже знала о циклах и вела им счёт. На вопрос, сколько всего человек пропало за известный ей период, ответила: «Душ сорок, может, больше. Только тех, кого помнят. А кого не помнят — тех и не считали».
Особый интерес представляет утверждение Ковалёвой о «метке». С её слов, море «метит» некоторых людей — как правило, тех, кто потерял близких и не может смириться с утратой. Такой человек становится «должником» и рано или поздно уходит в воду. Снять метку может только добровольная жертва другого человека — того, кто согласится уйти вместо помеченного. Ковалёва утверждает, что её собственная мать ушла в море в 1941 году, заслонив собой сына (брата Ковалёвой), помеченного после гибели отца на фронте. Брат жив до сих пор, проживает в Архангельске, в Мшагу не возвращается».
Илья отложил лист. Значит, Серафима знала о жертве не понаслышке. Её мать сделала то же, что и Вера — мать Насти. Ушла, чтобы спасти родного человека. Теперь понятно, почему Серафима так настаивала на выдаче Насти: для неё это было не убийство, а восстановление порядка. Мать Веры отдала себя за дочь. Теперь дочь должна отдать себя за посёлок. Всё честно.
Но Келлер, судя по следующей записи, так не считал.
«25 июля. Продолжение опроса Ковалёвой С. Спрашиваю: «Если жертва даёт только отсрочку, то почему вы считаете это решением?» Ответ: «А что ты предлагаешь? Море было здесь до нас и будет после нас. С ним нельзя договориться навсегда. Можно только откупиться на время. Как с арендой». Спрашиваю: «А если отказаться платить?» Молчит. Потом: «Тогда оно возьмёт всех. И тех, кто виноват, и тех, кто нет».
Вывод: местное население воспринимает объект М-17 как данность, с которой невозможно бороться в принципе. Это глубоко укоренённая модель поведения, передающаяся из поколения в поколение. Попытки изменить её вызовут сопротивление — возможно, более опасное, чем сам объект».
Илья перевернул страницу. Дальше шли ещё протоколы — он пробежал их по диагонали, выхватывая главное.
Старик по фамилии Горелов, 1900 года рождения, рассказал Келлеру, что в 1912 году море забрало сразу четверых. «Отец говорил: прилив тогда до домов дошёл, скотину унесло, лодки побило. А потом вода ушла, и с ней — четверо. Двое местных, двое пришлых, что с рыбацкой артелью приехали. Пришлых не искали даже — кому они нужны?»
Женщина по имени Марфа, вдовствующая с 1943 года, поведала, что её муж не пропал, а «ушёл сам». «Я его до ямы проводила. Он сказал: «Не плачь, там лучше». И ушёл. Через три дня вода поднялась и опустилась. Больше никого не забрало в тот год». Келлер приписал сбоку карандашом: «Добровольная жертва? Подтверждает гипотезу».
Были и другие — всего девять протоколов. Но один привлёк внимание Ильи особенно.
«28 июля 1983 г. Опрос Макарова Е.П., 1921 г.р., бывшего смотрителя маяка. Макаров — единственный из опрошенных, кто говорит об объекте не как о божестве или демоне, а как о «существе иного порядка». Цитирую: «Оно не злое и не доброе. Оно как вода — может напоить, а может утопить. Всё зависит от того, как себя поведёшь. Наши деды с ним договаривались. А теперь разучились».
На вопрос, как именно договаривались, Макаров ответил: «Был ритуал. В новолуние перед большим приливом трое старших выходили к яме и бросали в воду дары: хлеб, соль, иногда овцу. И говорили слова. Какие слова — не скажу. Это не для протокола».
Я настаивал. Тогда Макаров сказал: «Слова простые. «Возьми память, оставь жизнь». И ещё имена — всех, кто ушёл в море за последний цикл. Если правильно назвать, оно насыщается и отступает. Если нет — требует большего».
Спрашиваю: почему же сейчас не проводят ритуал? Ответ: «Потому что имён больше нет. Тех, кто помнил имена, море и забрало. А я последний, кто хоть что-то знаю. Но я старый, и память у меня дырявая. Так что, парень, если ты учёный — придумай что-нибудь другое. Потому что следующего прилива нам не пережить»».
Илья закрыл папку. Руки дрожали — но уже не от холода. От возбуждения. Потому что пазл наконец складывался.
Сущность питалась памятью. Ритуал с именами кормил её — но контролируемо, дозированно, как кормят дикого зверя, чтобы не нападал на людей. А когда ритуал прекратили — потому что не осталось тех, кто помнил все имена, — море начало брать само. Каждые десять-двенадцать лет, по три человека. Тех, чья память о мёртвых была самой сильной.
И Макаров-старший, прадед Макарыча, знал этот ритуал. И Келлеру рассказал — в общих чертах, но достаточно, чтобы тот понял. А Келлер...
Келлер попробовал сделать что-то иное. Что — Илья пока не знал, но намеревался выяснить.
