Иллария: судьба империи

- -
- 100%
- +

АННОТАЦИЯ
«ИЛЛАРИЯ: СУДЬБА ИМПЕРИИ»
КОРОТКАЯ АННОТАЦИЯ
Она загадала желание — оказаться рядом с ним. Её желание исполнилось. Теперь она рабыня в Древнем Риме, а он — холодный, жестокий Октавиан, будущий император Август. Чтобы выжить, ей нужно не только узнать его тайны, но и исцелить его душу. Даже если это сломает её саму.
ИЛЛАРИЯ: СУДЬБА ИМПЕРИИ
ПОЛНЫЙ РОМАН
ЖЕЛАНИЕ, СТАВШЕЕ ЖИЗНЬЮ
ПРОЛОГ
Рим. Дворец Августа. 14 год от Рождества Христова. За три дня до кончины императора.
Запах ладана и увядающих роз смешивался с утренней прохладой, проникающей сквозь мраморные стены. Я стояла у окна в наших покоях, и мои пальцы, тронутые артритом, сжимали полированный край подоконника. Город, который я полюбила больше своей родины, просыпался в золотой дымке.
Семьдесят два года. Семьдесят два года, как я покинула ту заснеженную комнату в Екатеринбурге, оставив на полу разбросанные конспекты по римскому праву и догорающую свечу.
Рим за окном был уже не тем шумным, грязным, великолепным городом, который я увидела, стоя на помосте рабского рынка. Теперь это была столица мира. Мрамор, золото, статуи, акведуки, тянущиеся к горизонту. Империя, которую мы построили.
Но внутри, в глубине души, я всё ещё была той девушкой. Той, которая боялась экзамена и мечтала о человеке, чьё лицо видела только на пожелтевших страницах учебников.
Где-то внизу, в атриуме, слышался голос внука — он спорил с отцом о налогах. Я улыбнулась. Голос был требовательным, уверенным. Он был похож на голос Октавиана, когда тот был молод.
Я закрыла глаза, и передо мной снова пронеслись годы. Не как разрозненные картинки, а как одна длинная, непрерывная нить, сотканная из боли, страха, но прежде всего — из безграничной любви.
Было так много событий, что порой я сама забывала их последовательность. Битва при Филиппах, где я впервые увидела его смертельно бледным, придавленным лошадью, и поняла, что готова отдать свою жизнь за его жизнь. Наказание во дворе, когда я ощутила не только боль от кнута, но и ледяной страх в его глазах, когда он понял, что может потерять меня. Рождение Гая — момент, когда я впервые услышала плач, который дал мне понять: я не просто гостья в этом мире, я его часть.
И сейчас, стоя у окна, я знала, что наша история подходит к концу. Это был не страх. Это было спокойное ожидание.
Сегодня я расскажу вам эту историю. Не так, как её пишут историки — сухо и безлико. А так, как её чувствовала я. Ибо эта история — не просто хроника войн и законов. Это история о желании, которое переросло в судьбу.
Это наша история. Моя и Октавиана. От свечи в общежитии до вечности на берегу бесконечного моря.
Глава 1. Желание накануне экзамена
Россия. Наша эра. Ночь перед экзаменом. Комната в общежитии.
Свеча догорала. Я смотрела на неё с той особенной ненавистью, которую студент испытывает к предмету, пожирающему последние часы его жизни. Воск стекал по ребристому боку дешёвой церковной свечи — я купила её в ларьке у метро, потому что в общежитии опять отключили свет, а сдавать римское право через три часа.
Три часа. Сто восемьдесят минут. Десять тысяч восемьсот секунд. Я считала их, как считают удары собственного сердца, когда ждут приговора.
Я сидела на полу в своей крошечной комнате. Квартира была съёмной — мама нашла её через знакомую риелторшу, когда я поступила на юрфак. «Девочке нужно своё пространство», — сказала она тогда, и я была благодарна. Комната была крошечной, но она была моей. Заваленной конспектами, книгами, пустыми стаканчиками из-под растворимого кофе и чувством полного, всепоглощающего опустошения.
За окном — ночной Екатеринбург, февральская стужа, снег, который не тает, а лежит и давит на город своей белой тяжестью. Он падал крупными хлопьями, залепляя окна, стирая очертания домов и фонарей. Город спал или притворялся, что спит. Я не спала.
Я — Иллария Покровская. Восемнадцать лет. Студентка юридического факультета Уральского государственного педагогического университета. И я готовилась к экзамену, который должен был либо сделать меня человеком, либо вышвырнуть с первого курса без права на восстановление.
