Книга Жизни. Как обрести святость

- -
- 100%
- +
Так и не осознав, что всё это — Сказка. И пока ты не станешь её светлым Принцем… То есть не научишь её быть Принцессой, передав ей потенциал в недалёком будущем себя реализовать как настоящую Королеву, но уже — с любым другим, она так и не перестанет быть Нищенкой. Воспринимая и тебя по образу и подобию собственного ничтожества. То есть — таким же нищебродом, как и все вокруг. Желающие залезть к ней в ухо. И вылезти уже утром на одной постели.
Тогда как Поликсена давно уже знала Алёшу «как облупленного» и, можно сказать, по привычке, с понимающей лукавой улыбкой очищала от кожуры его откровенно наглых внушений и грубых шуток у себя в голове его банан. Буквально — в голове. Заставляя голову этой «бездельницы»8 двигаться над его «повиликою» столь же нежно, как «мягко плавала пчела» Ахматовой. То есть — под её стихи. С глубоким чувством ритма.
Вместо того чтобы самой приплачивать ему за очередной урок поэзии! Как и положено (на тумбочку), по семь долларов в час — в строгом соответствии с трудовым законодательством Соединённых (сейчас, в едином порыве у её прикроватной тумбочки) Штатов. Дистанционно наблюдая урок поэзии, который Алёша давал ей тогда, так сказать, на глазах у всех. То есть в том числе и — Силену.
Пока Силен (отлично понимая то, чем именно Алёша сейчас занят, слушая через дверь стихи) стоял на кухне и во все глаза исступлённо смотрел в окно. Всё пытаясь разглядеть сквозь разводы на давно уже немытом стекле поэтически размытые очертания Лаодики, плавно перетекавшие сквозь горизонтальные полосы некачественно выполненного стекла в сторону подъезда. В своей подслеповатости то и дело путая её с соседками. Всё более быстро, ловко и невесомо, не чуя (задних) ног, бегая открывать ей дверь. И каждый раз с разбегу наскакивая на их растерянные улыбки. Перед тем, как подняться выше — в свою квартиру. Повергая Силена этой анекдотической ситуацией в очередной шок. Или же так и не добравшись до Силена, пока тот с замиранием сердца считал её еле уловимые на слух шаги, и растаяв где-то по пути внизу. Впрочем, как и любой мираж. На прощание хлопнув дверью. Его распахнутого к Лаодике сердца. Уже всё более твёрдо и выразительно повторяя в сотый раз строку из нашумевшего (у него в голове) стихотворения: «Прощай, немытая Россия…» Михаила Лермонтова. Никак не желая смириться с тем, что Лаодика взяла у него денег ещё на одну бутылку вина и… Исчезла без следа.
Её и след простыл! И догоняя её, долго кашлял. Упал и умер посреди весенней лужи. Так и не успев дать Силену признательных показаний: «Куда исчезла твоя реактивная хозяйка?!» Оставив в воздухе и «в сердце — скуки перегар»9. Чтобы Силен («на губах — отрава злости») смог на своём горьком и его сладком банановом опыте научиться вести себя с городскими бестиями. Так сказать, на контрасте.
Лаодика давно уже никому не верила — в светлое будущее то и дело искушающих её Тёмных и жила исключительно настоящим. Внушением их могущества изменить к лучшему её пресловутую судьбу.
Но Алёша практиковал тогда ещё без лицензии и ничего не мог Поликсене предъявить. По существу.
В отличии от Пенфея, уроков которого она с тех пор стала избегать. Чисто физически от него сбегая. Видя, как бурно тот защищает свои правовые интересы! Ведь Поликсена давно уже выдала Пенфею чуть ли не официальную лицензию на отстрел. И с тех самых пор «наш пострел везде поспел». То и дело размахивая у носа подруг револьвером своего бурного воображения. Угрожая, если что-то пойдёт не так, «тут же поехать и пристрелить её!» Прямо в мозг, минуя височную кость, в порыве своего могущества! В данном случае — через ухо. Благо, что пороховой след от его эмоционального посыла не смог бы отследить ни один баллист. Ведь Пенфей убивал менад интеллектуально. А никто из криминалистов ещё и не предполагал тогда, что это за мощное оружие — мнтеллект! Гораздо мощнее любого огнестрела. И насколько сильно вы можете поразить им своего партнера или же противника в самое сердце!
