Гарусный платок

- -
- 100%
- +
– Окаянный! Вот ирод навязался. С таким пустяшным делом не сладит! Вези его! Катай его!
Опять заскрипит тележка, и опять, наклонясь к ней, катаю я племянника до вечера. Соседи смеялись:
– Кончай работу. Вот и Санька откучерил на своем драндулете.
Я всегда хотел спать. Я мог спать, сидя на земле, на бревне, навалясь на тележку, даже стоя вдруг чувствовал, что засыпаю. Девчонки замечали мое состояние и кричали:
– Пантелей-то умирает! Ложись уж, чучело, а мы посмотрим.
Спать было нельзя. Из ворот подглядывала невестка.
Я видел, что няньки запасались бутылочками с зеленоватым настоем. Разбухшие головки мака плавали в нем. Горластому ребенку они совали соску в рот и давали глотнуть раз-другой. Повяньгав немного, ребенок засыпал, не чуя на лице черных скопищ мух. Брат где-то прослышал, что мак – отрава, и запретил пользоваться им. Я завидовал нянькам. Раз выпросил у них бутылочку и вдоволь напоил племянника. Отвез его на край села в пышные заросли крапивы и, увидев, что он спит, сам лег подле тележки. Видать, спали мы долго, потому что успела схлынуть жара, и в полусне я чуял идущую прохладу от земли. Крепкие руки схватили меня и подняли на ноги. Я шмыгнул в крапиву, как в кипяток. Плакать я не смел, лишь плясал на одном месте и издавал звук «фу-фу-фу», словно хотел сдуть огонь ожогов. Невестка схватила ребенка, брат тележку и убежали, а я упал на землю и терся об нее. У меня еще горели уши, когда я вернулся домой. Ребенок не просыпался. Брат встретил меня со знакомой бутылочкой.
– Пей.
Я отворачивался, как отворачивается лошадь, когда ей суют несъедобную траву.
Потом я все же взял из рук брата посудину и сквозь коровий кисло пахнущий сосок вытянул маковую запарку. Все уставились на меня кто со злорадством, кто со страхом. Но оттого ли, что успел выспаться, от крапивных ли ожогов или оттого, что был очень напуган, я долго не засыпал… Я знал, чего ждали домашние, и бодро похаживал по двору, швырял камни в воробьев, посвистывал и подмаргивал.
По телу разлилась истома, меня как бы влекло, воздымало вверх. Стало легко, беспечально, явились дерзость и любопытство: что будет дальше со мной? Я много раз слышал про лунатиков. «Дай, стану лунатиком», – отчаянно подумалось мне. Сперва я забрался на заплот и попробовал постоять на нем – получилось. Затем поднялся на козырек калитки, кося глаз на окна дома, перебрался на ворота и, заложив руки за спину, прошелся по ним. Я слышал, как хлопнула сенная дверь и выскочила на улицу мать. Она махала руками, кляла меня и требовала сойти, звала на помощь братьев моих, но они в пустом любопытстве таращили глаза. «Что скажете дальше?» – подумал я и ступил на сарай. Подошвы ног плотно прилегли к теплому дранью. Я добрался до крыши дома, а там и до князька. Выше ничего уже не было. Я стал у края, на самый конек, трухлявый и потрескавшийся. Мне кричали снизу, грозили кулаками – я ликовал: хоть на минуту я стал сильнее, смелее и выше всех домашних. Я даже постоял на одной ноге, а другой как бы пробовал шагнуть в пустоту. Отец сперва тоже что-то кричал, потом махнул рукой, толкнул в сени мать и ушел сам, сказав:
– Его там, видно, сам черт держит.
Скоро плюнули на меня и ушли, не дождавшись, как я слезу с крыши или, сморенный маком, упаду на навозную кучу. Я же слез незамеченный, под сараем забрался в лошажью колодку и, угнездившись в сенной трухе, уснул. Этот раз я спал всю ночь, спал до полдня и проснулся по собственному желанию, не найденный. Я радовался тому, что как нянька потерял доверие, хотя нянчился до самой осени. Усерднее стала подглядывать за моим нянчаньем соседская девчонка. Племянник подрос, стал на ноги, и я радовался, что избавлен от непосильной ноши. В одно утро невестка полезла на сеновал и меня не обнаружила. Она искала меня по стайкам, по всем углам двора, чердак обшарила, но я, как и в тот год, вернулся из школы с карандашом и тетрадкой.
