- -
- 100%
- +
— Куда они их увезли? — спрашивала она всех подряд. — Хоть кто-нибудь видел, в какую сторону?
Никто не видел. Или не хотел говорить: чёрные балахоны в тех краях означали одно, и связываться с этим не хотелось никому.
На второй день она собралась идти искать — в чём была, без денег, без плана, просто по дороге на север, потому что кто-то якобы видел повозку в ту сторону. Её удержали силой. На третий день у неё началась горячка, и к вечеру сердце, не выдержавшее ни горя, ни гонки, остановилось.
Похоронили её рядом с мужем, у самой кромки леса. Их могилы никто не навещал: родни не осталось, а соседи со временем забыли.
IIВ монастыре мальчиков окрестили заново: имена, данные им родителями, там сочли мирскими и негодными, и с того дня их звали Скортом и Рагромом. Своих прежних имён братья потом так и не вспомнили — они были слишком малы, а спросить оказалось не у кого. Те, кто забрал их, верили в древнее предсказание: «Родятся близнецы, и когда луна закроет свет, недолгое её царствие всё же оставит след, и тысячи душ они освободят, и явится им истинный, внутренний взгляд». Это пророчество передавалось в закрытом монашеском ордене из поколения в поколение, и старцы, толковавшие его, давно решили: единственный способ вырастить достойных исполнителей воли небес — забрать младенцев из мира, где их душу могли бы испортить обыденные людские слабости, и воспитать их в стенах, куда не проникает ничего, кроме дисциплины и веры.
Двадцать лет близнецов обучали воинскому искусству — в стенах монастыря, вдали от любви, на земле, которую, казалось, давно оставила всякая жизнь. Каждое утро начиналось с молитвы, каждый день заканчивался тренировкой до полного изнеможения; братья спали в холодных кельях, ели то немногое, что позволял устав, и знали о внешнем мире лишь то, что считали нужным сообщить им наставники. Они не знали порока: для них честь была одной из немногих святынь, которые им позволили сохранить, — но вместе с пороком их лишили и радости, и той теплоты, что отличает выросшего в любви ребёнка от выросшего в дисциплине воина.
Монастырь стоял высоко в горах, отрезанный от мира почти половину года снегом. Зимой ветер выл в переходах так, что молитву приходилось читать громче обычного; летом со двора открывался вид на долину, куда братьям запрещалось спускаться. Ворота отпирались дважды в год — когда приходил обоз с припасами. Оба раза мальчиков запирали в кельях: наставники не хотели, чтобы они видели чужие лица и слышали чужие разговоры.
Распорядок был неизменен двадцать лет подряд. Подъём затемно. Молитва. Час с посохом, час с мечом, час с ножом. Скудная трапеза в полном молчании. Работа — колка дров, починка стен, чистка снега. Снова оружие. Снова молитва. Сон, который заканчивался слишком быстро.
Их учили драться не так, как учат солдат. Солдату нужно выжить в строю; братьев же готовили к чему-то другому — к одиночным схваткам, к бою в темноте, к бою против того, кто сильнее и быстрее человека. Отец Виссарион заставлял их сражаться с завязанными глазами, по звуку; заставлял стоять в ледяной воде по пояс, пока не начинали неметь ноги; заставлял драться уставшими, голодными, избитыми — потому что, говорил он, отдохнувшим и сытым в настоящем бою бывать не приходится.
— Зачем нам всё это? — спросил однажды Рагром, которому было тогда лет шестнадцать. — С кем мы будем драться, отче? Здесь нет никого, кроме нас.
— Здесь — нет, — согласился Виссарион. — Там — есть.
— Кто?
Монах долго молчал.
— То, чего ты не увидишь, пока оно само тебя не найдёт, — сказал он наконец. — Больше я тебе сказать не вправе. Молись и работай.
Иногда, по ночам, братья перешёптывались в темноте общей кельи — о матери, которой не помнили толком, о доме, который помнили ещё хуже, о том, как выглядит море, которого не видел ни один из них. Эти разговоры были единственным, что напоминало им, что они всё-таки дети, а не только два заострённых кем-то орудия.
— Как думаешь, она нас ищет? — спросил как-то Скорт.
— Не знаю, — ответил Рагром. — Я бы искал.
— И я.
Больше в ту ночь они не сказали ни слова.