Да-да, я не оговорился, даже — вы. Прочитав «Кассандру». И поняв то, за что именно Пенфей заслужил от Алёши официальный диплом «ЭксПэБэ». Эксперт по… Бледным леди. И купив бумажный вариант книги, сможете всегда носить этот «диплом» у себя подмышкой по дороге к очередной кошечке. Побуждая её воплотить, зачитывая ей в слух (здесь: стреляя ей прямо в мозг!), то или иное безумство Алёши и Пенфея. Мол, это же так банально! Жизнь подражает… искусству быть. Насаживая её на самое острие исторического момента!
Шучу. Не пытайтесь это повторить.
Опас-с-сно играет Протасов. Выходит один на один с вратарём!.. Удар!..
— Главное — не садись в машину, когда будешь торговаться, — напутственно сказал Силен уже возле судна. — Иначе дилер подумает, что ты на неё запал. И уже не сбросит цену.
— Да, всё и так понятно, — отмахнулся Алёша.
— Ты точно понял? — не поверил Силен, что ему не нужно этого разъяснять. Ведь для того чтобы до него самого дошел смысл этого анекдота и он принял это как инструмент воздействия, его более старшему и умному другу Эртибизу пришлось пол часа подробно объяснять Силену задействованные при этом психологические механизмы.
— Я давно уже всё понимаю.
— Ты что, академию заканчивал? — критически усмехнулся Силен.
— Ага, академию Платона.
— Ну, я только потому с тобой и связался в рейсе, — признался Силен, — что сразу же понял, что ты гораздо умнее меня.
— Не даром Хапер всегда говорил, что подружился со мной только из-за того, что у меня глубокое лицо! — усмехнулся Алёша и пошёл в кают-компанию.
Но как только он вышел в море и оказался один на один в тесной каюте со своими внутренними проблемами, настойчиво требующими от него пересмотра всего его поведения за прошедшие впустую пару месяцев и их немедленного разрешения, у него тут же начало срывать башню.
Чтобы этого избежать. Ведь само осознание того, что ты (!) и вдруг поступал глупо, да ещё и сам же оказываешься виновен в своих проблемах, настолько унижает твоё эго, твой рептильный ум, что ему гораздо легче заставить тебя покончить с собой, чем начать признавать свои ошибки. Изменяться и… потерять свою власть над телом. Шагнув в поведении под контроль Разума.
«Нет, нельзя упускать такой случай, — размышлял Банан, агитируя Алёшу стать соучастником этого преступления. — Утонуть, затеряться в море — это гораздо романтичней, чем отравлять себе последние минуты представлениями о том, как тебя будут вынимать из петли.»
Эти глупые похороны, ещё с детства постоянно вызывавшие у него рвотную реакцию смеха. Заставляя в недоумении оборачиваться на него молчаливых участников похоронных процессий, когда он в них участвовал или просто наблюдал со стороны. Начиная размышлять о том, как и тебя с ритуальной поспешностью собаки, рефлекторно закапывающей свои экскременты, похоронят и побегут дальше, принюхиваясь и присматриваясь. Нет уж, по сюжету положительно рекомендовалось: «Набить карманы серебром, что б, растолстев, с разбегу выпрыгнуть в открытое окно!» Океана. Из форточки которого насквозь бил в лицо арктический сквозняк.
Но тут, когда Алёша уже стоял на открытой палубе, ожидая, пока все пассажиры наконец-то надышатся воздухом и зайдут во внутрь, предоставив ему полную свободу действий, на палубе появилась одна из пассажирок. Сойдя к нему со страниц Бальзака. И чуть подышав в одиночестве, подошла к нему и стала рассказывать историю своей никчемной жизни. И те житейские неурядицы, которые буквально заставили её заняться этим довольно-таки не женским бизнесом по покупке и продаже машин. Рано умерший муж, взрослая дочь, поступившая в институт в Трои, обучение и проживание которой нужно как-то оплачивать… И прочая ересь, до которой Алёше в этот судьбоносный момент совершенно не было дела. И повсюду преследовала его по палубе со своей исповедью, пока он всем своим неопределенным поведением неумело давал ей понять, что ему сейчас явно не до неё.
Пока мягкотелый Алёша не начал бессознательно включаться в диалог и вынужденно ей сочувствовать. До тех пор, пока она совершенно не замерзла и не пригласила его к себе в каюту на горячий чай с пирожками.