– Учиться, шельма, ходил! – подошла ко мне невестка. – Без спросу, без разрешенья.
Но отец покосился на нее, сел на табурет и долго глядел на меня загадочно.
– Пошто не сказался, что в школу ушел?
– На што? – спросил я и взглянул в глаза отцу: они соглашались со мной.
– Шабаш! – сказал отец домашним. – Учиться пошел. Не трожьте. Сами понянчитесь.
Невестка пожала плечами, брат заворчал:
– Ладно, Санька. Купим мы тебе катанки. Жди!
Катанки мне все-таки купили. Это были первые новые за мою короткую жизнь катанки. До того я довольствовался обносками. Я словно обезумел, надев обновку. Катанки, как игрушки, красовались на ногах. Я дико таращил глаза, хотелось прыгать, хотелось как-то выразить радость, но я страшно боялся; радость моя вызвала бы раздражение старших, слова мои насмешливо повторялись бы на разные тона. Я клял бы себя за то, что так глупо выпалил их. Словом, я не выразил радости перед домашними. Зато, как вырвался из дому, дал волю своим чувствам: я ставил ногу и боком, и прямо и на пятки заглядывал, и всяко было красиво. Я думал, мне позавидует вся школа, и пришел на час раньше, я носился по школьной ограде, кувыркался в сугробах, а в классе прыгал по партам и такой громоток устроил, что из своей комнаты вышел Семен Семенович и остановил меня:
– Свирепов! Что с тобой?
Я глядел учителю в глаза и тоже удивлялся, ужели он не видит, ужели так и не скажет ничего?
– Да у тебя катанки новые! – поднял брови учитель.
– Ну! – подался я весь к нему, оглядел себя и не видел ни штанов с заплатками, ни рубахи, продранной в локтях, все заслонили мне катанки и великий праздник на душе. Вот и Семен Семенович порадовался. Видать, особенные они у меня.
Скоро класс наполнился ребятишками. Я разувался и совал им катанки померить.
– Братька мне купил! – кричал я звонко.
На уроке я заглядывал под парту, учителю отвечал рассеянно, а как тот попросил сочинить задачу, я и задачу сочинил про катанки. «Было у мужика пятьдесят рублей. Половину он отдал за шубу, пять рублей за гвозди, остальные потратил сынишке на катанки». Я понял, что не рассчитал, когда поднялся гомон в классе.
– Твои катанки и пяти рублей не стоят!
– Стоят! – оспаривал я. – И дороже стоят. Попробуй такие найди!
Скоро и дома узнали о цене моих катанок. Старший брат Нефед зубоскалил:
– Двадцатки ты сам не стоишь!
О своей цене я никогда не думал. Но цену мне, как и цену одноклассников, хорошо знал Семен Семенович.
– За что же тебе, Саня, валенки купили? – спрашивал он после уроков.
– Я нянчился, – отвечал я.
– За дело, стало быть. Велика радость – за работу награду получить.
– А меня дома Пантелеем зовут, – жаловался я учителю.
– Слышал. А ты вот что помни: Пантелей – это хорошо. Ты стихов Никитина не знаешь, а Пантелей труженик был, жил славно, да беда за бедой в окошко к мужику стучалась, вот и запил. Но Пантелей – умный мужик, все перенес, он и где-то теперь живет в славе и достатке. Пора такая, власть такая пришла, чтобы Пантелею нашему легче стало. Кличут тебя домашние так по глупости и незнанию! Ты гордись этим именем. Стихи эти я тебе сейчас расскажу. Слушай-ка.
Я запомнил и стихи и слова учителя. Я полюбил Пантелея, и когда меня называли этим именем, я не обижался, чем вызывал у домашних недоумение.
На другое лето я вроде бы опять нянькой стал. Только водился теперь с утятами, маленькими желтенькими комочками. Домашние рассудили так: в поле есть бороняги и пахари. Куда с пользой пристроить этого? Раз июньским утром выпустили из лукошек утят. Они пухлыми шариками скатились к воде.
– Паси, – наказывала мать. – Да не будь зевакой – Пантелеем. На небо поглядывай чаще. Пуще всего берегись вороны и коршуна.