— Рагром, — спросил однажды Скорт, когда им было лет двенадцать, во время редкой передышки между тренировками, — а ты помнишь наших родителей?
— Смутно, — признался Рагром. — Иногда мне снится женский голос, поющий колыбельную. Но лица я не помню.
— Мне тоже снится, — сказал Скорт. — Как думаешь, зачем нас забрали?
— Старцы говорят — ради высшей цели, — пожал плечами Рагром. — Ради какого-то пророчества.
— А если бы у нас был выбор — остаться там или быть здесь?
Рагром долго молчал, прежде чем ответить.
— Я бы хотел знать, каково это — быть просто мальчиком, а не орудием пророчества, — сказал он наконец. — Но выбора у нас никогда не было, Скорт. Так что какой смысл гадать?
Память временами тревожила их обоих — что стало с матерью, как убили отца, что осталось от счастья, которое они помнили лишь урывками, слишком маленькими, чтобы называться воспоминаниями. Но каждое произнесённое слово оставляет след, даже если само чувство давно позабыто; порой оно лишь навевает то, как могло бы случиться иначе. Время шло — и им оставалось лишь умываться кровью новых тренировок вместо слёз по прошлому.
Наставник братьев, суровый монах по имени Отец Виссарион, редко баловал их похвалой, но однажды, наблюдая, как Рагром в одиночку одолел троих старших послушников на учебном поединке, позволил себе едва заметную улыбку.
— В тебе есть ярость, мальчик, — сказал он тогда. — Придёт день, и она либо спасёт тебя, либо погубит. Учись держать её в узде, пока это в твоих силах.
Рагром выслушал молча и ничего не ответил.
Скорт рос иначе — не менее умелым бойцом, но куда более склонным к состраданию, чем позволял устав монастыря. Однажды, когда им обоим было по пятнадцать лет, один из младших послушников, неуклюжий мальчик по имени Иона, был жестоко избит старшими воспитанниками за какую-то мелкую провинность — то ли пролил похлёбку, то ли опоздал на молитву, — и лежал теперь в углу общей спальни, всхлипывая и пытаясь спрятать разбитое лицо.
— Не смотри на него так жалостливо, — предупредил Рагром брата. — Отец Виссарион говорит, что жалость — это слабость, которую нельзя себе позволять.
— А по-моему, — тихо ответил Скорт, всё же подходя к плачущему мальчику и протягивая ему свой собственный, чудом уцелевший кусок хлеба, — отсутствие жалости — куда большая слабость, чем её наличие.
Виссарион, случайно ставший свидетелем этой сцены из-за приоткрытой двери, не стал вмешиваться — но в ту ночь, обходя кельи с вечерним обходом, задержался у постели Скорта чуть дольше обычного.
— Ты не такой, как твой брат, — заметил он.
— Это плохо, отче? — спросил Скорт, приподнимаясь на локте.
— Не знаю, — честно ответил старый монах. — Возможно, миру нужны вы оба — такие, какие есть. Твоя доброта однажды может спасти то, что не сумеет спасти его сила. А его сила однажды может защитить то, что не сумеет защитить твоя доброта. Дополняйте друг друга, мальчики, а не соревнуйтесь — вот всё, о чём я вас прошу.
Эти слова, произнесённые полушёпотом в темноте монастырской кельи, братья вспомнят ещё не раз — в минуты наибольшей опасности, когда одному из них будет нужна сила другого, а другому — его сострадание, — хотя ни один из них тогда, пятнадцатилетним, ещё не мог знать, сколь пророческими окажутся эти простые, произнесённые между делом слова.
IIIНо однажды рассвет принёс с собою не очередной урок, а свободу.
— Рагром и Скорт, — произнёс старец, вышедший к ним во двор монастыря, — вас больше нечему учить. Посмотрите на север — туда уходит ваша нить. Там, вдали, ждёт вас ваша мать. Ступайте — и не позволяйте пороку одержать над вами верх.
— Не держите на нас зла, — добавил он тише. — Мы не запятнали ваш свет. Мы готовили вас к жизни последние двадцать лет — так, как умели.
Послушник, стоявший рядом со стариком, проводил братьев долгим взглядом, в котором смешались гордость и сомнение.
— Как удачно прошло их учение, — заметил он, когда братья скрылись за воротами. — Но блуждать в сомнениях они, боюсь, будут ещё долго. Они помнят, что случилось с ними в детстве.
