Королевский эспрессо с привкусом тротила

- -
- 100%
- +

Глава 1. Латте-арт и проклятие предков (Вито)
Идеальная молочная пенка — это не искусство. Это термодинамика, помноженная на легкую степень социопатии.
Я стоял за стойкой «Il Filtro» — спикизи-кофейни, спрятанной за фасадом прачечной самообслуживания в туринском районе Порта Палацио, и смотрел, как пар под давлением в девять бар превращает холодное молоко в шелковистую, глянцевую массу. Температура ровно шестьдесят пять градусов по Цельсию. Ни градусом больше, иначе белок денатурирует, и напиток будет пахнуть вареной капустой. Ни градусом меньше, иначе пенка не раскроет эфирные масла эспрессо.
Я выключил пароотвод, постучал питчером о прорезиненный коврик, чтобы разбить крупные пузыри, и начал вливать молоко в чашку. Движение запястья — плавное, ритмичное, почти гипнотическое. Вверх, вниз, покачивание. На темно-коричневой поверхности крема расцветала идеальная розетта. Симметрия, за которую мой прапрадед, возможно, отрубил бы кому-нибудь голову. Или хотя бы лишил пенсии.
— Вы уверены, что зерна этически собраны? — голос клиента выдернул меня из медитативного транса.
Я поднял глаза. Передо мной стоял парень в водолазке цвета мокрого асфальта и очках в роговой оправе, которые стоили примерно как моя почка на черном рынке. Он выглядел так, будто писал инди-сценарии, которые никогда не будут экранизированы, и глубоко презирал всех, кто ест мясо.
— Сэр, — мой голос звучал ровно, с той самой интонацией выученной вежливости, которая дается только после трех лет работы в общепите, — это Турин. Здесь зерна собирают старые пьемонтские фермеры, которые разговаривают с кофейными кустами на диалекте и поят их красным вином. Если вы хотите, я могу позвонить Луиджи и спросить, не обижал ли он этот конкретный куст в детстве.
Парень в водолазке моргнул, его микро-выражение лица колебалось между возмущением и страхом, что я говорю серьезно.
— Я просто... мне нужен флэт-уайт на безлактозном миндальном молоке. Но чтобы он на вкус был как... ну, знаешь. Как меланхолия осеннего дождя в Париже.
Я медленно моргнул. Мой внутренний сарказм, обычно спящий до одиннадцати утра, расправил крылья и потянулся.
— Меланхолия осеннего дождя в Париже стоит на три евро дороже, — невозмутимо ответил я, сдвигая чашку с идеальной розеттой по мраморной стойке. — И подается с круассаном, который смотрит на вас с разочарованием. Но сегодня у нас акция: экзистенциальный кризис в подарок к любому напитку с альтернативным молоком. Наслаждайтесь.
Парень заплатил, оставив чаевые в виде двух мелочных монет и тяжелого вздоха, и ушел в густой туринский туман, который плотным, серым одеялом окутывал город с самого рассвета.
Я выдохнул, опираясь руками о прохладный мрамор стойки, и позволил себе минуту тишины. В «Il Filtro» пахло жареным орехом, темным шоколадом и влажной шерсти — запахом влажной шерсти пальто, который навсегда въедается в одежду любого, кто живет на севере Италии. Здесь было тепло, темно и безопасно. Здесь я был просто Вито. Бариста. Парень, который умеет делать красивую пенку и не задает лишних вопросов.
Никто из посетителей не знал, что моя фамилия не просто «Росси» или «Бьянки», как написано на моем фальшивом бейджике. Моя фамилия — Савойский-Аоста. Да, те самые Савойские. Те, кто в 1861 году, под предводительством Виктора Эммануила II и с подачи хитрого графа Кавура, собрали раздробленную, воюющую друг с другом Италию в единое королевство. Те, кто правил страной восемьдесят пять лет, пока в 1946 году итальянцы не пошли на референдум и не сказали: «Спасибо, ребята, но мы хотим республику, больше пасты и право жаловаться на правительство без страха гильотины».
Мой прапрадед, первый король объединенной Италии, носил усы, которые можно было использовать как вешалку для зимнего гардероба, и подбородок, способный колоть грецкие орехи. Он объединял нацию штыками, дипломатией, интригами и, вероятно, невероятным количеством усного воска. Он скакал на лошади сквозь оружейный огонь и обедал с императорами.
А я? Я объединяю арабику с овсяным молоком и вытираю стойку микрофибровой тряпкой.