— Которые я испекла собственными руками!
У него тоже уже горели от холода нос и уши. «Да и вода, небось, ледяная», — подумал Алёша, поёжившись. И охотно пошел за ней, на ходу так и играя в ёжика, пока не обдал себя ушатом коридорного тепла.
Таким образом Алёша из воздушных замков Королевы был отброшен в эмпирию Кухарки с её пирожковой опекой. Что дарит покой и ласку истерзанной душе художника. Этот милый сердцу приют…
Этот постоялый двор.
Те плоты, благодаря которым он всё ещё удерживался на плаву, держались, во-вторых, на том Соере, где остался б недоразвитым его литературнутый гений, на котором до встречи с Сирингой Алёша размещал военную базу своего интеллекта. И карьера которого оканчивалась словами: «В моей смерти прошу…» «Но это было бы чудо как красиво!» — вздыхал в его голове сценарист, которого подкупал высокий трагизм молодящейся старухи ситуэйшен. Но высокий смуглый трагизм был скуп и мелочен, поэтому ему не удалось договориться с режиссером. И его вариант сценария был забракован.
Но скупой платит дважды. А тупой — трижды! Чуть позже он пришел ещё раз, показывая пару бриллиантовых слёз Сиринги, узнавшей о смерти главного героя. И хапуга-бюрократ режиссер уже потянул было свои фосфоресцирующие в сумерках вечера пальцы в сияние жалости…
Но тут подлетел ангел и надавал ему по рукам боевым молотом викинга. И спросил:
— Алёша, зачем ты себя так мучаешь?»
— Зачем? Затем что, Сиринга являла мне образ моей Хладной графини.
Причем в тот же день, как Сиринга его отвергла, образ Хладной как-то незаметно от неё отслоился и улетучился в сферу идеальных сущностей. Оставив застолью маленькую хрупкую Сирингу во всём её «грязном белье», напоминавшую хрупкого цыпленка. К которому он испытывал лишь нежность и жалость, слитые в одно.
Ведро с отходами былой любви.
Но суеверно продолжал цепляться за это хрупкое жалкое тельце. В которое ещё можно, он верил, вдохнуть его идеал Хладной:
— Сиринга снова расцветёт и воссияет солнцем!
Но тут ангел надел смокинг и развалился на кожаном диване его внимания. Подражая лорду Генри.
— Не будь бабой. Ты уже прошёл этот квест. Так что перестань уже им бредить.
— Но это была вовсе не игра! — оправдывался Алёша.
Ведь как и положено лимбическому отделу головного мозга, Алёша всегда жил одними эмоциями. Лишь благодаря общению с Творцом постепенно сублимируя их в этические нормы.
— Да. Это был бой. И ты его выиграл, — апеллировал тот напрямую к Банану, видя, что Алёша уже распустил нюни. — Мысли, как самбист. Вспомни, чему в детстве тебя учили. Ты сумел-таки вывернуться, вспотев от напряжения, и уйти от захвата, не дав ей провести удушающий прием. Хотя она, фактически, уже висела у тебя на шее.
— Да, она была так мила! — продолжил Алёша. Не понимать, что с этим слюнтяем тут уже никто не разговаривает.
— Только это и помогало ей тебя отвлечь, произвести подсечку и повалить на канвас. Ваших отношений.
— Так, а зачем она это делала? — не понял Банан.
— Как это — зачем? Чтобы, как только ты расслабишься, закинуть ноги «на треугольник» и навсегда повиснуть у тебя на шее. Время от времени сжимая в постели хватку, если ты начнёшь ей хоть в чём-то возражать. Так делают все. Им, по сути, больше и нечем тобой управлять. Ведь если они начнут пилить тебе мозги, то как только ты «выйдешь из себя» от их настойчивости что-либо навязать тебе, Творец автоматически выйдет из сердечной «чаши терпения» и легко разобьёт любые их доводы.
— Как было уже не раз! — вспомнил Банан. Как легко Творец отбрил нападавших на него Жана и Жака.
