Князь революции: аристократ против империи

- -
- 100%
- +
— Вы думаете, Сибирь может жить своим умом? — спросил однажды Пётр.
— Не думаю — знаю. Вы же сами рассказывали. Мужики на Томи, станица на Уссури, тунгусы. Они и живут своим умом. Им только не дают.
— А если дать? Отделить Сибирь от России?
Щапов покачал головой.
— Отделить — не то слово. Не отделить, а развязать. Пусть Сибирь сама решает свои дела, а с Россией живёт в союзе. Как равные. — Он помолчал. — Есть тут молодые люди, сибиряки, в Омске, в Томске. Они так думают. Потанин, Ядринцев… Учились в Петербурге, вернулись. Говорят: Сибирь — колония, её грабят, надо, чтобы она сама собой управляла.
Через несколько месяцев, в мае, Пётр услышит, что в Омске арестовали этих молодых людей — Потанина и его товарищей, — по делу о «сибирском сепаратизме». Их обвинят в том, что они хотели отделить Сибирь от России и устроить республику по образцу Соединённых Штатов. Щапов, узнав, напьётся и будет три дня молчать.
А Пётр вспомнит Буткова: «Неужели Амур так широк?» Вспомнит, что Сибирью управляют из кабинетов, где не знают ширины её рек. И подумает, что молодые сибиряки в Омске правы — только просят мало.
Через сорок девять лет, в 1913 году, в письме к молодому историку Боровому, старик Кропоткин напишет из Англии:
«Щапов учил меня обращать внимание на экономические условия. “Скажите мне, какою ложкою ел мужик! Какою лопатою копал!”»
Он будет помнить эту ложку всю жизнь. Всё, что он потом напишет — о деревенской общине, о средневековых городах, о гильдиях, о взаимной помощи в истории, — будет историей не царей, а ложек и лопат. Историей снизу.
Зимой 1864/65 года братья часто бывали в иркутском клубе, куда раз в неделю собиралась молодёжь на танцы. Там же собирались и «нигилисты» — так в Иркутске теперь звали всех, кто читал «Современник», носил длинные волосы или не ходил в церковь. Братья были едва ли не в центре этой молодёжной «партии».
Играли в любительских спектаклях. Пётр по-прежнему играл купчиков, а теперь и Саша вышел на сцену. В Островском «Бедность не порок» Пётр играл Митю, бедного приказчика, Саша — кого-то из гостей. После спектакля всю труппу позвал ужинать к себе ссыльный поляк Себастьян Иосифович Беринда-Чайковский, отец двух красивых дочерей.
Ужинали шумно, весело, за длинным столом. Хозяин, седой, усатый, с орденской ленточкой времён ещё прошлого восстания, рассказывал про Варшаву. Хозяйка, «славная, одно слово», как потом запишет Саша, подкладывала всем пироги. Дочери — старшая и младшая, Верочка, шестнадцати лет, — разносили чай.
Потом попросили Петра «показать».
Он долго отнекивался, потом встал, отошёл к печке, повернулся спиной — и обернулся другим человеком.
Это был немецкий пастор у гроба сапожника. Пастор говорил надгробное слово — гнусаво, с остановками, путая русские слова, и всё время сбивался с похвал покойнику на его неоплаченный долг за сапоги, сшитые пастору.
Хохотали так, что дрожали стёкла.
Потом он показал русского купчину, который надувает покупателя, божась всеми святыми. Потом томную петербургскую аристократку, которая падает в обморок при слове «мужик». Потом провинциальную барышню за роялем, которая поёт романс и всё время поправляет локон.
Хохотал даже старый Беринда-Чайковский, вытирая слёзы усами.
Одна Верочка не хохотала. Она стояла у двери с подносом и смотрела не на Петра, а на Сашу, который сидел в углу и смотрел, как всегда, с тихой улыбкой. И Саша смотрел на неё.
Пётр заметил это — краем глаза, посреди своей барышни за роялем, — и почему-то сбился.
Дома, ночью, Саша сказал:
— Хорошая семья. Славные люди.
— Славные, — согласился Пётр.
— Верочка умная. Говорит умно. Не кривляется.
Пётр промолчал. Потом сказал, отвернувшись к стене:
— Ты же писал: «чтоб не стала между нами женщина».
Саша засмеялся.
— Откуда ты знаешь, что я писал?
— Ты дневник на столе оставляешь. Я не читал. Увидел одну строчку.
Саша помолчал.
— Никакая женщина между нами не станет, Петух. Спи.
Пётр долго не спал. Ему было стыдно — и за то, что увидел строчку, и за то, что почувствовал за ужином. Это было глупо, мелко, недостойно. Саша имел право на всё на свете. Но он лежал и чувствовал, как что-то сжимается внутри — то самое, что, наверное, чувствовал Саша четвёртого сентября, когда писал свою строчку.