«Институции Гая. Книга первая. О лицах...»
Слова плыли перед глазами, складываясь в бессмысленные пятна. Я смотрела на текст, но видела только чёрточки и завитушки — они танцевали, издеваясь надо мной. Усталость была такой глубокой, что я чувствовала её в костях — тупую, вязкую, как тот самый воск, капающий на пол. Она проникала в каждую клетку, делала веки тяжёлыми, а мысли — рваными и липкими.
Я закрыла глаза на мгновение, и передо мной вспыхнули образы. Белые колонны. Шумный Форум. Тени людей в тогах, проходящих по базиликам. Крики торговцев на рынке. Запах хлеба, пота и благовоний. Я так много читала о Древнем Риме, что он стал почти реальным — более реальным, чем этот заснеженный город за окном. Более реальным, чем моя собственная жизнь.
— Иллария, — сказала я себе вслух, потому что если не говорить вслух, можно сойти с ума от тишины и собственного страха. — Ты учишь это уже две недели. Ты знаешь, что такое capitis deminutio, infamia, cum manu, sine manu. Ты знаешь, что такое манципация. Ты знаешь, кто такой Гай. Ну, или хотя бы то, что Гай — это не имя, а известный юрист второго века... второго века до нашей эры?
Я перепутала. Или нет? Какая разница. Голова шла кругом. Мысли путались, накладывались друг на друга, создавая какофонию, от которой хотелось закричать.
Книги лежали передо мной развалом — «Дигесты Юстиниана» в ксерокопии, которую я скачала с какого-то сайта и распечатала в университетской библиотеке, «Римское частное право» Новицкого, конспекты лекций, которые вела моя преподавательница — строгая женщина с глазами, видевшими в каждом студенте потенциального римского раба. И отдельно — толстая биография Октавиана Августа.
Я взяла её в библиотеке из чистого любопытства, когда поняла, что римское право без римской истории — как анатомия без тела. И зачиталась. Зачиталась так, что забыла про экзамен. Там, на пожелтевших страницах, оживал человек, которого я знала только по учебникам. Гай Октавий Фурин — потомок всаднического рода, усыновлённый Юлием Цезарем, человек, который стал Августом — первым императором Рима, тем, кто превратил республику в империю.
Я смотрела на его бюст в интернете — классический, строгий, холодный. Каменные черты, пустые глаза. И думала: каково это — стоять рядом с таким человеком? Он не был красавцем, как Антоний. Не был гением, как Цезарь. Он был хитер. Расчётлив. Холоден. Он пережил всех, кто был талантливее и ярче, потому что умел ждать, умел терпеть, умел наносить удар тогда, когда противник этого не ждал.
Он был одинок. Окружённый врагами, не верящий никому. И я видела в нём того, кем могла бы стать сама — если бы не боялась.
Я влюбилась. Не в человека — в образ. В ту версию Октавиана, которую создали историки: одинокий, умный, уставший мальчик, который выиграл войну против мира. Мне было восемнадцать, и я умела влюбляться только в недостижимое. В то, что никогда не станет моим. В то, что смотрело на меня с пожелтевших страниц и молчало.
Но за этим образом стояла реальность, которую я не могла знать. Я не знала, каким он был на самом деле. Я не знала, что его холодность была не просто маской — она была броней, которую он носил с детства. Я не знала, что его недоверие к людям было не паранойей, а выученной реакцией на предательства, которые начались, когда ему было всего десять лет. Я не знала, что человек, которого я любила по книгам, на самом деле был сломленным мальчишкой, который научился выживать, убивая в себе всё человеческое.
Но это я узнаю позже. Тогда, сидя на полу в своей комнате, я видела только образ. Идеальный, недостижимый, прекрасный образ.
Я перевела взгляд на телефон. На экране застыла фотография мамы — она улыбалась, прижимая к себе моего младшего брата Мишку. Ему было всего десять. Он ходил в третий класс, коллекционировал наклейки с динозаврами и мечтал стать палеонтологом. А ещё он любил, когда я возвращалась домой на выходные, и мы вместе смотрели старые фильмы, пока мама пекла блины.
Я вспомнила его голос по телефону неделю назад:
— Иллария, ты приедешь? Мы с мамой купили тебе шарф, он очень тёплый. И я нарисовал тебе картинку — там Рим, как ты любишь. Только у меня колонны получились кривые, но ты не смейся, ладно?
