Второй шанс для Громова

- -
- 100%
- +
— Значит, сорок два раза, — сказал Артём, не отводя от меня глаз.
Я опустила взгляд в бумаги. В горле стояло что-то, чему в переговорных не место.
К десяти мы закрыли двадцать девять пунктов из тридцати одного. На тридцатом — «размещение исполнителя на объекте» — дверь без стука открылась, и в переговорную вошло прошлое, о котором я не вспоминала, потому что оно всегда казалось мне безобидным.
— Прошу прощения, у меня в десять тридцать здесь же встреча с Максимом Аркадьевичем, я рано, — сказал Руслан Костров и улыбнулся всеми тридцатью двумя. — Господи. Лерка? Тёма? Ну конечно. Курс, воссоединись.
Он не изменился — то есть изменился ровно в ту сторону, в какую собирался ещё на третьем курсе. Костюм сидел так, как сидят вещи, которые подбирает стилист. Часы — на витрину, не под рукав. Запах ветивера дошёл до меня через полкомнаты раньше рукопожатия.
На курсе Руслан был звездой: лучшие подачи, лучшие макеты, папа-подрядчик, своя машина. Он трижды звал меня на свидания и трижды принимал отказ с такой безупречной улыбкой, что становилось неловко мне. После аварии он один из немногих позвонил — «держись, Лер, если что нужно…». Я тогда была благодарна. Девять лет спустя я помнила только, что после того звонка он ни разу не набрал снова.
— Руслан. — Артём поднялся, и рукопожатие у них вышло короткое, мужское, ни грамма тепла. — Ты по программе реконструкции?
— По ней, родимой. «Штрих» подал на генподряд всей программы. Сорок объектов, Тёма. Кто-то же должен собрать это в один кулак, а то холдинг раздаёт лоты, — он повёл подбородком в мою сторону, и улыбка стала на градус теплее, — талантливым малым формам. Ничего личного, Лер, твой эскиз я видел — блестяще. Я серьёзно. Ты всегда была лучшим проектом нашего курса.
— Проекты не бывают чьими-то, Руслан, — сказала я. — У проектов бывают авторы.
— И это говорит человек, который девять лет строит чужие интерьеры вместо своих зданий. — Он сказал это мягко, почти с сочувствием, и только через секунду до меня дошло, что мне сейчас показали, где моё место, — красиво, без единого грубого слова. — Ладно, не буду мешать торгу. Тёма, увидимся у Максима. Лера… — он задержался в дверях, — рад, что ты снова в высшей лиге. Тут интереснее, чем внизу. Только страховку проверь.
Дверь закрылась. Дани, всё это время изучавший свои запонки, произнёс в пространство:
— К слову, по генподряду. Комитет вчера отклонил заявку «Штриха» по семейному лоту «Соколиное»: Аркадий Ильич настоял на прямых договорах. Так что в вашем периметре, Валерия Павловна, «Штриха» не будет.
— А в остальной программе?
— А в остальной программе решает совет в октябре, — сказал Дани, и по тому, как аккуратно он это сказал, было ясно: в октябре будет война.
Артём стоял у окна и смотрел вслед — вниз, на плазу, где через минуту появилась фигурка в идеальном костюме и села в машину с водителем.
— Он проиграл лот и улыбался, — сказала я. — На курсе он улыбался так, только когда пересдавал начерталку на отлично со второго раза, заранее договорившись.
— Заметила. — Артём повернулся. — Плохо, что заметила только ты. Максим считает «Штрих» удобным: у них идеальная отчётность. Идеальная, Ветрова. У живых подрядчиков так не бывает.
— У живых смет тоже, — сказала я, и мы секунду смотрели друг на друга как два человека, которые только что обнаружили, что думают в одну сторону, и обоим это не понравилось.