Я остался один и затосковал было, но к речке пришла соседская девчонка. В няньках мы были с ней тем летом. Ольга была усердной пастушкой: подол весь вымочила, рыскает по болоту, коров и свиней отгоняет, а за небо в ответе я. Незаметно Ольга работу в игру обратила: в корзинке ее – пеленочки, одеяльца для утят. Больного утенка она в тряпочку завернет и к доктору принесет. Доктор – я, бестолковый доктор, больше по Ольгиным указкам действую. Лекарства в рот толкаю, уколы делаю. Ольга утенка в зыбке качает, у того рот открыт и голова запрокидывается. Ольга бранит доктора и трогательно причитает. Мы в могилку кладем утенка, в холмик крест из щепочек втыкаем. Так увлеклись похоронами, что не заметили, как прилетел коршун. Камнем упал он в утячий табунок, вот уже и поднимается тяжело. Я хватаю горсть галек и швыряю в хищника. Напугал-таки воровитую птицу. Упал утенок в лужу, побарахтался и затих. Опять похороны. К вечеру на нашем птичьем кладбище пять крестов.
– Если так и дальше пасти станешь, скоро утят не будет. Что делать с Пантелеем? – спрашивает Нефед.
– Хилые они, – оправдывался я.
– Сам ты хилый! Куда ни поставишь, все клин да колода.
Утро убеждает; что вина не во мне. В пригоне три утенка лежат кверху лапками. Пока утята оперились, табунок уменьшился наполовину.
– Кому доверили утят, – ворчал Нефед. – Увидите, к Ильину дню по всем панихиду служить будем.
– Кого же поставишь к ним? Васька мал, Митька боронит, – говорит мать.
– Давно не учен Пантелей.
Я был безразличен к прозвищу, но в этот раз что-то поднялось во мне. Я закинул руки за спину и гордо заявил:
– А Пантелей вовсе не ругательно. Пантелей – это хорошо. Он добрый и умный человек.
Я говорил и захлебывался от волнения. Тотчас домашние окружили меня, потому что такого от меня не слыхивали. В голове у меня помутилось. Мне казалось, что в доме все взвихрилось и поднялось против меня. Петух за окном испуганно воскликнул: «Как это так?!», собачонка проворчала: «Не ерррепенься!».
– Ты откуда это взял, что Пантелей – хорошо? – спросил Нефед.
– Так Семен Семенович говорит, – выпалил я в отчаянности.
– Семен Семенович нашему дому не указ, – сказал брат. – Повторяй за мной: «Я Пантелей, гадкий человечишко».
Я посопел, потоптался на месте и запел:
– Я, Пантелей…
– Какой Пантелей? – допытывался брат.
– Гадкий! – со стоном вырвалось из меня слово. Трудно было понять: это слово обидное я выдавил о себе или брата обозвал им.
– То-то, гадкий, – утешился брат. – Марш пасти утят!
На крыльце мстительное чувство меня охватило снова. Я заплясал и дико закричал:
– Гадкий! Гадкий! Гадкий!
И к речке бежал, припрыгивал, все кричал:
– Гадкий! Гадкий!
Я пас утят, бродя по лужам, и видел, как ребятишки толпами шли к реке. До меня доносился глухой всплеск воды, визг ребятни, зычный хохот парней. Я был один, так как и Ольга праздновала, и утята ее сидели под амбаром. Когда Родька и Вадька, соседские приятели, поманили купаться, я пошел не оглядываясь, оставив ненавистных утят. Словно кто снял с души все обиды и печали, я беспечно бултыхался в воде, уходил столбом вглубь, бегал, взвизгивая, по лугу. Едва согревшись на солнце, мы потянулись к лесу, одолевая крутую гору. До самого вечера не приходили в голову утята. Шаля, гоняясь друг за другом, мы уходили все дальше в лес. Мы залезали на деревья и зорили вороньи гнезда, гонялись за бурундуком, лакомились редкими ягодами земляники. Когда прошли весь лес и увидели пильную дорогу, мы вдруг вспомнили про домашнее.
– Что я наделал! Утят, поди, коршун перетаскал, – спохватился я.
– А я с сушила убежал! – ахнул Родька.
– Я Нюрку оставил в зыбке, – запечалился Вадька. Огородами я пробрался к речке, обшарил всю траву и утят не нашел. Я колебался, идти ли домой, хотя не было случая, чтобы я ночевал где-то. Я открыл ворота и тотчас встретился с Нефедом.
– Я покажу, как делать назло, – подскочил он ко мне. Вывалились на крыльцо домашние. Мать сунулась вперед, чтоб защитить меня.