— Двадцать лет назад мы поступили не по правде, — тихо ответил старец. — Но это была жертва — и я надеюсь, не напрасная. Главное — мы искоренили в них гнев. Теперь их судьба — само пророчество, а души их нетленны.
— Мы не искоренили гнев, отче, — возразил послушник. — Мы его придавили. Это разные вещи. У старшего он в глазах стоит — я вижу это каждый раз на тренировках.
— Ты слишком молод, чтобы судить о таких вещах.
— Я достаточно молод, чтобы ещё помнить, каково это — когда тебя заставляют быть тем, кем ты не являешься, — ответил послушник, и старец не нашёлся, что сказать.
Много позже, когда до монастыря дойдут слухи о том, что случилось в Вересиен, — а слухи туда дойдут, хотя и с опозданием в несколько лет, — этот разговор вспомнят оба. И старец, уже умирая, попросит записать в монастырскую хронику одну-единственную фразу, которой прежде никто в этих стенах не произносил вслух: «Мы ошиблись».
Хронику потом сожгут при пожаре. Фраза не сохранится.
— А если пророчество лживо? — спросил послушник. — Если мы отняли у этих двоих целую жизнь ради пустых слов старой книги?
Старец долго молчал, глядя туда, куда ушли братья.
— Тогда нам всем придётся держать за это ответ, — сказал он наконец. — Но выбирать поздно. Дело сделано, и обратной дороги нет ни для них, ни для нас.
Братья шли, словно странники, не знающие мира, — а мир, в свою очередь, уже готовил для них своё особое, безжалостное испытание.
IV— Не верю я, — сказал Скорт, оглядываясь на дорогу, тянувшуюся позади них. — Рагром, мы идём домой.
— Да, Скорт, — отозвался брат. — Домой.
— Что с матерью стало? Как она сейчас?
— Не знаю, — покачал головой Рагром. — Но она наша семья, и я не хочу больше видеть её слёзы. Нас не было слишком долго.
Они шли уже третий день, и мир вокруг них казался одновременно и знакомым, и совершенно чужим: Скорт то и дело останавливался, разглядывая то полевой цветок, то птицу, то просто игру света на воде — вещи, которых им не показывали в стенах монастыря, и которые теперь поражали его почти детским восторгом.
Первую ночь вне монастыря они провели под открытым небом, и Скорт долго не мог уснуть — не от холода, а от непривычки: двадцать лет над ним был каменный свод, а теперь вдруг оказалось, что небо гораздо больше, чем ему представлялось, и что звёзд на нём столько, что их невозможно сосчитать.
Утром он обнаружил, что не знает простейших вещей. Как развести огонь без кремня, который им дали с собой. Сколько стоит хлеб. В какую сторону идти, если развилка. Что делать, если промокли сапоги. Двадцать лет их учили убивать и молиться — и ни разу не научили жить.
— Мы с тобой самые бестолковые взрослые мужчины на этой дороге, — мрачно заметил он на второй день, разглядывая сбитые в кровь ноги.
— Научимся, — отозвался Рагром.
— Когда?
— По ходу дела. Как все.
И они действительно учились — на ходу, на ошибках, спрашивая дорогу у пастухов и сбиваясь с пути через раз. Скорт научился торговаться быстрее брата; Рагром лучше ориентировался по солнцу. Оба быстро поняли, что монашеская одежда, которую им выдали в дорогу, привлекает лишние взгляды, и на четвёртый день обменяли её на простую крестьянскую — вместе с половиной своих скудных денег.
Странно, но эти первые, бестолковые дни оба потом вспоминали как самые счастливые в своей жизни.
— Рагром, ты спишь?
— Нет.
— Как думаешь, мы её узнаем?
— Мать? — Рагром помолчал. — Узнаем. Наверное.
— А она нас?
— Скорт, спи.
Но Скорт не унимался. Он говорил и говорил — о том, каким может оказаться их дом; о том, есть ли у них братья и сёстры, родившиеся уже после; о том, что он, пожалуй, научится какому-нибудь ремеслу, потому что воинское искусство им больше не понадобится; о том, что хорошо бы завести собаку. Рагром слушал молча, изредка хмыкая, и в какой-то момент Скорт понял, что брат улыбается в темноте — чего с ним не случалось уже очень давно.