Я тогда пообещала приехать. Через две недели. После экзаменов. Папа, при воспоминании об умершем отце у меня защемило сердце. Я спешно открыла на телефоне фотографию, на которой еще Мишка совсем еще малыш и папа с мамой нас обнимают. Мы сбыли тогда счастливы, счастливая любящая семья. Папа умер, еще в прошлом году, но боль не проходила. Она затаивалась глубоко в сердце и охватывала меня внезапно, набрасываясь как жадная штормовая волна. Мама держалась ради меня с Мишкой, она обещала папе быть сильной, не сдаваться. И я обещала.
Вот я здесь, смотрела на снег за окном и чувствовала, что проваливаюсь в бездну, какую-то темную зыбь. Я не хотела подводить их, боялась, чтобы они узнали, что я не справилась. Мама работала в две смены, чтобы оплатить мою съёмную комнату в общежитии. Мишка копил свои карманные деньги, чтобы купить мне шоколадку к экзамену. Я не могла разочаровать их.
Но я не могла и собраться.
— Глупо, — сказала я себе громче, пытаясь стряхнуть оцепенение. — Ты сдаёшь экзамен через три часа. Соберись, идиотка. Ты не имеешь права провалиться. Ты не имеешь права подвести маму. Ты не имеешь права подвести Мишку.
Я закрыла глаза, глубоко вздохнула и попыталась сосредоточиться. Но передо мной снова проходили образы римских форумов: белый мрамор колонн, тёплый свет солнца, шумные рынки, крики торговцев, звон оружия в военных лагерях. Я видела его — Октавиана — высокого, худого, бледного, с острым взглядом серых глаз, с плотно сжатыми губами, с той особенной прямотой осанки, которая выдаёт человека, рождённого повелевать.
Я хотела быть там. Не здесь. Не в этом заснеженном городе, не с этой кучей конспектов, не с этим липким страхом перед экзаменом. Я хотела быть рядом с ним. Хотя бы на минуту. Хотя бы в мечте.
Я думала о том, как он стоял на форуме, смотрел на толпу и не видел ни одного лица, которому мог бы доверять. Я думала о том, как он просыпался по ночам в холодном поту, боясь, что его убьют во сне. Я думала о том, как он сжимал зубы, когда сенаторы смеялись над ним, потому что он был слишком молод, слишком худ, слишком слаб.
Он не был рождён императором. Он стал им.
Я хотела быть рядом. Не чтобы спасти его — он не нуждался в спасении. А чтобы он знал, что есть кто-то, кто видит его настоящего. Кто не боится его. Кто не хочет его использовать.
И я сказала это вслух. Тихо, почти шёпотом, отчаянно, как молитву, как заклинание:
— Я хочу быть там. С тобой. Рядом с тобой.
Свеча моргнула. В комнате стало тише — так тихо, что я услышала биение собственного сердца, гулкое и частое, как барабан перед казнью. Я открыла глаза и увидела, как воск на свече странно задвигался — не стекал, а как-то втягивался внутрь, будто свеча дышала, будто в ней билась собственная жизнь.
— Что за... — начала я — и почувствовала холод.
Не тот холод, что идёт от окон в феврале. А другой — глубокий, плотный, как вода перед смертельным погружением. Он начался в груди и разлился по всему телу, скручивая мышцы, сжимая грудную клетку. Я пыталась закричать — не смогла. Рот открывался, но из горла выходил только свист — тонкий, почти нечеловеческий.
Книги посыпались на пол. Свеча погасла. Тьма сгустилась — и я почувствовала, как моё тело становится лёгким, как пух. Как будто я падала — но не вниз, а вверх. Или вбок. Или никуда.
И мир исчез.
Глава 2. Рынок под палящим солнцем
Рим. 42 год до нашей эры. Рынок рабов. Полдень.
Я упала. На пыльную землю, твёрдую и горячую — не как февраль в Екатеринбурге, а как июль на юге Италии. Лицо ощутило жар, губы пересохли мгновенно. Я закашлялась, пытаясь понять, что произошло, судорожно хватая воздух.
Я лежала на боку, на обочине дороги. Дорога была широкой — каменная, мощёная, с колеями, пробитыми тысячами повозок. По бокам — высокая трава, пожухлая от солнца, и редкие оливковые деревья. В воздухе витал запах сухой земли, травы и чего-то сладковатого — можжевельника, может быть.
