- -
- 100%
- +
— Перевод от лорда Одрика Гордельфа, — читал он. — Взят у Мейнхарда Целли. Сума шестьдесят. Заимодавшее на развод и перенос, сорок. Неустойка за три года, двести сорок. Законная тропа за год и одиннадцать месяцев, сто шестьдесят.
Он остановился.
— Год и одиннадцать месяцев, — сказал он.
— Что?
— Это написано — «год и одиннадцать месяцев». Год — это двенадцать месяцев. Одиннадцать сверху не бывает. У крестьянина, может, и не бывает, у него месяцы свои. У них — те, что у тебя. Они написали «год и одиннадцать месяцев», а год и одиннадцать месяцев — это два года без месяца. Значит, они считали не месяцы. Значит, они не считали. Они писали.
Он посмотрел на Альду.
— Ещё есть «законная тропа». Сто шестьдесят флоринов. Тропа — это когда долг тянут через суд, от суда к суду, когда человек с долгом идёт вместе с долгом. За тропу берут с виновного. Тебя судили?
Альда подняла голову.
— Нет.
— Кто-нибудь в суде был?
— Никто не приезжал.
— Значит, тропу посчитали здесь, — сказал Вальд. — Где суда нет.
Он сложил лист и положил обратно.
— Это ещё не доказывает ничего, — сказал он. — Это только значит, что бумагу писали не считая. Но бумагу писали не считая, потому что спешили, а спешили, потому что считали некогда. А некогда — потому что надо было взыскать пятьсот до осени, а до осени у них оставалось два месяца.
— Зачем им спешить? — спросил Альда.
Вальд не ответил.
Он смотрел на лист.
— Затем, — сказал он наконец, — что через два месяца винодельни у тебя не будет. Залог вернётся в вотчину без возмещения. И тогда за тобой станут стоять триста семьдесят девять флоринов из пятисот. А из них сорок восемь — твой долг, а остальные — ничей. Ничей долг взыскивается легче.
Ольгерн, который слушал, сказал:
— Вальд.
— Что?
— Ты сказал «ничей долг», — сказал Ольгерн. — Это не такое слово.
— Какое?
— Не такое, — сказал Ольгерн. — Я не знаю, какое. Но ты сказал, и теперь все думают, что есть слова для таких вещей. А таких слов нет. Есть слова про то, что взяли. А про то, что отняли, — выдумывают, и тогда как будто отняли не всё.
Вальд посмотрел на него.
— Ты прав, — сказал он. — Скажи иначе.
— Долг, который приписан, — сказал Ольгерн. — Говорят: долг, который приписан.
Вальд кивнул.
Альда сидела и смотрела на них и не понимала ничего.
— Стой, — сказала она. — Вы говорите так, будто я уже всё знаю.
— Ты знаешь, что в грамоте написано «год и одиннаднять месяцев», — сказал Вальд.
— Я не знаю, что это значит.
— Это значит, что они не считали, — сказал Вальд. — А если они не считали, то они писали то, что хотели написать. А если они писали то, что хотели, то через два месяца придёт клятва, что пятьсот — это по грамоте.
Он помолчал.
— И вот тут, дева, я тебе скажу, и ты не обрадуешься.
— Говори.
— Я не знаю, можно ли по этой бумаге выиграть, — сказал Вальд Тарн. — Я знаю, что в ней дыра. Но дыра в бумаге — это ещё не приговор. Приговор — это когда бумагу читают при пяти рыцарях, и пять рыцарей говорят: да, дыра есть. А до тех пор дыра — это моя дыра, и в твоей грамоте её нет.
— А ты говорил, что дашь слово.
— Слово я дам, — сказал Вальд. — Слово — это не победа. Слово — это обязательство. Я дам слово, и я его не нарушу, но я не знаю, выполнимо ли оно.
— Зачем тогда давать?