На второй день они впервые в жизни попробовали купить еду: в придорожной деревушке женщина продала им хлеб и молоко, и Скорт, не знавший счёта деньгам, отдал ей вдвое больше, чем следовало. Женщина честно вернула лишнее — и этот простой, ничего не значащий поступок произвёл на братьев такое впечатление, что они обсуждали его ещё полдня.
— Нам двадцать лет твердили, что мир полон порока, — сказал тогда Скорт. — А она могла забрать всё и не забрала.
— Одна женщина — ещё не мир, — заметил Рагром.
— Но она в этом мире есть, — упрямо возразил Скорт. — Значит, не всё так, как нам говорили.
— Как прекрасен этот закат, — произнёс Скорт после долгого молчания. — Будто отражает мой собственный, немного печальный взгляд.
— Да, ты прав, — согласился Рагром. — Но нам нужен ночлег. Вон там, кажется, какой-то город.
— Эх… двадцать лет, — вздохнул Скорт, и в этом вздохе уместилось всё — и радость возвращения, и страх перед тем, каким окажется мир, из которого их однажды выдернули насильно. — Как думаешь, узнает нас мать?
— Мы были совсем маленькими, когда нас забрали, — сказал Рагром. — Но мать, я думаю, узнаёт своих детей не глазами.
Над воротами города, к которому они подошли, висел герб — молот, отражающий свет закатного солнца. Ничто в этом гербе не объясняло, что он значит и почему выбран именно молот; братья не стали задаваться этим вопросом и просто вошли внутрь. Улицы города показались им на удивление оживлёнными — торговцы зазывали покупателей, дети бегали между телегами, где-то играла музыка, — и после двадцати лет монастырской тишины этот шум показался братьям едва ли не оглушительным.
— Никогда не видел столько людей разом, — признался Скорт.
— Держись ближе ко мне, — сказал Рагром, хотя причин для беспокойства как будто не было.
В одной из таверен они остановились на ночлег, и едва на небе зажглась первая звезда, городские ворота закрылись за их спинами.
VНастала ночь — а луна, как известно, не выбирает, кого судить за грехи. В таверне царило веселье, слишком бойкое для случайного захолустного городка; люди пили, смеялись, жили для себя — и это было их право, как есть право и грешить, вот только грех редко удаётся искупить так же легко, как его совершить.
— Странно, — тихо заметил Рагром, оглядывая зал. — Слишком много веселья для такого скромного городка. И слишком мало детей за столами — будто их всех уже уложили спать заранее, хотя час ещё не поздний.
— Тебе всюду мерещится опасность, — усмехнулся Скорт. — Дай мне хоть один вечер порадоваться простому элю и простой музыке.
Дверь, ведущая в мир, которого не бывает при свете дня, открылась незаметно для всех, кроме тех, кому суждено было это заметить. Демоны вышли к пиршеству — туда, где чья-то жизнь была уже запятнана достаточно, чтобы эта ночь смогла, наконец, открыть им глаза на правду.
Все жители города — все, до последнего человека, — обратились в существ, изуродованных светом, не способных больше выносить креста. Весь этот город с самого начала был лишь иллюзией — искусно сотканной приманкой, и теперь голод нечисти, долго дремавший под личиной обычной таверны и обычных улиц, проснулся вместе с грешными душами, которых он поджидал.
Крики. Вопли. Пир, начавшийся заново — так, будто и не прекращался никогда. Люди молились, пока ещё оставалась хоть какая-то вера в то, что молитва их спасёт.
«Спаси нас, Отче наш, от слуг сатаны! В том, что они пришли, нет нашей вины…»
Но люди умирали — всё быстрее, всё чаще, и кровь текла по улицам, которые ещё вечером казались вполне обычными. Смерть возвращалась в этот город снова и снова, будто ей самой было мало одного раза.
— Скорт, не смотри! — крикнул Рагром, хватая брата за плечо и оттаскивая его от окна их комнаты, за которым творился весь этот ужас.
— Что происходит?! — воскликнул Скорт, впервые в жизни ощутив тот самый, животный страх, от которого их так тщательно ограждали двадцать лет монастырских стен.
— Не знаю, — процедил Рагром, вставая спиной к двери, готовый защищать брата хоть голыми руками. — Но что бы это ни было, оно не должно войти сюда.