Нефед ухватился за тонкое запястье мое и поволок к предамбарью. Я укусил ему руку, вырвался и запрыгнул на забор. Домашние думали, что я повторю прежнее: залезу на крышу, откуда меня не взять. Я же спрыгнул на табачную гряду и понесся по огородам к кладбищу и там притаился за пряслом. Кто-то вдруг облизал мне лицо. Я вскочил, чтобы бежать, и рядом увидел собачонку Мушку. Я дался ей обласкать себя, огляделся и пошагал в вечерний темнеющий лес.
Я шел по темному лесу, натыкаясь на деревья, и не от страха – от обиды все во мне зацепенело. Меня царапали сухие ветки, резал ноги папоротник, я шел, как заведенный, не зная, куда иду. Ворона шарахнулась над головой, захлестала крыльями по веткам, каркнула единожды и приткнулась к вершине. Раздался пронзительный лай – это догоняла Мушка. Я присел под кустом и обнял собаку, она свернулась калачиком подле меня, словно сказала: «Ложись-ка и ты. Вовсе не к чему дальше идти». Я знал, что где-то впереди есть лес, большой, глухой и недоступный. Там я укроюсь от домашних, но все это будет завтра. Я устроился поудобней на сухих иглах под сосной и заснул. Когда проснулся, было уже светло, Мушка сидела, передо мной и нетерпеливо повизгивала. Я вспомнил вчерашнее и, словно кто схватил за горло, не мог вытолкнуть воздух. Потом навалилась на меня икота, и мне подумалось, что так я плачу. Я испугался странного плача и заревел по-настоящему.
Вспомнилось обычное утро дома. В такой час отец мажет телегу, а Нефед бежит в луга за лошадьми. Дружно поднимаются остальные, и скоро застолица посапывает, побрякивает ложками.
Я не ел со вчерашнего утра и почувствовал, что голоден ужасно. Я стал обдумывать, как достать еду, не побывав дома. Разве забраться в крайнюю от леса избу Егора Гузова? Я полз по глубокой борозде, между жердями пролез в ограду. В чулане, к великой радости, стояла коврига хлеба. Я схватил ее и выскочил в переулок. Тут и увидела меня мать.
– Санька! Санька! – закричала она.
Обхватив ковригу обеими руками, несся к лесу. Вот уж скотское кладбище, вот и канава: перемахну ее – и опять в лесу. Из-за сосенки мне напересек вышел Семен Семенович. Ничего не стоило проскочить мимо хромого учителя, но ноги мои подкосились, коврига выскользнула из рук и покатилась в овражек.
– Вот и встретились, вот и хорошо, – сказал учитель и потряс меня за плечи. – Сходи-ка, герой, подними хлеб.
На разговор и мать прибежала.
– Нашлась потеря, принимайте, – весело сказал учитель, когда мы вернулись домой. – Умыться бы ему надо.
– Баню ему надо хорошую, – сказал отец.
– И пусть выспится, – добавил учитель.
Спать на сеновал меня не отпустили: боялись, убегу. Я залез на холодную летнюю печку и угнездился на пыльной копне рухляди. Сочтя, что я уснул, отец насмешливо спросил:
– Вот так и живем, Семен Семенович. Поучи нас, дураков, уму-разуму.
– Поучу, на то мы учителя, – ответил Семен Семенович. – Ты в партизанах был?
– Ну! А что?
– За свободу воевал?
– Вроде бы.
– Дак какого ты дьявола режим-то старый в семье устраиваешь? Ты не свободных людей, рабов у себя растишь. Грубиянов и оскорбителей воспитываешь. Зло, а не добро в души их вселяешь.
– Ты нашу жизнь не трожь, учитель, – с угрозой сказал отец. – Она не касаема ни для кого. Как можем, так и живем. В том есть наша извечная нутренная воля.
– Руки бы меньше прикладывали к детишкам, не то в сельсовет приглашу.
– Рушить наши порядки будешь?
– Нет, вмешиваться стану, вот же ведь сижу у тебя и совещу. Так и всегда, где касается детей, не умолчу. На дороге, в нардоме, в избе вашей – везде говорить стану. И не отсмеивайся. Карп Иванович, не вороти взгляда на сторону.
– Да что ты, власть, что ли, мне какая?
– Власть, Карп Иванович. По детям я тут власть самая главная.
– Хватит нам с тобой толковать, – огрызнулся отец. – Детишки в школе – делай с ними что хочешь. Детишки дома – власть твоя кончается. На том мы и порешим.
– Разговоры наши только начались, Карп Иванович.