— А вся её красота и её окружение — это лишь пряник, вкусив который ты должен был разомлеть и перестать замечать тот кнут пожизненного рабства, который она приготовила для тебя за спиной. Но ты увидел его тень и рефлекторно ударил её копытом своей низшей природы, заставив ревновать. Так что наслаждайся ветром, пока кто-нибудь снова не попытался накинуть на тебя аркан. Чтобы затянуть тебя своими ласками и мечтами в свой загон.
И архангел исчез для него так же внезапно, как и появился.
Так что Алёша сразу же намотал сопли воспоминаний на кулак полученного осознания, и стал, разматывая их как страховочную нить Ариадны, спускаться в колодец своей высшей сущности:
«А я со своею изящной графиней
Скитаюсь бездомный,
Безмолвный, бездонный,
Как танец в пучине.
Пучине причин.
И ключом партитуры
Я правлю запавшую клавишу дула,
Настроив рояли души.»
Нас трое в рояле души. И это его так расстроило, так что он решил сегодня не ограничиваться, не расстраиваться, а залез в душистый рояль. Но вскоре ему стало душно и что бы избежать очередного рас-тройства, он принялся себя натурально четвертовать. Потомучка новорожденный Пластилиновый мальчик пропотомучал: руки (Алёша) — ноги (Банан) — голова (Творец) — нет концепции ядра, только эго, как дыра. И предвложился в то, что Алёша всё спускает Банану с рук за их у него отсутствием в унитаз желания, засевшему в интеллектуалете Творца для коррекции команд из эгоцентра, осуществляющего засев ячеек памяти сухим продуктом творческого акта по степени их усвояемости. Чтобы Алёша удобрял им свою внутреннюю речь, перегнивая в своих размышлениях. Постепенно становясь Творцом.
И вместо предсмертной записки он начертал «Infernal love»:
«Вначале было слово. И слово было убого. Убогим был и бог (Творец), пока тьма не объяла его.
Иконопись былого: пластика страстей. Кривая логики теряет свою кривизну, выстраиваясь параллельно последней вымирающей извилине:
Поршень бытия дает энергию для внутреннего сгорания. За счет сжатия тебя в камере проблемы. Порождая вспышки внезапных озарений.
Я, конечно же, сгорал и внешне. Но это было до того, как я перепрофилировал себя в автомат по переработке и утилизации воспоминаний. И только стая липких мыслей парит над стекловатой событийности и увлекает за собой — в живописуемое плоскогорье меня-возможного. Что зря: я есть ружье, которое утратило свой инстинкт. Кто, гуманист? Это работник ГУМа. Из сферы обслуживания. Я — лишь остаточная поза. Видимости невидимого. Того, что вне. И как бы над: эксцентрика ногтей, царапающих полировку пустоты (что позволяла сгорать в себе метеоритикам потрясностей и звездкам грёз), куда воткнул я ось себя-грядущего!
Движенье — это жизнь. Цель жизни — продвиженье. Итог движенью — тленье. Давайте ж погнием:
Плиты плоских мыслей, пережив землетрясение отвергнутой любви, провалились в закрома души и, прищемив инакомыслие о Ней, завалили вход меня к себе. Я обезрулил и, со все ещё наивно раскатанным парусом нижней губы, был выброшен на мель сознания. Губу скатал и кинул в чемодан: до лучших дней. Сижу на чемодане чувств и в слепокруженьи карусели мыслей впадаю в транс зависания меж двух реальных, в чем-то, плоскостей: себя-возможного и невозможного-настоящего. Она! В душе ехидничают колики тоски. Но это злая игра, игра с собственным одиночеством. «В дурака» — меня: сдавая карты событий играл с ней, а выиграло — оно.
Как заводной, бью себя по башке фактом: «Жизнь полна импровизации!»
И экранизации — тоже:
В разрезе глаза мелькают клубки силиконовых эмоций. Анализ людей на ложь даёт удивительнейшие результаты! Непредвзятость меня-былого поражает. Но она… Она… Она!.. Она!!. Она!!!
— Тихо! Встать! Суд идет — в кино моих иллюзий.
Навязчивая мысль — это бумеранг, танцующий в мозгу под вкрадчивую музыку ностальгии (в данном раз-ре-зе моего сердца). И чем сильнее ты отбрасываешь свою любовь, пытаясь сбежать от неё «хоть на край земли», тем охотнее она вонзается тебе в затылок.
Честности ради, Сиринга — неизбежный итог, фокус любых моих раздумий об окружающей реальности. Вывод: она — фокус, который со мной произошел. И она исчезла.