Небо было другим. Не серым, не зимним, не с низкими тучами. Ярким, синим, с жёлтым солнцем, которое пекло безжалостно, как печёт только в тех местах, где никогда не бывает снега. Солнце стояло в зените, и тени под деревьями были короткими, чёткими.
Я медленно поднялась на ноги. Руки дрожали. Голова кружилась. Я оглядывалась, пытаясь понять, где я. Это был не Екатеринбург. Это был не УрГПУ. Это была не моя жизнь.
На мне была та же одежда — джинсы, свитер, лёгкая куртка. Но всё это выглядело безумно, нелепо, как костюм космонавта в средневековом селе. Джинсы были тёмно-синими, свитер — серым, куртка — чёрной. Я смотрела на свои руки — бледные, дрожащие. На кроссовки — белые, испачканные пылью.
Пыль вилась вокруг меня, сухая, колючая, оседала на коже, на волосах, в лёгких. Где-то вдалеке слышались голоса — крики, смех, ругань на языке, который я узнала мгновенно. Латынь. Настоящая латынь.
Не та, которую мы учили на парах — сухая, книжная, мёртвая. А живая, хриплая, грубая, с резкими интонациями и гортанными звуками. С акцентами, которых не было в учебниках. С интонациями, которые невозможно передать на бумаге.
Я стояла на обочине, и сердце колотилось так, что я слышала его в ушах. Я закрыла глаза, как делала в детстве, когда хотела, чтобы страшный сон исчез. Но когда я открыла их — пыльная дорога, жаркое солнце и голоса на латыни никуда не делись.
Я начала дрожать. Мелкой, нервной дрожью, которая перерастала в судорогу. «Это сон. Это просто сон — я уснула над учебниками, сейчас я проснусь...» Но я не просыпалась. Я сжала пальцы до боли в ладонях — и ничего не изменилось. Я ущипнула себя за руку — и почувствовала боль.
Я сделала первый шаг. Потом второй. Потом побежала — куда-то по дороге, не зная куда, просто чтобы двигаться, чтобы не стоять и не смотреть на этот мир, который был таким же настоящим, как и мой. Пыль летела из-под ног. Я бежала, и ветер свистел в ушах. Я бежала, пока не увидела впереди повозку, гружённую амфорами.
Я бежала, и понимала: всё реально. Запах земли, тепло камня, звуки, ветер, который шевелил волосы. Это был не сон. Это была правда.
Я упала на колени в траву и закричала. Закричала так, как никогда не кричала в жизни — без слов, просто звук, вырывающийся из груди, отчаянный, бессильный, дикий. Звук, который шёл из самой глубины моего существа.
И этот крик привлёк внимание людей на дороге. Они остановились. Повозка, гружённая амфорами, затормозила. Двое мужчин — загорелых, с грубыми лицами, в грязных туниках — спрыгнули на землю и направились ко мне. Я подняла голову, когда их тени упали на меня.
Они были высокими. Крепкими. Их лица были обветренными, руки — мозолистыми. Пахло от них потом и вином.
— Что, потерялась, голубка? — спросил один из них, ухмыляясь. Латынь. Я поняла каждое слово. — Не местная, видно. Одежда — странная. И волосы... Никогда таких не видел.
Они смотрели на мою одежду — на джинсы, на свитер, на кроссовки — и в их глазах было что-то сложное: любопытство, презрение, и — что хуже всего — оценка. Оценка товара. Мужчина, что был выше, провёл пальцем по краю моей куртки, хмыкнул.
— Мне... мне нужно... — начала я на русском и тут же осеклась. Что я делаю? Они не поймут ни слова.
Я перешла на латынь. Ту самую латынь, которую я учила два года и так ненавидела. Она вышла из моего рта странной — чуть замедленной, с русским акцентом, но понятной.
— Я.… я не знаю, где я. Я потерялась. Я... — Я запнулась, глядя в их лица. Они не верили мне. Конечно, не верили. Какая женщина путешествует одна, без сопровождения, в такой одежде, по такой дороге? В этом мире женщины не путешествовали одни. Это было немыслимо.
— Ты рабыня? — спросил второй мужчина, шагнув ближе. От него пахло потом и вином. — Сбежала? У тебя нет знаков, но это можно исправить. Таких, как ты, ловят быстро. Хозяин будет рад вернуть свою пропажу.
— Я не рабыня, — ответила я, вставая. Мой голос дрожал, но я старалась держать его твёрже, хотя внутри всё тряслось. — Я заплакала.