Он поднял глаза. За окном, в сером свете дня, что-то изменилось. Улица, ещё утром полная людей, спешивших к дому Агафьи, теперь опустела. И в этой пустоте чувствовалось напряжение — как в воздухе перед грозой.
Илья вышел на крыльцо. И сразу увидел: толпа. Снова. Но на этот раз она не стояла — она двигалась. И в центре толпы, с руками, скрученными за спиной, шла Настя.
Она не кричала. Не вырывалась. Шла, опустив голову, и только по побелевшим костяшкам пальцев было видно, как сильно она сжимает кулаки. Рядом шагал Павел, держа её за локоть. С другой стороны — Серафима, что-то говорившая ей тихо, почти вкрадчиво. Остальные молча сопровождали, как конвой.
Илья бросился к ним.
— Отпустите её! — крикнул он, продираясь сквозь толпу. — Павел, ты же обещал — один день!
— День прошёл, — бросил Павел не оборачиваясь. — Костёр твой не помог. Море не успокоилось. Вода в колодцах ещё поднялась. Так что мы по-своему теперь.
— Я не давал согласия! — Илья схватил его за плечо, разворачивая к себе. — Вы не имеете права...
— Права? — Павел сбросил его руку резким движением. — Ты про права говорить будешь, когда прилив дома снесёт? Ты здесь четвёртый день. А мы здесь всю жизнь. И мы знаем, что работает. А твои бумажки...
— Мои «бумажки», — перебил Илья, сжимая в кармане письмо Келлера, — говорят, что жертва даст вам от силы десять лет. А потом море снова проснётся и потребует следующую. И следующую. Вы просто тянете время.
— Правильно, — тихо сказала Серафима. — Тянем. Как наши бабки тянули, как матери тянули, как мы тянем. А ты предлагаешь что? Сжечь вещи и надеяться на чудо? Чудес не бывает. Бывает только плата.
— Дайте мне ещё два дня.
— Нет, — отрезал Павел. — Прилив через четыре дня. Мы не можем рисковать. Настя пойдёт к яме завтра утром. Добровольно. — Он покосился на девушку. — Ты же добровольно, Настя? Как мать?
Настя подняла глаза. Они были сухими и очень спокойными.
— Добровольно, — сказала она. — Если вы оставите Илью в покое.
— Договорились.
Толпа двинулась дальше. Илья попытался идти следом, но двое мужиков — он не знал их имён — встали стеной.
— Не лезь, приезжий. Хуже будет.
Он смотрел, как Настю уводят к старому сараю у пирса — тому самому, где когда-то хранили сети, а теперь держали всякий хлам. Дверь сарая была тяжёлой, обитой железом. Павел собственноручно запер её на висячий замок — большой, ржавый, но крепкий. Ключ повесил на гвоздь, вбитый в косяк снаружи. Илья запомнил это машинально, ещё не зная, что эта деталь позже окажется решающей.
— До завтра, Настя, — сказал Павел громко, почти ласково. — Отдыхай.
Из сарая не донеслось ни звука.
Толпа разошлась. У сарая остался один человек — Степан. Он сел на перевёрнутую лодку у пирса, положил на колени багор и закурил. Лицо у него было мрачнее тучи.
— Ты тоже с ними? — спросил Илья, подходя.
— Я с ней. Потому и сижу здесь. Чтобы ночью никто дурить не полез. — Степан сплюнул в песок. — Если Павел её сейчас пальцем тронет, я за себя не отвечаю.
— А завтра? Завтра ты её к яме поведёшь?
Степан долго молчал. Потом тихо сказал:
— Завтра будет завтра. А пока ступай, парень. Не мозоль глаза людям. От тебя сейчас только вред.
Илья вернулся к себе, но не находил места. Ходил из угла в угол, перебирал в голове варианты. Прорваться к сараю? Бессмысленно — Степан мужик крепкий, да и Павел наверняка выставил дозорных. Подкупить? Чем? Денег у него было — тысяча рублей в кармане и ещё две на карте, но карта здесь бесполезна.
Он думал о том, что Настя сейчас сидит в темноте, в холодном сарае, и слушает голос, который, возможно, уже звучит в её голове. О том, что завтра на рассвете за ней придут. О том, что Келлер пытался что-то сделать — и не смог. И о том, что у него, Ильи, осталась всего одна ночь.
Но он не знал, что помощь уже здесь.
Даша Ковалёва приехала последним автобусом — тем самым, что ходил от Усть-Кеми раз в сутки, и то если погода позволяла. Погода позволила — едва-едва. Автобус полз по разбитой дороге, буксуя в глине, и прибыл в Мшагу затемно, когда посёлок уже затих.
Водитель — тот самый угрюмый мужик в фуфайке, что привозил Илью, — высадил её у покосившегося указателя и сразу развернулся. «Обратно послезавтра, если размыв не усилится. А скорее всего — никак». Даша кивнула, подхватила рюкзак и пошла по улице, поёживаясь от сырого ветра.