— Тридцатый пункт, — Дани постучал пальцем по бумаге. — Размещение. Объект в сорока минутах от МКАД без пробок и в трёх часах с пробками. График — ежедневные решения до девяти утра, иначе декабрь уедет в март. Заказчик предоставляет исполнителю гостевой флигель усадьбы на весь срок работ. Прораба и бригадиров селим в городке подрядчика за территорией, а руководитель проекта — то есть вы — во флигеле. Это не обсуждается, это логистика.
— Я могу ездить.
— Можете. Плюс два часа в день, минус ваша голова к ноябрю. — Дани развёл руками. — И протокол безопасности: территория семейная, посторонним пропуска на день не выдаются, круглосуточный доступ — только у проживающих.
Я посмотрела на план усадьбы, приложенный к договору. Гостевой флигель — милый охотничий домик начала века, я сама закладывала его в эскиз как «резиденцию куратора реконструкции», потому что куратору положено жить на объекте, это азбука.
Куратору. Жить. На объекте.
— Дани, — сказала я ровно, — а где на время работ размещается куратор от семьи?
— Во флигеле, — сказал Дани с прекрасным юридическим лицом. — Он двухкрылый. Восточное крыло — исполнитель, западное — куратор. Общая гостиная, общая кухня, кабинеты смежные, дверь в дверь. Аркадий Ильич лично утвердил схему размещения в субботу. Сказал — цитирую — «нечего гонять два генератора».
Чашка Артёма замерла на полпути к чертежам. По его лицу я поняла, что схему размещения он видит первый раз в жизни, и ещё я поняла, что думаем мы об одном и том же: о старике с тяжёлыми руками, который в библиотеке смотрел на нас обоих с видом режиссёра, у которого пьеса уже расписана по актам.
— Пункт четырнадцатый, — сказал Артём куда-то в стол, — при такой схеме размещения приобретает интересную судебную перспективу.
— Пункт четырнадцатый, — отозвался Дани без тени улыбки, — предусматривает воздержание от отношений, а не от кухни. Завтракайте на здоровье.
Я подписала. Оба экземпляра, все тридцать один пункт плюс мой пятнадцатый, своей ручкой, ровно, буква к букве.
Переезжали мы в среду. Гоша, наш макетчик, семидесятилетний, сухой и ворчливый, как старый паркет, грузил в фургон плоттер с такой нежностью, с какой не всякий грузит младенцев, и всю дорогу до Рублёвки читал мне лекцию о том, что в его время дизайнеры на объектах не жили, а страдали дистанционно.
— Флигель, — сказал он, когда мы въехали в ворота «Соколиного» и охотничий домик показался из-за елей. — Ишь ты. Модерн, тысяча девятьсот пятый — седьмой. Стропильная система небось родная. Валерия Павловна, если там родные стропила, я на пенсию не уйду, не надейтесь.
— Вы это обещаете третий год, Гоша.
— И держу слово.
Флигель внутри пах нагретым деревом и немного пылью — запах домов, которые долго ждали людей. Восточное крыло мне понравилось сразу: спальня окнами на пруд, кабинет с настоящим, не декоративным, письменным столом, и рабочая гостиная посередине — общая, как и было обещано, с камином и длинным столом, на котором можно раскатывать чертежи в полный формат.
Дверь в западное крыло была закрыта. Возле неё стояли три картонные коробки с книгами, теодолит без чехла и гитара.
Гитара. Я отвернулась и пошла распаковывать нивелир.
Артём приехал в девятом часу вечера, когда Вика с Гошей уже уехали, а я сидела в гостиной над обмерами и пила чай из походной кружки, потому что в каком ящике чашки — тайна, покрытая скотчем. Он вошёл, поставил на стол ту самую керамическую чашку с щербинкой, посмотрел на мою кружку, на разложенные листы, на меня.
— Работаешь.
— Утром замерщики нашли расхождение с паспортом БТИ на сорок сантиметров по восточному фасаду. Хочу понять, где эти сорок сантиметров живут, пока мы не начали ломать.
— Покажи. — Он сел напротив, отодвинул свою чашку, чтобы не капнуть на лист, и склонился над обмерами, и пятнадцать минут мы разговаривали исключительно цифрами, и это были самые безопасные пятнадцать минут за весь день.