— Смотри, — сказал первый мужчина, обращаясь ко второму. — Говорит хорошо. Чисто почти. И внешность... — Он оглядел меня с головы до ног, задержав взгляд на лице, на волосах. — Таких на рынке берут хорошо. Господа любят экзотику.
Я похолодела. Я поняла, что они имеют в виду.
— Я не рабыня, — повторила я, но в голосе уже не было силы. — Я...
— Молчи, — сказал второй мужчина, резко схватив меня за руку. Его пальцы сжались на моём запястье так, что кости затрещали. — Идём. Разберёмся. Если ты не рабыня, скажешь это хозяину рынка. А пока молчи и не дёргайся.
Я попыталась вырваться, но он был сильнее — гораздо сильнее, чем я. Его хватка была железной, безжалостной.
— Пустите! — закричала я. — Я свободная! Я...
Но они не слушали. Я была одна. Я была в чужом мире. Я была в одежде, которую никто здесь не носил. Я была без документов, без денег, без защиты. Я была рабыней в тот самый миг, когда попала сюда.
Меня втащили в повозку. Деревянные борта были шершавыми, горячими от солнца. Я сидела на дне, прижав колени к груди, и чувствовала, как слёзы текут по лицу. Мужчины переговаривались о цене, которую можно выручить за «непорочную девушку с белой кожей и длинными волосами». Они говорили о публичных домах, о богатых господах, о том, как хорошо я буду выглядеть на помосте.
Я думала только об одном: как я могла быть такой глупой? Я загадала желание, как маленькая девочка, которая верит в звёзды. Я хотела быть рядом с Октавианом. И я оказалась здесь. В Риме. В 42 году до нашей эры. В рабстве.
Повозка тряслась по дороге, и я смотрела на мир, который открывался передо мной. На поля, на крестьян, на усадьбы, на рабов, работающих в поле — согнутые спины, обожжённые солнцем плечи, цепи на ногах. На охранников с копьями. На господские повозки, проезжающие мимо нас. На всадников в доспехах.
Это был Рим. Настоящий Рим. И я ничего не знала о том, как жить в нём.
Я знала, что такое capitis deminutio. Я знала, что такое манципация. Я знала, что такое юридическое лицо. Но я не знала, как выжить, когда ты — одна из тех, кто не имеет прав. Я не знала, как быть рабыней. Я не знала, как быть вещью.
Я закрыла глаза и прошептала:
— Что я наделала...
Повозка остановилась у ворот города. Мужчины вытащили меня на землю, и я увидела Рим — каким он был до того, как стал руинами. Он был высоким, белым, многолюдным, шумным, грязным, великолепным. Мраморные колонны соседствовали с деревянными лачугами. Сенаторы в тогах проходили мимо торговцев с корзинами, кричащих о цене рыбы. В воздухе витал запах хлеба, пота, дыма, благовоний и чего-то сладковатого — того, что я не могла опознать, но что было в каждом вздохе этого города.
Я шла по улице, зажатая между двумя мужчинами, и смотрела по сторонам, пытаясь запомнить каждую деталь. Я знала, что это здание — форум. И это — курия. И там, вдали — Капитолий. Я знала всё это из книг. Но книги не передавали жару, шум, запах, страх. Книги не говорили, что делать, когда ты стоишь на рабском рынке.
Меня привели на рынок — не продуктовый, а рабский. Место, где продавали людей.
Я стояла на деревянном помосте, босая — мои кроссовки сняли ещё на входе, потому что «так не положено», — и теперь мои ступни касались горячего, шершавого дерева. Одежду мою тоже сняли. Вместо неё на мне была грубая туника из некрашеной шерсти, которая колола кожу и пахла кислым.
Рядом со мной стояли другие рабы. Мужчины — с выжженными на спинах клеймами, женщины — с опущенными головами, дети — плачущие, цепляющиеся за взрослых. Мы все были товаром. Мы все стояли на помосте, и торговцы выкрикивали наши достоинства как качества скота.
Работорговец — толстый, лысый человек с хитрыми глазами и масляной улыбкой — осматривал меня, как лошадь.
— Имя? — спросил он.
— Иллария, — ответила я, прежде чем успела подумать.
Он хмыкнул.
— Откуда? Имя римское, сама не римлянка.
Я молчала. Потом, медленно, как будто раздумывая, сказала:
— Я не помню. Я не знаю, как я здесь оказалась. Я... я думаю, я потеряла память.
Это была ложь. Но это была умная ложь. Я поняла это в тот самый момент, когда сказала её. Я не могла признаться, что я из другого времени — меня бы сочли сумасшедшей или, что хуже, богохульницей. Я не могла сказать правду. Но я могла притвориться, что не знаю ничего. Это была стратегия. Это была защита.