— Потому что незнание, — сказал Ольгерн вместо него. — Потому что ты сидишь и ждёшь, пока за тобой придут. И придут. И ты не знаешь, когда. А если кто-то сказал слово, то ты ждёшь не одна.
Альда посмотрела на него.
— Ты сказал слово, — сказала она. — Ты? Кузнец?
Ольгерн посмотрел на свои руки.
— В кузне, — сказал он. — В своей кузне, в двадцати шагах от горна, я дал слово человеку, что делаю, пока он не сдержит. А он сдержал. Он три дня клепал мне цепь и не сказал ни слова, а клепал. А теперь он сидит и говорит, что даст слово тебе.
Он встал.
— Я не умею давать слова, — сказал Ольгерн. — Умею делать. Завтра приходи, будешь подавать.
— Я не поднощик.
— Я поднощиков не беру, — сказал Ольгерн. — Ты будешь у меня в подмётках. Дешевле, чем поднос.
Он ушёл к горну, который был в углу корчмы, потому что Ольгерн Торн не мог спать при своём горне, и жил при нём, и двадцать лет не спал нигде больше.
Ярн Брауль поднялся и вышел.
Альда сидела с пустой кружкой.
— Он дал слово, — сказала она. — Он только что сказал.
— Да, — сказал Вальд Тарн.
— Значит, он приедет.
— Значит, приедет, — сказал Вальд.
— И что он будет делать?
— Он будет ковать, — сказал Вальд Тарн. — Он уже куёт.
Он встал и положил на стол четыре марки.
— Здесь хлеб и щи, — сказал он. — Ты считала девять и четыре. Стало девять. Ешь спокойно.
Альда смотрела на четыре марки.
— У тебя двадцать флоринов, — сказала она. — И обет на пятьсот. И ты отдаёшь четыре марки за похлёбку с коровой.
— Я отдал за щи и хлеб, — сказал он. — За похлёбку с коровой никто не платит. За неё расплачиваются весной.
Он вышел.
И тогда она встала и пошла за ним, и вышла за ним на улицу, и он стоял у коновязи, и садился на коня, которого не было, потому что коня у него действительно не было.
— Сэр, — сказала Альда.
Он обернулся.
— Я не знаю, зачем вы сидели, — сказала Альда. — Я не знаю, почему вы сказали моё имя при писаце. Я не знаю, почему вы дали слово в корчме. И я не знаю, кто вы такой. Но вы сказали слово, и я не могу это взять обратно, и я не могу сказать «не надо», потому что вы сказали это не мне.
Он стоял и молчал.
— Вот что я хочу сказать, — сказала Альда. — Я не пойду с вами. Я не поеду в Хален. Я не буду стоять в палате и смотреть, как пять рыцарей говорят про дыру в бумаге. Мне это не нужно. Мне нужно два месяца.
— Два месяца, — повторил Вальд.
— Два месяца, — сказала Альда. — Через два месяца лорд заберёт виноградню, и я стану свободна от залога, и останется триста семьдесят девять флоринов ничьего долга, который вы сами сказали — взыскивается легче. И вот что я сделаю: я пойду в Вильну, и я найду нотариуса, и я узнаю, кому я должна и за что. И если я должна тридцать восемь — я отдам тридцать восемь, за три года, сама, своими руками. И я не стану ждать, пока за меня приедет рыцарь, потому что от рыцаря я не знаю, что останется.
Ольгерн крикнул из корчмы:
— Слово дано!
Альда не обернулась.
Она смотрела на Вальда Тарна, и ветер с реки бил ей в лицо, и она не убирала волосы, потому что в Сером Броде было уже решено, что прятать бессмысленно.
— Вот что я дам тебе, — сказал Вальд Тарн. — Обет. Слово, что до осенней ярмарки я достану тебе пятьсот флоринов любым способом, который ты переживёшь. И второе: я пойду в Хален и положу обет против лорда Гордельфа, и разберу эту грамоту при панели. И третье.
Он остановился.