История — забавная штука. Она похожа на эспрессо: сначала бьет по рецепторам горечью великих свершений, а потом оставляет кислое послевкусие в виде долгов, налогов на недвижимость за полуразрушенную фамильную виллу в пьемонтских холмах и генетической предрасположенности к паранойе. Моя семья не просто потеряла трон. Мы потеряли чувство реальности. Особенно мой дядя Амедео.
И тут, нарушая священную тишину кофейни, зазвонил ОН.
Это был не мой смартфон, лежащий экраном вниз рядом с кассой. Это был тяжелый, черный, бакелитовый дисковый телефон 1954 года, который дядя Амедео лично притащил в кофейню три месяца назад и настоял на подключении к единственной в городе аналоговой линии.
«Цифровые сигналы перехватываются масонами, Витторио! И коммунистами! И этими проклятыми алгоритмами, которые знают, что я хочу на ужин, еще до того, как я проголодаюсь! Медный провод — это единственная правда в этом мире!» — кричал он тогда, размахивая паяльником.
Звонок этого телефона звучал не как мелодия. Это был физический,-сокрушительный удар по барабанным перепонкам. Механический молот бил по металлическим чашечкам с такой яростью, будто сам Виктор Эммануил II требовал немедленной аудиенции.
БДДДЗЫНЬ! БДДДЗЫНЬ! БДДДЗЫНЬ!
Посетитель в углу, читавший Камю, вздрогнул и пролил каплю кортадо на свои замшевые ботинки. Я закрыл глаза, глубоко вдохнул аромат кофейной пыли и потянулся к трубке.
— Алло, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал как человек, который не собирается никого убивать. — Если вы из налоговой, я уже мертв. Если вы из Ватикана, мы больше не продаем индульгенции.
— Витторио! Кровь моей крови! Слезинка на щеке Мадонны! — голос дяди Амедео звучал так, будто он бежал марафон, одновременно жонглируя горячими сковородками. Он задыхался, а на фоне слышалось эхо, типичное для высоких потолков нашей фамильной виллы «Вилла делле Омбре» (Вилла Теней), которую местные риелторы называли «Виллой Сырости и Отчаяния».
— Дядя Амедео, — я потер переносицу, чувствуя, как начинается знакомая пульсация в виске. — Я на работе. У меня очередь из людей, которым кофеин необходим, чтобы пережить осознание собственной смертности. Что случилось? Кот снова застрял в камине?
— Забудь про кота! Кот — это агент хаоса, он сам разберется! — проревел Амедео. — Портрет Кавура! Тот, что висит в библиотеке, над камином!
Я закатил глаза. Граф Камилло Бенсо ди Кавур, великий архитектор объединения Италии и, судя по семейным легендам, человек, который никогда не улыбался, даже когда ел трюфели.
— Дядя, мы обсуждали это. Не трогай портрет Кавура. Он смотрит на тебя с осуждением. И от него пахнет нафталином.
— Я не трогал его! Я искал гроссбухи за 1859 год! Те, где записано, сколько Гарибальди был должен твоему прадеду за лошадей и хорошие сапоги! Я потянул раму, Вито. Я просто потянул раму, чтобы посмотреть за холст!
В его голосе звенел такой неподдельный, детский восторг, смешанный с паникой, что у меня по спине пробежал холодок. Дядя Амедео был гениальным инженером, блестящим историком и абсолютным, неисправимым безумцем. Он жил в подвале виллы, окруженный мушкетами, кофемашинами и теориями заговора.
— И? — медленно спросил я, вытирая руки о фартук. — Кавур упал тебе на ногу?
— Стена открылась, Вито! — зашипел он. — За портретом была ниша. Глубокая. И там стоял сейф. Не электронный, нет! Механический. Латунь, сталь, шестеренки размером с тарелку! Красота! произведение искусства! Но когда я коснулся ручки... щелкнул механизм. Очень громкий, очень девятнадцативековой щелчок. А потом...
Дядя замолчал. В трубке повисла тишина, нарушаемая только его тяжелым, свистящим дыханием.
— А потом что, дядя? — мой голос упал на октаву ниже. Сарказм испарился, уступив место инстинктам, которые, как я считал, дремали во мне с 1946 года.
— А потом раздался писк, — прошептал Амедео. — Тихий, цифровой писк. Витторио, я думаю, я скрестил механическую ловушку королевской гвардии с моим роутером Wi-Fi! Я пытался сделать умный дом!