В феврале он записал в своём дневнике совсем другое: что ему «мучительно хочется» изучить физические силы, внутреннее строение тел, — заняться наукой, настоящей, глубокой, не отрываясь. И что деньги нужны на экспедицию.
Он копил деньги. Он думал о Саянах.
В начале 1865 года в Иркутск пришёл номер «Северной пчелы» — прошлогодний, но для иркутян свежий. В нём была заметка о гигантском водопаде на сибирской реке Оке, левом притоке Ангары. Английский путешественник и художник Аткинсон будто бы видел его и зарисовал: вода падает со скалы в сто сажен, не хуже Ниагары.
На заседании Сибирского отдела Географического общества Усольцев предложил проверить. Заодно — срисовать надписи на прибрежных скалах Оки, о которых рассказывал один из членов отдела. И поглядеть на ледниковые следы в Саянах, о которых давно думал Пётр.
Отдел разрешил истратить до ста рублей. Остальное Пётр добавил из своих сбережений. Денег всё равно было мало.
В мае он выехал — верхом, вдвоём с казаком Еремеем, немолодым, неразговорчивым, знавшим Тункинский край.
Байкал ещё стоял подо льдом у берегов. В непроходимых лиственничниках по долинам ручьёв цвёл багульник — розовый, лиловый. Дул холодный ветер с гор и с озера.
Через болотистую падь речки Култушной, через небольшой хребет, через падь ключа Ильчи — здесь, по мнению геолога Меглицкого, когда-то начиналась Ангара, пока не пробила себе путь из Байкала, — они вышли в Тункинскую долину.
Это была широкая котловина между горами, вёрст на двести в длину, с бурятскими улусами, казачьими станицами, лугами и пашнями. С юга над ней стояли Тункинские Альпы — острые, зубчатые, со снегом на вершинах, как Альпы на картинках.
В Тунке, большом казачьем селе в триста пятьдесят домов, стояла старая деревянная церковь. Пётр зашёл в неё и остановился перед иконой Николая Угодника. Икона была русская, старого письма, а оклад — бурятский, буддийский, с узорами, какие он видел на хадаках и в дацанах.
— Кто ж такое сделал? — спросил он у сторожа.
— А буряты, — сказал сторож. — Микола, он и ихний тоже. Они к нему ходят, свечки ставят. А оклад сами сделали, в подарок. По-своему.
Пётр долго стоял перед иконой. Русский святой в бурятском окладе, в казачьей церкви, в долине у монгольской границы. Никто никому не приказывал. Просто жили рядом — и срослись.
Они поднимались вверх по Иркуту.
Минули Туранский караул, Нилову пустынь с горячим источником, вода которого была за сорок градусов, — там, в деревянной купальне, лечились бурятские старики и казачьи вдовы. Слева, над всем краем, стояла вершина Мунку-Сардык, острый конус в снегу, с глубокими морщинами по склонам. С вершины на северо-запад спускалась сплошная белая масса — снег, а может быть, и лёд.
Пётр смотрел на неё в трубу часами.
Белый Иркут, верховья, горная тундра. И наконец водораздел — Нуху-Дабан.
Здесь он нашёл то, за чем ехал.
Плоские вершины Нуху-Дабана были усеяны валунами — огромными, гранитными, разбросанными по тундре, как будто их кто-то рассыпал горстями. На валунах и на скальных выходах тянулись параллельные борозды, прямые, длинные, будто прочерченные резцом. Скалы были отполированы, гладкие, как стекло, с одной стороны — и обломаны, шершавые — с другой.
Пётр слез с коня, сел на валун и долго водил пальцем по бороздам.
Их невозможно было спутать с трещинами в камне. Трещины шли куда попало. Борозды шли в одном направлении, все до одной, строго параллельно — сверху вниз, с вершин в долину. Их прочертили камни, вмёрзшие в лёд, когда ледяная масса, медленно, на протяжении тысячелетий, сползала с Нуху-Дабана, как с Мунку-Сардыка сползает сейчас.
Здесь был ледник. Огромный, покрывавший всё нагорье.
Он вспомнил Бликин на Шилке — долину-корыто. Вспомнил тогдашнюю мысль: «лёд». Тогда это была догадка. Теперь — доказательство.
Он записал в тетрадь — и потом почти дословно в отчёт: «Возможность присутствия ледников на такой высоте под широтою 51° не представляет ничего невероятного, если вспомнить распространение их в Европе и Северной Америке…»
Брату он написал в мае: на гольцах ясны следы ледников — гладкие плоскости и борозды. «Материала для ледниковой гипотезы накопляется много».