— И третье я даю вслух, при свидетелях, и это не отменяется никем, и ты запомни, потому что я, может быть, нарушу, и если нарушу — ты должна знать заранее, от кого.
Он подошёл ближе и понизил голос, но не настолько, чтобы Матрёна Ольха у коновязи не услышала.
— Я не подниму оружия на того, кто не может мне его поднять. Я нарушу это один раз, и только если увижу, что безоружный сейчас же убьёт того, кого я обязан защищать. И если я нарушу — ты мсти мне сама, а не идёшь к нему.
Альда стояла.
— Ты дал три, — сказала она. — И все три — про себя. Ни одно твоё слово не про меня.
— Да, — сказал Вальд Тарн. — Про себя. Мои дела — про себя. Дела, которые про тебя, — твои.
— Мои дела, — сказала Альда, — это пятьсот флоринов и семь лет.
— Да.
— Значит, я должна сама.
— Значит, ты должна сама, — сказал Вальд. — И ты должна сама, и ты идёшь в Вильну, и я знаю, что ты идёшь, потому что ты сказала «за три года», а не «когда-нибудь». И я тебе вот что скажу, дева, и это не обет, и это не слово, и это можно не слушать.
Он посмотрел на свои пустые ножны.
— Ты пойдёшь в Вильну одна, и по дороге из Тумена есть три дня пути, и на втором дне, у вилки, где берут к Сенцову, стоит свая с крюком. И если на свае белая нитка — идут. И ты пойдёшь мимо, потому что ты никого не ждёшь и ты сама. И это правильно. А если кто-то идёт к Сенцову в ту же ночь, и это не ты, и ты это увидишь, то ты не полезешь. Ты вернёшься в Серый Брод и скажешь кузнецу. Кузнец придёт ко мне. Я приду туда, где тебя нет. И это, дева, единственное, что я тебе даю взамен денег, которых у меня нет.
Альда смотрела на него.
— Почему ты не сказал это первым?
— Потому что ты бы не услышала, — сказал Вальд Тарн. — Сначала надо сказать про долг. А потом можно сказать про сваю.
Он пошёл по улице, и у него не было коня, и он ушёл в темноту, и Альда стояла и слушала его шаги, и они были ровные, тяжёлые, не быстрые.
На горке за селом, где росла ольха и откуда было видно всю долину, стоял всадник и смотрел на огни внизу.
Он стоял там с самого приезда писаца.
Плащ у него был серый, а на груди — волчья голова с тремя зубами, и на гвозде она блестела, потому что её подновляли маслом.
Всадник смотрел, как рыцарь без земли ушёл по улице, и как дева стояла у коновязи, и как в дверях кузни стоял кузнец и смотрел на дорогу.
Он поднял руку и поехал вниз, к тракту.
И было известно всем, кто был в Сольве, что за трактом, в четырёх верстах, стояла Волчья Гора, и что на Волчьей Горе жил лорд Одрик Гордельф, и что он не бывал в Сером Броде одиннадцать лет.
А в ту ночь он проехал через Серый Брод один.
И потом, когда лошадь шла по гребню, он вынул из-за пазуха сложенный лист и развернул на коленях, и там был список, и в списке четвёртой строкой было написано:
«Тарн, Вальд, рыцарь без земли и без службы, вызван по грамоте палаты обетов, дал слово при семи свидетелях в корчме, клятва под вопросом, цели неясны».
ГЛАВА 2. КУЗНЕЦ И ДВА МЕТАЛА
Горн разжигали в четвертом часу, потому что Ольгерн Торн двадцать лет разжигал горн в четвертом часу и не видел причин менять.
Вальд Тарн стоял у второй наковальни и смотрел, как кузнец берёт брусок из горна двумя руками и ведёт его в воду, и вода не кипит.
— Ты зачем полез в воду, — сказал Вальд. — Она же кипит.