Я зажмурился. Умный дом. В здании шестнадцатого века, где проводка была проложена еще при Муссолини, а фундамент помнил наполеоновские пушки.
— Дядя, скажи мне, что ты не подключил сейф XIX века к интернету.
— Я хотел, чтобы он присылал мне уведомления на смартфон, если кто-то попытается его вскрыть! — оправдывался он тоном ребенка, разбившего окно. — Но, видимо, он отправил уведомление не мне! Витторио, на панели загорелась красная лампочка. И она мигает в такт с сиреной, которую я не слышу, но чувствую зубами! Тихая тревога!
Тихая тревога. В мире Савойских это не значило, что приедет полиция. Это значило, что приедут те, кто десятилетиями охотился за семейными секретами. Те, кого дядя называл «Синдикатом», «Теневым Кабинетом» или просто «людьми в дорогих костюмах, которые не едят углеводы».
— Где ты сейчас? — резко спросил я, сбрасывая фартук на стойку.
— В библиотеке. Я вооружен! — гордо отрапортовал Амедео. — У меня в руках сабля кавалерийского офицера 1860 года и... и...
ДЗЗЗЗЫНЬ! БДЫЩ!
Звук в трубке был оглушительным. Это был не просто звук разбитой посуды. Это был звук смерти чего-то невероятно дорогого, хрупкого и абсолютно не подлежащего страховке. Звон тысяч осколков, эхом разлетевшихся по паркету.
— Porca miseria! — взвыл дядя Амедео на старом пьемонтском диалекте, от которого у меня заныли зубы. — Мой сервиз! Севрский фарфор! Тот, на который Мария-Антуанетта не смотрела, но который стоял в одной комнате с ней! Витторио, я сбил его локтем, когда замахивался саблей!
— Дядя, к черту фарфор! — крикнул я в трубку, игнорируя косые взгляды посетителей. — Они уже едут?
— Я слышу шины на гравии! — паника в его голосе сменилась леденящим спокойствием человека, который понял, что сейчас будет больно. — Черный внедорожник. Два. Нет, три. Витторио, они не звонят в дверь. Они объезжают дом с тыльной стороны, где сад. Они знают про черный ход через оранжерею!
Мое сердце сделало синкопированное джазовое соло о ребра. Оранжерея. Оттуда был прямой путь в подвал, где хранились не только старые налоговые декларации, но и то, что дядя называл «Наследием».
— Слушай меня внимательно, — я говорил быстро, жестко, чувствуя, как в мою кровь впрыскивается адреналин, смешанный с кофеином. — Брось саблю. Она тупая, ты ею только дрова колол. Возьми рюкзак. Тот, желтый, который лежит под столом.
— Рюкзак для апокалипсиса? — голос дяди немного ожил.
— Да. Кидай туда флешку с оцифрованными архивами, банку вяленых томатов и... возьми медный тампер для кофе, который лежит на каминной полке.
— Тампер? Витторио, мы спасаем честь династии, а не варим эспрессо на пикнике!
— Дядя, просто делай, что я говорю! И спускайся в винный погреб. За бочками с бароло 1998 года есть люк. Ты помнишь, куда он ведет?
— В старую дренажную систему, которая выходит к оливковой роще, — отрапортовал Амедео. — Но там темно, Вито! И пахнет плесенью!
— Лучше плесень, чем люди, которые будут пытать тебя, спрашивая, где ключ от «Пьемонтского Протокола», — отрезал я. — Я буду через двадцать минут. Не высовывайся. И ради всего святого, не пытайся взорвать их динамитом, который ты хранишь в коробке из-под печенья!
— Я не буду! — оскорбленно фыркнул дядя. — Динамит просрочен еще в прошлом году, он теперь годится только для фейерверков!
Связь оборвалась с глухим щелчком.
Я стоял, прижимая трубку к уху, хотя гудков уже не было. Кофейня вокруг продолжала жить своей жизнью. Кофемолка жужжала, эспрессо-машина шипела, выпуская облако пара. Парень за соседним столиком листал страницу книги, даже не подозревая, что в пятидесяти километрах отсюда, в туманных холмах Пьемонта, история Италии только что сошла с рельс и несется прямо в пропасть.
Я медленно положил бакелитовую трубку на рычаг. Посмотрел на свои руки. Они не дрожали. Это было странно. Я думал, что буду паниковать. Я думал, что буду кричать, бить посуду или, по крайней мере, жаловаться на несправедливость вселенной. Но вместо этого я чувствовал лишь холодную, кристальную ясность.