Пока спорили, кто-то из наших спустил с векши собаку. Серый волкодав носился по двору и, как вышел учитель на крыльцо, бросился к нему, зарычав. Отец отпихнул его ногой, спросив учителя:
– Страшновато?
– Да как сказать, – ответил Семен Семенович. – Кусан ведь я, братец, кусан. Хром-то отчего?
– Хо! Хо! Хо! – глупо захохотал отец и повел собаку к конуре.
Я опять было сунулся на печь, отец за ошкур меня задержал и, к дверям подведя, вожжи снял.
– Снимай штаны! Живо!
Я сжался, готовый ко всему, но и приметил, что без злобы, покойно отец держал вожжи в руке, какая-то досада морщила его лоб. Он оттолкнул меня, вожжи бросил на лавку и, ругаясь, вышел из избы.
Я ходил мимо школы и видел учителя в огороде, во дворе школы, на горке, мне хотелось подойти к нему и сказать: «Здравствуй, Семен Семенович!» Я окончил школу год назад и был в том возрасте, когда дома еще не полный работник и уже не ученик. Меня мучили скрытность и молчаливость – свойства, которые долго подкрадывались ко мне и наконец овладели. Когда я видел школу и учителя, что-то чистое, недомашнее заглядывало в меня, хотелось радость выразить шумно, и знал, что сделать это не смогу. Я шел в потребиловку за керосином или спичками и заходил, как случалось часто, с огородной стороны к школе. Я припаивался лицом к стеклу и видел в классе счеты, карты, плакаты, встречался взглядом с учителем и убегал. Но раз крикнул:
– Здравствуй.
Я даже не назвал имени учителя. Глаза Семена Семеновича вспыхнули, он сунулся к окну, и я сколько хватило прыти понесся к речке. На мостике оглянулся и увидел учителя, он махал рукой, подзывая:
– Свирепов! Эй, Свирепов!
Наш брат, не ученик, то и дело заглядывал в окна школы, показывая язык и гримасничая. Я побаивался, что мне сейчас попадет. Как-то переламываясь, вихляясь извинительно, я перешел мостик и уходил, оглядываясь на учителя. Семен Семенович нетерпеливо сорвался с места и пошагал ко мне, жестом прося, чтобы я подождал. Я остановился.
– Ладно, – махнул он в сторону школы. – Подождут, задачку решают. А как ты поживаешь? Что делал летом?
Я рыбачил с отцом, пас скот, косил, пахал – но ответил только подергиванием плеч.
– А как дома? Все в порядке?
Вместо ответа я стукнул кулаком по жерди прясла. Бойким взглядом он поймал кулак мой и улыбнулся той долгой улыбкой, какая всегда предшествовала его слову.
– Вижу, все страшное позади. Учиться не думаешь? Ну?
Нетерпеливое слово «ну» напомнило урок.
– Дак классов-то больше нет, – сказал я.
– Дальше! В городе!
– Много нас, – махнул я рукой.
– Многовато, – зачесал затылок учитель. – А в сторожа ко мне пойдешь?
Предложение меня рассмешило. В сторожах, пока я учился, была старушка Паша, глухая, суетливая. Она уехала к сыну в город.
– Чего тут смешного? Работать будешь, зарплату получать. Как в окошке увидел, так сразу подумал: тебя возьму.
– Отец не отпустит, – уклонялся я.
– С отцом я поговорю.
Мне было приятно, что учитель говорит со мной, как с равным, руку на плечо положил и к пряслу, как и я, привалился, нос к носу придвинулся ко мне и шепнул:
– Зачем к окошкам-то липнешь?
– Интересно.
– Что ты интересного увидел?
– Учите.
– Заходи прямо в класс и слушай.
– Интересно как-то, – твердил я свое. – Учился, ничего завидного не было, а тут гляну – учите. И парты, и доска. Вроде бы родное что там осталось.
Учитель хлопнул по полам пиджака и кивнул в сторону школы.
– Не усидели! Вывалили всем классом! Ладно, побежал, а ты подумай. Черт ее знает, может, это станет началом судьбы твоей.
– В сторожа-то?
– Вот затвердил. Приходи! – крикнул уходя.
Каждому встречному хотелось передать новость. Четверть с керосином поставил в сенях под лестницу, спички сунул в печурку и тотчас заявил домашним:
– Хватит дармоедом звать. Пойду в школьные сторожа.
– В сторожа! – удивился Нефед и уставился на меня, как на полоумного. – Тебе одна дорога – в сторожа. Лень на пашне работать.