— Она не кипит, — сказал Ольгерн. — Здесь не кипятка. Здесь отпускание. Если положить раскалённое в кипяток, оно закалится. Если в холодную — оно закалится и треснет. Если в тёплую и дать остыть медленно — оно будет мягкое.
Он вынул брусок и положил на наковальню.
— Мягкое мнётся, — сказал Ольгерн. — Мягкое гнётся. Мягкое берёт на себя. Но мягкое не рубит никогда и не восстанавливается. Вмятина остаётся навсегда. Загладишь, вытянешь, поставишь заплату — вмятина останется, и всякий, кто посмотрит, увидит, куда ты получал.
Он перевернул брусок.
— Закалённое — другое. Закаленное твёрдое. Твёрдое не гнётся. А не гнётся — значит, не терпит. Дай в лоб — треснет. Дай сбоку — развалится на две части, и обе с заусенцами, и обе острые. Вот почему мечи закаляют, а доспехи отпускают. Меч должен рубить и не должен гнуться. Доспех должен гнуться и не должен рубить. А между ними — ноль, и туда нельзя попасть.
Вальд смотрел на брусок.
— А ты чего терпишь? — спросил он.
— Что?
— Ты кузнец. Ты терпишь или ломаешься?
Ольгерн не ответил сразу. Он положил брусок в ящик с песком и засыпал сверху.
— Я терплю, — сказал он наконец. — У меня два сына на тот свет ушли и три внука, и я терплю, потому что терпеть — это когда ты работаешь дальше.
— А я?
— Ты ломайся, — сказал Ольгерн. — Ты для того и годен.
Вальд взял клеймо.
Ему было тридцать четыре. Он не был ни богат, ни знатен, и за всю жизнь научился трём вещам: держать удар в ребро, врать о том, что делал, и не обещать. Восемь лет назад он обещал и не сдержал, и с тех пор не обещал ни разу.
И вот теперь он стоял в чужой кузне и собирался пообещать снова.
— Я, — сказал он, — умею только одно из двух. Я умею терпеть. Ковать — не умею. Мельницу — не умею. Я клепаю цепь и ставлю наковальню. Это всё.
— Ты умеешь держать щит, — сказал Ольгерн.
— Я умею стоять, — сказал Вальд.
— Этого хватает, — сказал Ольгерн. — Я ковал щиты для отряда три года и видел всех. Стоять умеют четверо. Бить умеют все.
В это время снаружи заскрипело, и вошла Альда, и в руке у неё было ведро, и на голове был платок, повязанный так, что волосы были убраны.
— Ольгерн, — сказала она. — Ты говорил: в подмётки.
— Я говорил.
— А кормить будешь?
— Будешь есть то, что ест кузнец, — сказал Ольгерн. — Щи с кашей и солью. Каша без масла. Соль — последнее, что осталось.
— Я не жалуюсь, — сказала Альда. — Я смотрела, что на столе в корчме.
Ольгерн посмотрел на ведро.
— Гвозди, — сказал он. — Мне нужны гвозди. Двести. Триста, если найдёшь. И подковы.
— Подковы?
— Я кую подковы три года, потому что больше нечего, — сказал Ольгерн. — Лошади у нас нет, а гвозди всегда нужны.
Он поставил горн и сказал:
— Покажи грамоту.
Альда не двинулась.
— Что?
— Покажи грамоту, — повторил Ольгерн. — Копию, что на двери. И сними с неё воск, если сможешь, только не рви, а сними.
— Зачем?
— Потому что на воске оттиск, — сказал Ольгерн. — Если воск ещё не ссохся, оттиск виден. А если ссохся, то всё равно виден.
Альда достала лист и положила его на бочку.
На листе, внизу, где писац поставил печать, был оттиск.
Ольгерн Торн посмотрел на него.
И перестал дышать.
Так он простоял, может быть, двадцать ударов сердца.
— Ну? — сказала Альда. — Что?
Ольгерн поднял голову.
— Кузнец, — сказал он. — Позови Ярна.
— Он в корчме.