Но в комнату, где спали два брата, тьма не смогла войти. У неё не было на то права: она не может забрать с собой тех, кто не запятнан пороком, кого не соблазнил ни один грех. И потому Скорт и Рагром стали единственными, кто пережил эту ночь, — ночь, задуманную для чужого раскаяния, которому уже нечем было помочь.
Всю ночь они просидели, прижавшись спинами к стене, слушая крики за окном, не смея ни выйти, ни заснуть, — и лишь на рассвете, когда крики стихли, Рагром позволил себе выдохнуть.
Один раз за ту ночь кто-то постучал в их дверь — не ударил, не заколотил, а именно постучал, вежливо, размеренно, три раза подряд.
— Откройте, — произнёс за дверью женский голос, показавшийся Скорту смутно знакомым: кажется, так говорила служанка, подававшая им ужин. — Прошу вас, откройте. Они убивают всех подряд. Мне некуда бежать.
Скорт дёрнулся было к двери, но Рагром перехватил его руку железной хваткой.
— Не смей.
— Там же человек! — прошипел Скорт.
— Там не человек, — тихо сказал Рагром, не сводя глаз с двери. — Прислушайся. Она не плачет. Она даже не запыхалась. Так не говорят те, кто бежит от смерти.
Стук повторился — те же три вежливых удара, тот же ровный, спокойный голос, слово в слово повторивший сказанное ранее. И ещё раз. И ещё. Словно кто-то, не имея доступа внутрь, раз за разом проигрывал единственную заученную фразу, надеясь, что рано или поздно она сработает.
Скорт медленно опустил руку.
— Господи, — прошептал он.
— Вот именно, — отозвался Рагром. — Молись, если помогает. Только двери не открывай.
К утру стук прекратился — так же внезапно, как всё остальное.
VIРассвет стёр тьму без следа — а вместе с ней стёр и город. Проснувшись, братья вышли на улицу и обнаружили её пустой: ни жителей, ни гостей таверны, ни хозяина, наливавшего им вчера вечером эль. Ворота стояли распахнутыми настежь, будто приглашая их продолжить путь как можно скорее, — и то, что случилось здесь ночью, их не касалось и не заботило.
Самым жутким было не отсутствие людей, а отсутствие следов. На улицах не было ни крови, ни выбитых дверей, ни брошенных вещей — ничего, что указывало бы на побоище, которое они слышали всю ночь. Кружки на столах таверны стояли чистыми и сухими. Очаг был холодным, будто в нём не разводили огня месяцами. Пыль лежала ровным слоем на стойке, у которой вчера толпилось человек двадцать.
— Мы что, спятили оба разом? — тихо спросил Скорт.
Рагром не ответил. Он подошёл к стойке, провёл пальцем по пыли, посмотрел на палец — и молча показал брату.
Они обошли ещё две улицы. Дома стояли пустые и явно давно заброшенные: провалившиеся крыши, забитые окна, проросшая сквозь мостовую трава, которой вчера не было. У колодца на площади висело ведро, насквозь проржавевшее, разваливающееся от одного прикосновения.
— Сколько лет тут никто не живёт, как думаешь? — спросил Скорт.
— Не знаю, — сказал Рагром. — Лет двадцать. Может, сто.
Они забрали свои вещи и ушли, не сговариваясь, почти бегом, и оба ни разу не оглянулись до самого леса. Об этой ночи они больше никогда не заговаривали друг с другом — ни в тот день, ни после.
— Куда все делись? — прошептал Скорт, оглядывая пустые улицы.
— Не знаю, и, боюсь, лучше нам не узнавать, — ответил Рагром. — Идём отсюда, и как можно скорее.
Дорога дальше вела через леса, болота и трясины, где журчала невидимая вода. Они шли долго; к вечеру деревья вокруг сгустились в почти непроницаемую стену, а холод стал пробирать до костей — так, словно само место не желало их отпускать и заманивало в ловушку сна.
— Давай остановимся здесь, у реки, — предложил Скорт, чувствуя, как усталость двадцатилетнего заточения наконец догоняет его вперемешку с усталостью долгого пути. — Мне нужно поспать.
— Хорошо, — согласился Рагром, хотя что-то в этом месте ему не нравилось — какое-то смутное, необъяснимое чувство, которому он, впрочем, не придал значения, списав его на усталость.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