Поползновения символизма:
«Мелодия любви, вдруг, оборвалась в тишине.
Но это — о телесном.
И вот сижу и жду, пока она окончится во мне.
И это даже интересно.
Со стороны, конечно».
С точки зрения психолога: Сиринга, для меня, есть совокупность ряда произвольных внушений, в результате некоей трансформации реальности превратившихся в ряд непроизвольных самовнушений.
Нет сильнее искушенья,
Чем игра в самовнушенья.
Вывод: Сиринга, для меня, галлюциноген.
«Зимней вишнею» она
В моей душе останется.
Но только кончилась зима,
Как вишенки растаяли.
Да! Да! Да! Мерзлота мерзости сковала разум. И мне приходится ломом мысли выдалбливать в нём извилины. Чтобы снова начать жить в мире, который я так дико ненавижу и люблю. Ведь комфорт — аксиома существования!»
В конце концов, — усмехнулся Творец, — никто не стоит того, чтобы я покончил с собой из-за предрассудков. Ибо они — лишь следствия моих привязанностей. О которых мое подсознание от имени Алёши, используя Сирингу, как ненаглядный пример, и пытается мне сообщить на языке образов. То есть — в прочувствованном виде, на языке подсознания. Раз уж оно оказалось умнее меня из-за того, что я, оказывается, веду бессознательный образ жизни. Отрыгивающийся в виде воспоминаний. И, как корову, заставляющий меня моей же бессознательностью снова и снова усваивать этот материал, этот запасник моей иллюзорности. Пока он не превратиться в мрамор — осознанность, из которого я, в конце концов, смогу высечь свою индивидуальность. Отсекая от себя всё лишнее. Ведь привязанность — это ноумен воспоминания о том, куда мы вкладывали свою сердечную энергию. Так сказать, фиксированное сердечное излучение. Призванное напоминать нам (своими выходками) о том, что ранее оказывало на нас столь сильное впечатление. Таким образом, привязанность, как указатель на источник положительных ощущений, есть вектор нашей активности, образующий посредством той или иной привязанности стереотип поведения. А раз уж у меня есть желание покончить с собой, то это есть следствие воздействия на мою падкую до всего красивенького психику (эту наивную прилипалу) шаблона поведения несчастных до безумия (само-) влюбленных.
— Я понимаю, — усмехнулся он своему подсознанию, отдыхающему в имении Алёши, — что любовь для тебя — всё, ибо для тебя это пока что самое положительное впечатление, но неужели твои впечатления носят столь шаблонный характер? Что нового ты можешь тогда создать? Что ты тогда за Художник? Может, ты простой обыватель? А весь твой апломб художника — лишь маска? Которую тебе, как и Дезу, лишь нравиться иногда надевать. Дабы кичиться своей очевидной в глазах других неординарностью? В то время как сам ты — раб своих привязанностей. Если твоё мышление столь стереотипно, то у кого тогда возникнет желание тебя читать? И тем более — читать после твоей смерти? То есть — по-читать?
Ведь если сознание — это способность предвидеть последствия проявления тех или иных привязанностей при твоем бессознательном участии, а сознательность — способность, предвидя, не допустить действительных проявлений привязанностей, не дать им даже и шанса нас захватить, то осознанность — готовность в любой момент прекратить проявления привязанности через наши действия. Какой бы «полезной» ни казалась нашему воображению (подхлестнутому им и этим ослепленному) его работа. Воображение — предатель, (по слепоте своей) завлекающий нас в сети привязанностей, только и наслаждающийся своим захватывающим дух (в тиски новизны) феерически праздничным месивом впечатлений. И осознанность — меч, рассекающий эти сети! А поскольку общество, завлекая сердечное излучение нашего восприятия в сети стереотипов поведения, программирует желания, то и — узы, связывающие нас с обществом!
То есть осознанность — глаза сердца, одним своим присутствием (света) заставляющие его раскаиваться, узрев серпантин своих голововскружительных заблуждений — эти «американские горки» души — со стороны. Привязанность — эхо, посредством которого в нас откликается наше прошлое, пытаясь завязать диалог с твоей неврастенией. Твое прошлое — один из вымыслов, который (в силу твоей наивности) лучше всего сохранился в твоей памяти. И не нужно превращать свое настоящее в попытку убедить себя в реальности этих домыслов. В попытку — действительно (в новых действиях) — их домыслить. Прошлое — это грязь, прилипшая к твоим подошвам.