Расхождение нашлось: пристройка тридцатых годов, съевшая часть анфилады, на планах не значилась. Артём откинулся на стуле, потёр переносицу — жест остался прежним, только морщинка между бровями стала глубже.
— Правила, — сказала я, сворачивая лист. — Раз уж нас поселили дверь в дверь. Первое: гостиная — рабочая зона, личное — за своими дверями. Второе: завтрак по графику, я в семь, вы в восемь, кухня свободна к девяти. Третье: без музыки после одиннадцати.
— Гитару увидела, — сказал он.
— Гитару увидела.
— Я на ней не играл девять лет, Ветрова. Вожу с собой, как… — он поискал слово и не стал договаривать. — Принято. Встречное правило, одно. За этим столом не врут. Можно молчать, можно послать меня к чертежам, но не врать. У меня в жизни переизбыток людей с идеальной отчётностью.
В камине щёлкнуло полено. Я подумала про пункт четырнадцатый, про пункт пятнадцатый, про все пункты, которыми люди огораживаются от того, что с ними уже происходит.
— Принято, — сказала я. — Спокойной ночи, Артём Аркадьевич.
— Спокойной ночи, Валерия Павловна.
Я закрыла за собой дверь восточного крыла и минуту стояла, прислонившись к ней спиной, слушая, как за стеной он двигает коробки, как глухо звякнула струна — задел, не играл, — и как потом стало тихо.
А в четверг начались будни: бытовка, каски, замеры, первый субподряд по демонтажу, ругань с поставщиком лесов — я торговалась за нормальный крепёж так, что прораб зауважал меня к обеду, а к вечеру уже звал «Пална». Пятница прошла в согласованиях. В субботу приехала Ника — официально «посмотреть, как идут дела у дедушкиного проекта», фактически — простукивать со мной стены восточного крыла, потому что «на мизинчик — это документ».
Пустоту мы нашли. Второй этаж, торцевая стена анфилады, три метра от угла: звук менялся с каменного на картонный ровно на протяжении полутора метров. По всем планам — и родным, и БТИ — там была сплошная кладка.
— Говорила же, — прошептала Ника с горящими глазами. — Клад?
— Скорее всего, заложенный проём или старый дымоход. — Я отметила границы мелом. — Вскроем на демонтаже, недели через две. Раньше нельзя: наряд, пылезащита, согласование.
— Две недели, — простонала Ника. — Я умру.
— Не умрёшь. Будешь вести журнал наблюдений: дата, место, звук, версия. Настоящие исследователи половину славы получают за журналы.
— А вторую половину?
— За то, что дожили до вскрытия.
Ника посмотрела на меня с уважением и достала телефон — заводить журнал. День был лёгкий. Последний по-настоящему лёгкий день той осени, если считать по моему внутреннему журналу наблюдений.
В воскресенье приехал поставщик лесов — тот самый, с которым я торговалась в четверг, — и привёз образцы крепежа. Я взяла хомут, повертела, поскребла ногтем маркировку и положила обратно.
— Это не сорок восьмой типоразмер. И сталь не та, что в спецификации. Перепутали на складе?
— Пална, ну какая разница, — задушевно сказал поставщик. — Нагрузки те же, бумаги я вам любые…
— Бумаги — любые, — согласилась я. — Вот именно поэтому. Забирайте партию. По договору — замена в три дня или штраф ноль пять процента в сутки.
— Да вы с ума сошли, из-за хомутов…
— Из-за хомутов, — сказал за моей спиной Артём. Я не слышала, как он подошёл. Он стоял в каске, с планшетом под мышкой, и голос у него был лёгкий, а глаза нет. — Девять лет назад на «Гром-Плазе» тоже была разница в один типоразмер. Двое рабочих до сих пор на инвалидности. Замена в три дня — или до свидания, реестр поставщиков холдинга у Дани обновляется быстро.