Это было проклятие крови. Когда Савойские загнаны в угол, они не плачут. Они становятся очень, очень спокойными и начинают планировать, как бы изящнее наступить врагу на горло.
Я вышел из-за стойки, направляясь к маленькому столику в углу, где сидел мой босс, Марко. Марко был хорошим парнем: он не задавал вопросов о моем прошлом, платил налоги (иногда) и позволял мне слушать джаз из динамиков.
— Марко, — сказал я, останавливаясь у его стола. — Мне нужно уйти.
Марко поднял глаза от планшета, поправляя очки. — Вито, сейчас час пик. Очередь до двери. У тебя что-то с кофемашиной?
— Нет, машина в порядке, — я стянул с вешалки свою потертую кожаную куртку, которая пахла старым кофе, дождем и немного бензином. — У меня семейные обстоятельства. Мой дядя случайно активировал сигнализацию девятнадцатого века и, кажется, объявил войну частной военной компании.
Марко моргнул. Посмотрел на меня. Посмотрел на эспрессо-машину. Снова на меня. Он привык к моим шуткам.
— Скажи своему дяде, чтобы в следующий раз активировал сигнализацию в воскресенье, когда мы закрыты, — вздохнул Марко, возвращаясь к планшету. — Иди. Но если ты не вернешься к смене, я удержу стоимость овсяного молока из твоей зарплаты.
— Справедливо, — кивнул я.
Я схватил со стойки ключи от своей Vespa 1964 года — тюнингованного зверя, выкрашенного в цвет «британский гоночный зеленый», который я собирал своими руками в гараже. Сунул в карман куртки тяжелый, холодный предмет. Это был не пистолет. Пистолеты — это банально, и их нужно регистрировать. Это был старинный, массивный латунный тампер для кофе, который дядя Амедео подарил мне на восемнадцатилетие. Весом он был граммов восемьсот. Удар таким тампером по коленной чашечке гарантировал, что человек больше никогда не станцует тарантеллу.
Я толкнул тяжелую дубовую дверь «Il Filtro» и вышел на улицу.
Туринский туман — nebbia — это не просто погода. Это живое существо. Он обволакивает тебя, проникает под воротник, пахнет мокрым асфальтом, выхлопными газами старых Fiat и тайнами. Он скрывает город, превращая величественные аркады и барочные дворцы в призрачные декорации.
Я надел шлем, щелкнул ремешком на подбородке. Металл ключа холодно скользнул в замок зажигания. Один удар кик-стартером. Двигатель Веспы чихнул, чихнул и заревел низким, злым баритоном, эхом отразившимся от каменных стен прачечной.
Я выжал сцепление и вырвался на мостовую, сливаясь с серым потоком утреннего трафика. Ветер ударил в лицо, даже сквозь визор шлема. Впереди был Пьемонт. Впереди была вилла, безумный дядя, разбитый севрский фарфор и люди, которые очень не любят, когда им мешают грабить историю.
Я прибавил газу. Меланхолия осеннего дождя в Париже подождет. Сегодня нам придется варить кое-что покрепче.
Глава 2. Пыль, пергамент и паника (Дядя Амедео)
Гудки в бакелитовой трубке звучали как похоронный марш, исполненный на расстроенной волынке. Я медленно опустил телефон на рычаг, чувствуя, как вибрирует латунный корпус аппарата. Мой племянник, Витторио, всегда был парнем с головой. Холодный, как мраморная статуя в садах Борго-Санти-Апостоли, и такой же циничный. Он сказал «двадцать минут». В его устах это звучало как обещание, но в устах Савойских обещания — вещь зыбкая. Мой прадед обещал французам Савойю и Ниццу, а потом трижды передумывал, пока не нашел правильный компромисс.
Я стоял посреди своего «бункера» — просторного, сводчатого подвала Виллы делле Омбре, который пах смесью оружейного масла, жареного кофе, сырой штукатурки и вековой пыли. Это был мой храм, моя лаборатория и моя крепость. Вдоль стен, на дубовых стеллажах, мирно соседствовали кремневые мушкеты пьемонтской пехоты 1848 года и разобранные до винтика эспрессо-машины Faema E61. На верстаке, заваленном мотками медной проволоки и старыми пергаментами, лежал мой главный триумф и моя величайшая глупость.
Я повернулся к нише, зияющей в каменной стене за отодвинутым портретом графа Кавура. Великий архитектор итальянского единства смотрел на меня с холста с тем самым выражением лица, которое обычно бывает у кота, только что сбросившего вазу Ming на пол.