— Тем более, — усмехнулся он, втаптывая Алёшу в эту самую грязь, — если твоя мечта не реализовалась, то она и образовалась в результате твоих заблуждений. Твоей переоценки своих возможностей её реализовать. И вспоминать о Сиринге, значит продолжать себя обманывать. Что, мол, когда я стану большим и сильным, я раз-вернусь к ней, и… Но часто ли наступает это завётное там? Сиринга — для тебя (как, собственно, и Кассандра) — лишь незабываемый упрек в твоем ничтожестве. Которое единственное, что может реально тебя волновать. Как беса. И пока ты не станешь сильнее, ты приговорён самой судьбой — твоим бессознательным — о ней вспоминать. А ты, вместо того чтобы наращивать свой потенциал, который единственно и может превратить меня из болота (обывателя) в реку (истинного джентльмена), трусливо пытаешься сбежать с её урока. Своими наивными попытками относиться к своему телу как к отдельному от тебя живому существу — Банану. Забывая, что без тебя и твоего лоцманского контроля оно мертво — жадно чавкающая под ногами своих недо-поступков грязь! Не дающая пробиться на свет свободному сердечному излучению скрытого внутри тебя ангела. Вынуждая постоянно себя обманывать. Хуже того, зная, что урод видит в других ещё больших уродов, пытаясь своей оценкой ещё больше их изуродовать чтобы через это хоть как-то (и ещё как!) возвыситься, заставляешь себя — своим нежеланием прилагать хоть какие-то усилия — себя уродовать. Коверкая самооправданиями свои же собственные глаза! И через это начинаешь видеть не мир во всей его красоте, а скопище подавленных страстей и их жадные выплески через произведения искусства. Превращая последнее — в единственную отдушину. Заставляя себя от души ему придаваться. Хотя и знаешь, что трудности только закаляют и обостряют восприятие.
Говорят, волны времени лижут раны любви… Но я-то знаю, что цветы спрятаны в стеклышках восприятия, этих контактных линзах сознания. Надо лишь протереть их от жарких испарений любви к себе. Стереть испарину своей жадности. И больше не давать обществу себя провести. Танцуя в хороводе их обрядов, ритуалов и стереотипов поведения. В безотчётной попытке выпросить у этого Деда-Мороза конфетки новых впечатлений. И получая вместо леденца цветную стекляшку, подобно Сиринге. Только так можно навсегда избавиться от давления времени, перестав быть птенцом с его раскаленной глоткой постоянного ожидания подачек от собственной жизни. Этого суррогата воображения. Его атрофирующего вербовкой тебя на службу к желанию. Став вместо этого — всегда — настоящим!
Глава 4
Надо заметить, что вначале Алёшу, для которого на судне почему-то не оказалось свободной каюты, хотели поселить в кают-компании. И он, согласный, как всегда, на всё что угодно (тем более что внутри него неотступно клокотало то, что и заставляло его не обращать уже никакого внимания на все эти бытовые мелочи), уже растянулся было на диванчике возле общественного стола. Бегло записывая свои мысли.
В отличии от других пассажиров, вещей у него не было. И даже положить под голову было нечего. Но затем другие пассажиры, зашедшие в кают-компанию выпить чаю и наткнувшись на его неотвратимое присутствие, мешавшее им откровенно между собой поговорить о делах, заставили его пойти возмущаться к капитану.
— Спроси его: «За что я плачу вам такие деньги?»
— Пятьсот долларов!
— Не только за место под машину, но и за амортизацию каюты!
— Согласно заключённой с директором их же компании договором.
— А не возле двери на коврике!
Шумно настаивали они Алёшу на путь истинный. Социальной справедливости и прочий бред.
И лишь после того, как он явился в каюту капитана и громогласно исполнил все эти ритуалы подковёрной борьбы за место под солнцем, его тут же поселили в каюте старшего механика. Который до этого жил исключительно один — в двухместной каюте. В силу своего привилегированного социального положения на нижнюю шконку, как второе божество на судне. После капитана. И долго отказывался войти в сложившееся положение хотя бы на верхнюю шконку этого попаданца из другого по отношению к членам экипажа мира.