Еремей смотрел, как барин сидит на камне и гладит его рукой, и молча курил трубку. Потом сказал:
— Камень как камень, ваше благородие. Чего его гладить?
— Его, Еремей, лёд гладил. Тысячу лет. Может, десять тысяч.
Еремей подумал.
— Ну, лёд — он упрямый, — согласился он. — Пущай гладил.
Дальше — озеро Иркут, ещё покрытое льдом, и рядом, за низким болотистым увалом, Окинское озеро. Из одного вытекал Иркут, из другого — Ока. Оба озера, как показалось Петру, сильно обмелели со времени образования. Берега их тянулись высокими террасами — старыми уровнями воды.
Озёра высыхают? Одни только эти — или все в Центральной Азии? Он записал и этот вопрос. Через сорок лет он напишет об этом большую работу — о высыхании Евразии.
Потом, на Бутогольском гольце, — заброшенный графитовый прииск француза Алибера. Цветные стёкла над шахтой, резные кресты, парники, сгнившие ящики — и ни души, кроме старого сторожа-сойота, который двадцать лет ждал, что хозяин вернётся. На вершине стояла брошенная метеорологическая станция. Термометр висел неправильно, на солнце. Пётр перевесил его в тень и сделал несколько наблюдений — едва ли не первые в России данные для такой высоты.
Окинский караул стоял напротив устья реки Тиссы, там, где Ока в последний раз пробивается через гранит и дальше течёт спокойно, в собственных наносах.
Ветхая казарма за развалившимся частоколом, амбар, часовня. Четыре казака служили здесь, на краю империи, у монгольской границы. И ещё две семьи промышленников, охотников на соболя и белку, поселившихся тут несколько десятилетий назад, когда зверя было больше, и так и оставшихся по привычке.
Шесть мужчин, несколько женщин, дети. До ближайшего жилья — сотни вёрст тайги и гольцов.
Пётр прожил в карауле несколько дней. И увидел, что здесь, на краю земли, никакого начальства нет. Урядник числился старшим, но старшим был только на бумаге. Всё решали вместе — за общим столом, вечером, за чаем. Кому идти на охоту, кому чинить крышу, кому ехать за солью в Тунку. Добычу делили поровну — и казаки, и промышленники. Если у кого-нибудь не было удачи, делились с ним. Если заболевал ребёнок, все бабы сидели с ним по очереди.
— А как иначе? — сказала одна из промышленниц, когда Пётр спросил. — Тут одна семья — не выживет. Тут, ваше благородие, все — одна семья.
Окинские казаки сразу развеяли иллюзию о Ниагаре.
— Какой водопад? — удивился урядник. — А, это на Оке-то? Ну, есть один, в пади. Да он невелик.
Пётр съездил посмотреть. Вода падала со стены не выше десяти метров. Струя была такая, что едва наполнила бы за полминуты сорокаведёрную бочку.
Он стоял у «сибирской Ниагары», смеялся, и вспоминал Буткова, у которого Амур был не шире Невы. Здесь была обратная история: в Петербурге десятиметровый ручей превратился в величайший водопад мира. Рисунки Аткинсона, переписанные корреспондентом, который сам здесь не был, напечатанные в газете, которую в Петербурге никто не проверял. Вот как рождаются знания о Сибири в столице.
Он измерил водопад, записал всё точно и с удовольствием представил себе, как будет докладывать об этом в отделе.
На известковом утёсе Монгольжин, над Окой, он нашёл и надписи, ради которых его тоже посылали: рисунки красной краской, клинообразные и сердцевидные знаки, оставленные людьми бог весть когда. Он перерисовал их все в тетрадь.
Вверх по пади Джунбулака он поехал, наняв лошадей у окинских казаков.
Ущелье было узкое, дикое, мрачное. Ни тайга у Байкала, ни низовья Аргуни не шли с ним в сравнение. Стены — тёмная застывшая лава. Дно завалено огромными гранитными валунами, лежащими так ровно по обоим берегам, что их не могла принести вода. Их оставил лёд.
Потом — падь речки Хикушки. В её верховьях поднималась конусообразная вершина.
Караван взбирался по лавовому потоку, ровному, как мостовая. Лава была толщиной не меньше шестидесяти метров. Наверху — срезанный, как ножом, конус, покрытый мхом, снегом и лишь с одной стороны заросший маленькими лиственницами. Конус был сложен из шлаков, пористых туфов, мелких вулканических бомб.
Пётр поднялся на край и заглянул внутрь.
Перед ним лежала правильная воронка — сажен шестьдесят в поперечнике, глубиной сажен двадцать пять. На дне, среди камней, чернело маленькое озерцо талой воды.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