В нише стоял сейф. О, это была не просто железная коробка. Это был шедевр стимпанка и паранойи XIX века. Латунь, черненая сталь, шестеренки размером с десертные тарелки и кодовый замок, требующий не просто цифр, а определенного ритма поворотов. Я нашел его час назад, когда искал гроссбухи, чтобы доказать одному интернет-форуму, что Гарибальди был должен нашему роду за пару отличных кавалерийских сапог. Я просто потянул тяжелую позолоченную раму, и стена, скрипнув так, будто у нее свело суставы, отъехала в сторону.
Но проблема была не в сейфе. Проблема была в том, что я, Амедео Савойский-Аоста, инженер-самоучка и гений бытовой электроники, решил модернизировать его.
«Умный дом, Амедео! — шептал я себе тогда, вооружившись паяльником. — Виктор Эммануил II сказал: "Италия сделана, теперь нужно сделать итальянцев". А я скажу: Сейф найден, теперь нужно сделать ему Wi-Fi!»
Я припаял крошечный микроконтроллер ESP8266 к механическому реле замка. Идея была блестящей: если кто-то попытается ввести неверный код, сейф отправит мне push-уведомление на смартфон, а заодно включит кофемашину, чтобы я мог встретить грабителей с горячим эспрессо в руках.
И вот теперь, над массивной стальной ручкой сейфа, мигала крошечная, злобная красная лампочка. Пи-и-и-п. Пи-и-и-п. Звук был тонким, цифровым и абсолютно неуместным среди каменных сводов шестнадцатого века.
Я подключил механическую ловушку королевской гвардии к роутеру. И, судя по тому, как именно запищал зуммер, я не просто активировал сигнализацию. Я замкнул контур на старую, аналоговую линию правительственной связи, которую мой отец нелегально врезал в кабель еще в семидесятых, чтобы слушать переговоры карабинеров.
— Porca puttana miseria, — выдохнул я, протирая лицо ладонью, испачканной в графитовой смазке. — Я отправил сигнал тревоги не на свой айфон. Я отправил его в эфир. Всем. Кто умеет слушать.
В этот момент я услышал ЭТО.
Сначала это была вибрация. Легкая дрожь, прошедшая через каменный пол, вверх по моим стопам, прямо в колени. Затем — звук. Хруст гравия на подъездной аллее. Это был не мягкий, вежливый хруст шин почтового фургона или электрического скутера курьера с пиццей. Это был тяжелый, агрессивный, жующий звук. Так звучат широкие, внедорожные шины, обутые на броневики, когда они едут туда, где не нужно спрашивать разрешения. Один автомобиль. Нет, два. Три.
Они не остановились у парадного крыльца. Они объезжали дом, направляясь к черному ходу, через оранжерею.
— Варвары, — прошептал я, чувствуя, как в груди разгорается холодное, кристально ясное возмущение. — Они даже не позвонили в колокольчик. У нас висит латунный колокольчик 1890 года! Он издает звук, как ангел, страдающий мигренью!
Я метнулся к верстаку. Паника — это для тех, кто не читал инструкцию к тостеру Philips 1978 года. В главе четвертой, «Устранение неполадок», черным по белому было написано: «Если нагревательный элемент не включается, проверьте предохранитель. Если предохранитель цел, а из кухни доносятся шаги людей в тактических жилетах, немедленно эвакуируйтесь через запасной выход».
Я схватил свой желтый рюкзак для апокалипсиса. Он висел на крюке рядом с чучелом фазана, которого я нашел в саду в прошлом году и решил, что он выглядит достаточно исторично, чтобы его не выбрасывать.
Первым делом — флешка. Она лежала в сейфе для паяльников, внутри полого латунного болта. Флешка была не просто куском пластика. Она была выточена из серебра в форме Савойского узла и содержала оцифрованные архивы. То самое «Наследие». Все, что Кавур, Виктор Эммануил и мой дед собирали десятилетиями. Долговые расписки, компромат, карты, пароли. В цифровом виде это весило сто двад восемь гигабайт. В физическом — сто двад восемь гигабайт чистой, неразбавленной власти над половиной европейских элит. Я сунул серебристый узел в боковой карман рюкзака, похлопав по нему, как по щеке спящего ребенка.