— Позови.
Ярна не было. Ярн пришёл через десять минут, хромой, в новой шубе, и посмотрел на лист, и ничего не сказал.
— Где мой клык? — спросил Ольгерн.
— В ящике, — сказал Ярн.
— Тот, что на гвозде?
— Который?
— Который я отлил и не отдал.
Ярн посмотрел на него.
— У меня в шкатулке, — сказал Ярн. — Где ещё.
Ольгерн молчал.
— Что? — сказал Ярн. — Ольгерн, что?
— Я отлил три, — сказал Ольгерн. — Один отдал Илию. Два оставил. Один висел на гвозде одиннадцать лет. Другой лежал в ящике с гвоздями.
Он пошёл к стене и снял с гвоздя тёмный клык с зелёным налётом в пазу, и под ним на гвозде была пустая тень, и тень была тёмная, потому что клык висел одиннадцать лет и загорежи дерево.
Ярн смотрел на пустую тень.
— Я его отдал, — сказал Ярн. — Летом. За мель.
— Кому?
— Купцу.
— Какому купцу?
Ярн Брауль посмотрел на Ольгерна и промолчал.
Ольгерн медленно положил клык на бочку.
— Значит, клеймо продали, — сказал он.
— Я не знаю, что продали, — сказал Ярн. — Я ковы покупал.
— А мельнику ты клеймо продал?
— Мельнику.
— Мельник мёртв с первого года.
Ярн стоял и не отвечал.
Альда смотрела на клык и на оттиск, и она не понимала ничего, и это её раздражало.
— Что вы тут, — сказала она. — Что такое клык?
Ольгерн Торн взял клык и положил на лист, рядом с оттиском.
— Смотри, — сказал он.
Он накрыл лист обрывком холста, прижал, покатал кулаком и поднял.
Холст лежал, и на холсте был оттиск.
— Зубы направо, — сказал Ольгерн. — Это клык, поставленный через холст. Кто ставит печать прямо на воск, оттиск идёт прямой, зубы налево. Кто ставит через бумагу — оттиск зеркальный, зубы направо.
Он положил настоящий клык на лист.
— А мой клык, — сказал он, — оттиск даёт прямой. Вот, смотри, сам положи.
Альда положила клык и прижала.
Зубы получились налево.
— Это один, — сказала она.
— Это один, — сказал Ольгерн. — Это значит: у отца Илия был клык, и он ставил печать прямо, и оттиск получался прямой. И тот оттиск на грамоте — зеркальный. Значит, он снят не с клыка. Значит, он снят со слепка.
— Со слепка?
— С воскового слепка, который снят с оттиска. Слепок оттиска, оттиск со слепка. Воск на воск. Три раза, — сказал Ольгерн. — Я такое видел два раза в жизни. Первый раз, когда мой брат, по глупости, снял слепок с оттиска, чтобы показать отцу, как печать работает. Второй раз — вот сейчас.
Ярн Брауль стоял и смотрел на клеймо, проданное за мель.
— И что это значит? — спросил он.
— Это значит, что тот, кто отпечатал эту грамоту, не имел клыка, — сказал Ольгерн. — У него был кусок воска. И этот воск он снял с оттиска. А оттиск был на подлинной грамоте, в лавке, у нотариуса. Значит, подлинную грамоту видел тот, кто снимал воск.
— А кто это?
— Тот, у кого был подлинник, — сказал Ольгерн Торн. — И всё.
Он сел.
Он сел на наковальню и долго сидел.
— Ольгерн, — сказала Альда. — Это значит, что грамота поддельная?
Ольгерн посмотрел на неё.
— Это значит, что не та грамота, что на двери, — сказал он. — Я не знаю, какая подлинная. Я знаю, что та, что на двери, сделана через слепок. А через слепок делают, когда подлинника у тебя нет.
Он помолчал.