Поставщик увял, погрузил образцы и уехал. Мы остались у штабеля лесов вдвоём.
— Спасибо, — сказала я. — Только я бы справилась сама.
— Знаю, — сказал он. — Я не тебе помогал. Я себе не мог иначе.
Он ушёл к бытовке, а я стояла и смотрела ему в спину, и думала, что девять лет назад на суде никто из Громовых не сказал вслух ни слова про типоразмеры. И что, кажется, один из них все эти девять лет об этом помнил.
Потому что вечером Вика привезла мне на объект коробку с остатками офисной мелочи и новость: в профильных телеграм-каналах написали, что «Громов Групп» отдал семейный объект «студии из трёх человек», и под постом какой-то аноним с пустой аватаркой оставил первый комментарий.
«Поинтересуйтесь, — писал аноним, — какая девичья фамилия у владелицы студии и где работал её отец в две тысячи семнадцатом. История ходит кругами».
Комментарий провисел сорок минут и исчез. Не «был удалён модератором» — исчез сам, как исчезают сообщения, которые писались не для публики, а для одного-единственного читателя.
Для меня.
Глава 3. Восточное крыло
За две недели усадьба привыкла к нам, а мы — к ней, и это было опаснее любых анонимных комментариев, потому что к дому, который ты чинишь, прирастаешь быстрее, чем успеваешь выставить счёт.
Будни сложились в ритм, как хорошая кладка. В шесть тридцать я выходила на пробежку вокруг пруда — воздух на Рублёвке оказался возмутительно хорош, дышалось как в детстве на даче. В семь я завтракала по графику, в семь пятьдесят пять мыла чашку, и ровно в восемь на кухню входил Артём — всегда в ту минуту, когда я вытирала руки, и мы сталкивались в дверях, и он говорил «доброе утро, Валерия Павловна», и я говорила «доброе утро, Артём Аркадьевич», и в этом обмене отчествами было столько же нейтралитета, сколько в демилитаризованной зоне: формально — тишина, фактически — все окопы заняты.
Работал он, к моему тихому раздражению, хорошо. Куратор с правом подписи — это обычно человек, который приезжает раз в неделю портить всем жизнь, но Артём знал объект лучше некоторых моих замерщиков, решения принимал быстро и по делу, а один раз при мне полчаса объяснял субподрядчику по вентиляции, почему в доме тысяча девятьсот седьмого года нельзя резать родные балки под короб, и в голосе у него было столько холодного бешенства, что субподрядчик потом переспрашивал у прораба, точно ли этот человек — «который по ресторанам».
Днём мы разговаривали цифрами и были почти командой. Вечерами — расходились по своим крыльям, и общая гостиная стояла пустая, как переговорная после рабочего дня.
Почти всегда.
По четвергам он задерживался у камина с ноутбуком — считал что-то по своему питерскому запуску, — а я приносила обмеры, потому что за длинным столом удобнее, и мы работали молча, каждый в своём углу, и полено щёлкало в камине, и это молчание было единственным временем суток, когда я не помнила, сколько нам обоим лет и что между этими цифрами лежит.
В одну из таких тихих вечерних смен я, потянувшись за рулоном кальки, спросила — само вырвалось, без плана:
— Беседка у пруда. Её сносим по проекту или ты вычеркнул это моей рукой?
Артём поднял голову от ноутбука. По проекту на месте старой беседки — прозрачный павильон зимнего сада, я сама его рисовала, до того как узнала, чей это пруд.
— А ты помнишь, что это за беседка, — сказал он. Не спросил. Сказал.
Помнила ли я. Третий курс, июнь, сессия, Громовы уехали всем домом в Европу, а Артём привёз меня «на один день, поплавать» — и мы четыре дня чертили в этой беседке курсовые, разложив листы на полу, прижав углы кружками, и он тогда написал на внутренней стороне перил карандашом формулу момента инерции, которую я вечно путала, и сказал: «Всё, теперь это твоя шпаргалка навсегда, приходи и списывай». И там же, над этой дурацкой формулой, он меня поцеловал. Не в первый раз. Но так — в первый.