Работорговец нахмурился. Его глаза сузились.
— Потеря памяти? — повторил он. — Не крути, девка. Говори правду. Я не люблю лгунов. У меня есть способы заставить говорить.
— Это правда, — сказала я, глядя прямо в его глаза. — Я ничего не помню. Ни имени, ни дома, ни языка. Я говорю на вашем языке, но не знаю, как выучила его. Я не знаю, кто я.
Он долго смотрел на меня, поглаживая жирный подбородок. Потом усмехнулся.
— Ну, это не проблема. Богатым господам не важно, откуда ты. Им важно, чтобы ты была послушна, здорова и красива. — Он оглядел меня с головы до ног. — А это у тебя есть. Товар хороший. Товар, за который можно получить хорошие деньги.
Я сглотнула. В горле пересохло.
— Кому вы меня продадите? — спросила я, и мой голос прозвучал хрипло.
Он пожал плечами.
— Торгуемся. Может, в публичный дом, если не найдут другого применения. Может, в усадьбу. Может, в дом знатного сенатора... — Он увидел выражение моего лица и усмехнулся. — О, не бойся, красавица. Мы тебя дорого продадим. Ты нам ещё спасибо скажешь.
Я не ответила. Я смотрела на толпу людей, которые проходили мимо меня, оценивая, прицениваясь, торгуясь. Среди них не было Октавиана. Конечно, не было.
Но я знала — он где-то здесь. В этом городе. В этом времени. И я должна была выжить. Должна была добраться до него. Должна была найти способ выбраться из этого состояния, которое я создала для себя своим же желанием.
«Я хочу быть рядом с тобой», — сказала я тогда. И вот я здесь. Но рядом ли?
Я закрыла глаза и позволила себе одну минуту слабости. Минуту, когда я не была сильной, не была умной, не была студенткой, знающей римское право. Я была просто девушкой, которая попала в ад и не знала, как выбраться.
Когда я открыла глаза, я решила: я выживу. Я выживу любой ценой. Я найду его. И я узнаю, что значит быть рядом с тем, кого я выбрала. Даже если это убьёт меня.
Рынок шумел. Солнце палило. И я стояла на помосте, как товар, и ждала своего покупателя.
Я не знала, когда появится Октавиан. Я не знала, узнает ли он меня. Я не знала, будет ли он смотреть на меня иначе, чем на остальных рабынь.
Но я знала одно: я буду ждать. Потому что больше мне ничего не оставалось.
Я стояла на деревянной платформе, босая — мои кроссовки сняли ещё на входе, потому что «так не положено», и теперь мои ступни касались горячего, шершавого дерева. Одежду мою тоже сняли. Вместо неё на мне была грубая туника из некрашеной шерсти, которая колола кожу и пахла кислым. Рядом со мной стояли другие рабы. Мужчины — с выжженными на спинах клеймами, женщины — с опущенными головами, дети — плачущие, цепляющиеся за взрослых. Мы все были товаром.
— Взгляните на эту! — орал работорговец. — Молодая, здоровая, непорочная! Посмотрите на кожу — белая, как молоко! Посмотрите на волосы — длинные, тёмные, густые! Отличная служанка, отличная наложница, хорошая мать для будущих рабов!
Я сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони. Я не плакала — я дала себе слово, что не доставлю им этого удовольствия. Но внутри я была пуста. Внутри я кричала так громко, что, казалось, это слышит весь Рим.
В толпе стояли люди — римляне, свободные граждане, в тогах и туниках, с деньгами в поясах. Они рассматривали нас, как рассматривают виноград на рынке. Иногда подходили поближе, щупали руки, заглядывали в рот, проверяя зубы. Мужчины трогали мои волосы, и я не могла отодвинуться. Женщины смотрели на меня с холодным презрением — я была ниже их, я была вещью, я была тем, чем они никогда не станут.
И вдруг — острая, разрывающая боль тоски. Тоски по тому, что я потеряла. По своим родителям, которые даже не знают, где я. По подругам, с которыми мы смеялись над глупыми шутками. По привычной жизни, где я была свободна. Свобода. Я никогда не думала о ней как о чём-то ценном. Она была просто — воздух, вода, свет. Я не замечала её, пока не потеряла. А теперь я стояла на рынке, на помосте, в грубой тунике, и надо мной торговались, как над животным.