Вторым делом — сабля. Кавалерийская шашка образца 1860 года. Я схватил ее с настенного крепления. Ножны были потертые, кожа пахла старым потом и конским потом, но клинок внутри был смазан и остер. Я не умел фехтовать. Последний раз, когда я держал ее в руках, я использовал ее, чтобы срезать засохшие ветки с лимонного дерева. Но вес у нее был приятный, успокаивающий. Граммов восемьсот стали, способных убедить любого оппонента в неправоте его геополитических взглядов.
И, наконец, консервация.
Я подошел к стеллажу, где хранились банки, оставленные моим дядей (и последним королем) Умберто II перед тем, как он в 1946 году сел на корабль и уплыл в изгнание, бросив ключи от страны на стол в Квиринальском дворце. Умберто был человеком подозрительным и практичным. Он не доверял республиканцам, не доверял коммунистам и, честно говоря, не доверял даже поварам.
Я взял банку из толстого, мутного стекла. На выцветшей этикетке, написанной от руки чернилами, которые давно окислились до ржавого цвета, было выведено: «Pomodori Secchi. Proprietà di Casa Savoia. 1946». Вяленые томаты.
Я постучал ногтем по стеклу. Звук был не стеклянным, а глухим, металлическим. Внутри, под слоем оливкового масла и сушеных трав, плавала не только сладкая, вяленая мякоть помидора черри. Там был тротил, стальной шарикоподшипниковый контур и фрикционный запал, замаскированный под стебелек. Король Умберто II знал: если за тобой придут с конфискацией имущества, лучший способ защитить фамильное серебро — это угостить конфискаторов закуской, которая превратит столовую в кратер.
Я аккуратно, с нежностью, положил три банки томатов в рюкзак, переложив их старыми носками, чтобы они не звенели.
БАМ!
Звук удара пришелся где-то наверху, в районе кухни. Тяжелый, глухой звук выбиваемой дубовой двери. За ним последовал звон разбитой майоликовой плитки, которую я лично клеил в прошлом месяце.
— Avanti! — крикнул я в потолок, хотя они меня не слышали. — Заходите, гости дорогие! Только вытирайте ноги, я тут полы мыл!
Голоса. Приглушенные, короткие, профессиональные. Никаких криков, никаких «руки вверх». Только сухие команды на итальянском, с легким, едва уловимым акцентом — возможно, восточноевропейским, а может, просто корпоративным. Такие голоса бывают у людей, которые убивают за деньги и требуют за это налоговый вычет.
Тяжелые шаги застучали по паркету первого этажа. Они двигались быстро, методично прочесывая комнаты. Пыль, веками спавшая на потолочных балках подвала, посыпалась вниз, щекоча нос и оседая на моих очках. Я чихнул, тихо, в кулак.
— Так, Амедео, думай, — прошептал я себе, поправляя рюкзак на плечах. — Витторио сказал: винный погреб. Бочки с бароло 1998 года. Люк.
Я двинулся вглубь подвала, лавируя между стеллажами. Мой бункер был похож на лабиринт Минотавра, если бы Минотавр был одержим коллекционированием кофемолок и старых радиоламп. Я перешагнул через разобранный двигатель от Fiat 500, увернулся от свисающего с потолка макета дирижабля и нырнул в узкий проход, ведущий к винному погребу.
Шаги наверху стали громче. Они нашли лестницу, ведущую вниз.
— Цель в подвале. Работаем аккуратно, клиент хочет архив целым. Хозяина — по обстоятельствам, — донесся до меня глухой голос сквозь щели в половых досках.
По обстоятельствам, — мысленно фыркнул я. — Как мило. Как бюрократично. Виктор Эммануил II в таких случаях говорил: «Моя жизнь принадлежит Италии, но моя задница принадлежит мне, и я не подставлю ее под ваши пули».
Я выскочил в винный погреб. Здесь пахло иначе. Воздух был густым, влажным, насыщенным ароматом дуба, плесени, благородной гнили и испаряющегося спирта. Ангельская доля. Вдоль стен, в нишах, выложенных старым кирпичом, лежали сотни бутылок, покрытых пылью и паутиной. В центре стояли массивные дубовые бочки.
Я подбежал к бочкам с надписью «Barolo Riserva 1998». Отличный год. Вино было густым, как кровь, и дорогим, как совесть политика. Но сейчас меня интересовало не вино.
Я присел на корточки, светя фонариком на смартфоне. За бочками, в самом темном углу, где кирпичная кладка была особенно неровной, должен был быть люк. Старая дренажная система, построенная еще при французах, чтобы отводить воду из оранжереи в оливковую рощу.