Она не была здесь двенадцать лет.
Посёлок изменился — или ей так казалось. Дома стали ниже, серее. Улица заросла травой. Фонари, которые она помнила с детства, не горели. Но запах — запах остался прежним: соль, йод, водоросли и что-то сладковато-гнилостное, что она всегда ассоциировала с бабкиным домом. Бабка Агафья. Которая теперь мертва.
Телеграмму она получила вчера. «Бабушка умерла похороны вторник приезжай». Коротко, сухо, без подробностей. Но Даша поняла сразу: бабка не просто умерла. Что-то случилось. Потому что бабка говорила когда-то: «Я тебя позову, когда время придёт. Не раньше. И ты тогда приезжай, как бы далеко ни была». Она повторила это при их последней встрече, когда Даша, ещё подростком, уезжала из Мшаги. Та сказала: «Да, баб. Я приеду». И забыла на двенадцать лет. А теперь бабка позвала. И Даша бросила всё — работу, съёмную квартиру, парня, с которым только начинало что-то получаться, — и села в поезд в тот же вечер.
Она шла по тёмной улице и повторяла про себя бабкины присказки — те, что сами всплывали из памяти, как только она ступила на эту землю. «Море гладко — жди припадка». «Тихая вода — к беде, громкая — к ветру». Она бормотала их, как молитву, и не замечала, что губы шевелятся. Привычка, от которой она, казалось, избавилась в городе, вернулась мгновенно — как будто и не уезжала.
Дом бабки она нашла бы с закрытыми глазами — крайний у леса, с почерневшей дранкой и низким штакетником. В окнах горел свет. У крыльца стояли люди — несколько старух, кого-то она смутно узнала, кого-то нет. Они замолчали при виде неё.
— Дашка? — ахнула одна, высокая, сгорбленная. — Ты? А мы уж думали — не приедешь.
— Приехала. — Даша поставила рюкзак на землю. — Где бабушка?
— В доме. Завтра хороним. Ты проходи, прощайся.
Она вошла. В доме пахло воском и травами — так же, как в детстве. Бабка лежала на лавке, прикрытая скатертью, и лицо её было спокойным, почти счастливым. Даша постояла минуту, глядя на эти сложенные руки, на кипарисовый крестик и пучок сухой полыни, перевязанный красной ниткой — оберег, который бабка не снимала до последнего дня. «Крест для души, оберег от воды». Даша помнила эту присказку с детства. И только теперь, кажется, начала понимать, что она значит.
— Прости, что не приезжала, — прошептала она. — Я...
Договорить не получилось. Слёзы потекли сами — не рыдания, просто вода из глаз, горячая на холодном ветру, задувавшем в щели. Она смахнула их и вышла на крыльцо.
И тогда она увидела толпу.
Люди шли со стороны посёлка — человек десять-двенадцать, в основном старшие. Они вели девушку, и девушка эта шла, опустив голову, с руками, скрученными за спиной. Даша сначала не поняла, что происходит. А когда поняла — внутри что-то оборвалось. Она узнала Настю. Дочь старосты. Они были почти ровесницами, вместе бегали на маяк в детстве, пока Даша не уехала. И то, что Настя теперь — пленница, было неправильно на каком-то базовом, животном уровне.
Она отступила в тень у забора. Никто её не заметил. Старухи ушли в дом, люди на улице были заняты своим — они довели Настю до сарая, заперли дверь, повесили ключ на гвоздь. Даша видела это отчётливо. Видела, как Павел — она узнала его, он изменился, но не настолько, — повесил замок, как повесил ключ на косяк. Видела, как Степан сел на перевёрнутую лодку и закурил.
Она стояла в тени и ждала.
Час. Другой. Холод пробирал до костей, но она не уходила. Степан сидел, курил, иногда вставал, обходил сарай кругом и садился снова. В окнах домов гас свет. Посёлок засыпал.
Даша знала, что надо делать. Бабка говорила когда-то: «Кого вода помнит, того не отпустит. Но если человек поможет — вода отступит». Она тогда не понимала, о чём речь. Теперь понимала.
Около полуночи Степан поднялся и ушёл — видимо, в дом, отогреться. На смену ему никто не пришёл. Сарай остался без охраны.
Даша выскользнула из тени и быстро, почти бесшумно двинулась к сараю. Ключ висел на гвозде. Она сняла его, вставила в скважину, повернула — замок открылся с тихим щелчком. Настя, сидевшая в углу на куче старых сетей, вскинула голову. Глаза у неё были огромные и очень светлые в темноте.
— Тихо, — прошептала Даша. — Не шуми.
— Ты? — Настя вгляделась. — Даша? Ты откуда?
— Потом. Сейчас — уходи. К маяку. Туда никто не пойдёт. Жди меня, я приду, как смогу.
— А ты?
— У меня ещё дела. — Даша сунула ей в руку фонарь — маленький, туристический, который всегда носила в рюкзаке. — Беги. И не оглядывайся.