С невесткой они давай хохотать надо мной, совлекли на смех всю орду семейную. Такой гогот устроили, таких предреканий наговорили.
– Отвалит тебе учитель зарплатищу, – смеялась мать. – Куды деньги девать.
– Сынок на заработки идет. Нам, старуха, облегченье.
– И пойду, – настаивал я.
– А ну, замолчать! – цыкнул Нефед и обратился к жене: – Сходи-ка к учителю. Узнай, что там. Может, и верно сторож нужен. Тебя устроим. Беги.
Невестка собралась живо. Полушалок на голову – и того достаточно, чтобы до школы добежать. Вернулась покрасневшая, брезгливо уколола меня взглядом, а для всех хлопнула руками и раскудахталась.
– Эко отлет, Пантелей-то наш. Он уж был там и договорился. Хромой-то черт говорит: «Мне его надо!» Смотри, Нефед, братец-то дороже меня оценен.
– Никуда не пойдет, – решительно сказал отец, будто меня тут и не было. – Пусть ноги поломает за плугом. Пусть дома сполна сладкого отведает.
– Отведал уже, – насмелился я возразить.
Я сел к окну и давай постегонку сучить. Стащил с себя чирок и заплату пристегал. Старшие перестали нудить, занялись делами. Я чинил обутки, выжидая случая, когда меня забудут окончательно, и не дождался. Нефед дернул за рукав и повелел собираться на гумно!
– Да не замерзнешь, – сказал он, когда я взялся за пиджак.
Уверенный, что я догоню, брат споро зашагал вдоль улицы. Я повернул в другую сторону и, сколь мочи было, побежал к школе. Заскочил в калитку, в темном коридоре нащупал ручку и крикнул, открывая дверь:
– Семен Семенович! За мной братька бежит!
Учитель вышел в коридор и спокойно шепнул мне:
– Заходи в мою комнату.
Я прислушивался, как учитель толковал с братом.
– Нефед Карпыч! Заходи, заходи. Я скоро урок кончу.
– Тут где-то Пантелей наш прячется, – низким голосом спрашивал брат.
– Пантелей? Какой Пантелей?
– Санька наш. В сторожа к вам метит.
– Звал, звал в сторожа. Где же он, поджидаю.
– Не отдадим мы его. Бабу мою Дашку берите. Дашка аккуратная. Зачем парнишку от хозяйства отрывать?
– Хорошо. А как у вас с поросятами? – спросил неожиданно учитель.
– На зиму опоросилась. Двенадцать привалила, а куда теперь с имя?
– Покормите – и на базар. Битыми ососочками и продадите.
– Значит, не был?
– Саня? Обещался.
– И примете?
– Что делать? Принять надо.
– Так, – протянул брат и хлопнул дверью.
Скоро все село узнало:
– Санька в сторожа подался. Позор Карпу!
Сам я переживал дни необычайного обновления, словно с меня сползла старая кожа. Я носил дрова, бегал за водой, подметал коридор, крыльцо, двор. Вечером, как только уходили ребятишки, я затапливал печи. Блики огня падали на плакаты, карты, таблицы. В классе было торжественно и тихо, и казалось, что я приобщен к чему-то таинственно-прекрасному. Я вроде повзрослел сразу, походка стала прямее и увереннее, взгляд смелее, в голосе крепость появилась. Но самую большую радость дарили вечерние беседы с учителем. Когда я слышал, как Семен Семенович покашливает, значит, оторвался от стола, значит, «свалил дневные тяготы», как он говорил, Сейчас он выйдет в коридор и потянется, по-стариковски медленно присядет раз-другой, разминаясь, и распахнет дверь класса. Пройдет по мерцающим пустым рядам парт, мурлыча под нос «Сердце красавицы склонно к измене». Я сперва думал, что ему скучно со мной. Жена ого, Дарья Григорьевна, учительствует в соседней деревне Заимках, потому что тут нет свободных классов. И хоть деревни рядом, видятся они редко. Я раз насмелился спросить, не скучает ли он. Учитель подсел к открытой печке, и я заметил, как тепло заулыбались голубые, с маленькими, четко обозначенными зрачками глаза.
– Скучать-то некогда, Саня.
Имя мое, как мне казалось, произносил он ласково. Впрочем, кроме учителя, никто меня Саней не называл, а Санька в доме нашем звучало обидной кличкой, как слово Пантелей.
– Ты видишь, Саня, как скучаю я. С утра до вечера такое веселье.
– А вечером молчите, будто и нет вас.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