— И ещё, — сказал Ольгерн. — У подлинной грамоты печать Волчьей Горы стоит прямо. А у этой — зеркально. То есть подлинная грамота в лавке есть. Она у нотариуса. И она подтверждает долг.
Альда очень медленно опустилась на табурет.
— То есть, — сказала она, — я считала, что пятьсот — враньё. А это не враньё. Это всё ещё пятьсот?
— Нет, — сказал Ольгерн. — Не всё.
Он взял лист и перевернул его обратной стороной, где писац ничего не писал.
— Я, — сказал Ольгерн, — в этом не разбираюсь. Я клепаю цепи. Но ты, дева, считать умеешь, и ты считала у себя. Сколько отец брал?
— Шестьдесят.
— И сколько отдал?
— Двадцать два товаром. Осталось тридцать восемь.
— Тридцать восемь, — сказал Ольгерн. — Значит, тридцать восемь и пятьсот — это не одно и то же. Тридцать восемь — долг. Пятьсот — сколько они написали. Что между тридцатью восемью и пятьюстами — я не знаю. Это не моё. Но я скажу, дева: я клепаю заборы тридцать лет, и бывает, что хозяин говорит «забор стоит двести», а дерево стоит двадцать, и разницу он берёт себе, и это называется так же, как у вас, только тише.
---
В полдень пришли.
Их было четверо, и вёл их человек без плаща, в добротном суконном кафтане, и в руке у него был пергамент и медная печатка на палке.
— Сбор по недоимкам, — сказал он. — Соль-борг. За Шестера Косого, который должен лорду шесть флоринов шесть марок, а вина не отдал. Берём волу и двух овец с двора.
Староста Онуфрий Седой вышел.
— Долг Шестера — не наше дело.
— Наше, — сказал человек. — Долг Шестера, а двор отцовский. У вас в селе если кто умрёт бездетным, двор переходит к родне, а родне отвечает. Лорд так решил.
— Лорд так решил, когда Шестер был жив?
— Лорд решил, когда шестер умер, — сказал человек. — Он умер в лунный месяц Цветень. В документах написано: завещания не оставил. Значит, шесть флоринов шесть марок — на двор.
— Он задолжал вину, а не шесть флоринов, — сказал староста. — Шестер пить не пил.
— Шестер был должен Мейнхарду Целли три бочки, — сказал человек. — По записи. Три бочки — шесть флоринов шесть марок. Я не выдумываю.
Староста стоял и молчал.
— Вола у нас одна, — сказал он. — Вол у нас одна, и овец нет.
— Значит, вола.
— Вола кормит нас.
— Вола кормит вас до следующей ярмарки, — сказал человек. — А лорд кормит вас не до следующей ярмарки, а всегда. Я беру вола, и лорд берёт с меня шесть флоринов шесть марок, и вы говорите спасибо.
Он показал на ворота.
— Открывай.
Староста не двигался.
Человек в кафтане вынул из-за пояса нож — короткий, рыбацкий — и показал его. Именно показал.
— Мальчики, — сказал он. — Ворота.
Двое пошли к воротам.
И тут из-за кузни вышел Вальд Тарн.
Он был в бурой безрукавке, и в руке у него ничего не было, и он шёл медленно.
— Стоять, — сказал человек в кафтане.
Вальд остановился в трёх шагах.
— Вола и овцы, — сказал Вальд. — Сбор по недоимкам.
— Тебя я не спрашиваю.
— И я тебя не спрашиваю, — сказал Вальд. — Я говорю: вола одна, и её кормят дети. Ты её берёшь — дети голодают до ярмарки. Ты берёшь умирающих. Соль-борг так не берёт. Соль-борг берёт у тех, у кого двое.
Человек в кафтане посмотрел на него.
— Ты кто?
— Вальд Тарн. Рыцарь без земли и без службы.
— Ты, стало быть, рыцарь. Тогда скажи мне, рыцарь, откуда лорд берёт соляной сбор, если не с тех, у кого двое.
Вальд не ответил.