— Я помню, что у неё сгнили нижние венцы, — сказала я. — И что фундамент — четыре валуна, положенные в тысяча девятьсот десятом на глазок.
— Понятно, — сказал он и вернулся к ноутбуку. А через минуту, не поднимая головы: — Венцы меняются. Валуны стоят сто лет и ещё сто простоят. Внеси в проект реставрацию беседки, отклонение подпишу по девятому пункту. Считай это капризом заказчика.
Я внесла. Молча. А ночью, засыпая, поймала себя на том, что пытаюсь вспомнить, стерлась ли за девять лет карандашная формула, и запретила себе ходить к беседке проверять.
Ника приезжала по субботам, вела журнал наблюдений и таскалась за мной по объекту в детской каске, которую ей выдал прораб, проникшийся к «маленькой хозяйке» суровой нежностью. Её журнал я как-то полистала: там была таблица «Кто как врёт» с колонками «человек», «когда улыбается», «когда говорит правду», и напротив моей фамилии стояло: «Улыбается редко. Врёт только про одно». Я не стала спрашивать, про что. Тринадцатилетние следователи страшнее взрослых: у них нет жалости, потому что они ещё не знают, как это больно, когда тебя читают.
Гоша тем временем врастал в усадьбу, как я и боялась, навсегда. Ему отдали под мастерскую бывшую оранжерею, он развернул там макет восточного крыла в двадцать пятом масштабе и по вечерам рассказывал охране истории про то, как строили Москву при его молодости. А во вторую пятницу он пришёл ко мне в кабинет странно тихий, держа под мышкой картонный тубус.
— Валерия Павловна. Я в архиве усадьбы копался — мне Аркадий Ильич допуск дал, чертежи родные искал по флигелю. Вот. Посмотрите.
В тубусе лежали кальки — инженерная документация по усилению перекрытий восточного крыла, две тысячи шестнадцатый год. Аккуратнейшая графика, узлы вычерчены от руки, со штриховкой, с той старомодной любовью, по которой сразу отличаешь человека, выросшего за кульманом, от человека, выросшего за монитором.
В правом нижнем углу каждого листа стоял штамп проектировщика. «Инженер П. Н. Ветров».
— Почерк-то я узнал раньше штампа, — тихо сказал Гоша. — Я же с Пал Николаичем два года на «Гром-Плазе» рядом просидел, я у него макеты узлов делал. Лучший инженер из всех, с кем я работал, и человек был… — Гоша пожевал губами. — Вы не знали, что он тут проектировал?
Я держала кальку и очень старалась, чтобы руки оставались самой надёжной частью организма.
Отец. Здесь. За год до аварии. Он усиливал перекрытия того самого крыла, которое я теперь реконструирую. Он ходил по этим коридорам, пил чай, наверное, вот в этой самой оранжерее, и нигде, ни разу, ни в одном семейном разговоре он не сказал: «Работаю у Громовых». Впрочем, он никогда не называл заказчиков по именам — профессиональная этика старой школы: «объект на западе», «объект на Рублёвке».
Объект на Рублёвке.
— Не знала, — сказала я. — Спасибо, Гоша. Оставьте кальки мне.
Ночь после Гошиных калек я не спала — лежала и складывала таймлайн, как складывают вещдоки в коробку. Две тысячи шестнадцатый: отец проектирует усиление перекрытий в «Соколином». Две тысячи семнадцатый, март: его ставят главным инженером проекта на «Гром-Плазу», флагманскую башню холдинга, он приходит домой позже, но глаза у него горят — «Лерка, там пролёты, каких в Москве ещё не лили». Сентябрь: обрушение лесов на одиннадцатом этаже, двое покалеченных, уголовное дело. Экспертиза находит несоответствие крепежа проектной смете — а смета подписана Ветровым. Отец на кухне, ночью, маме, глухо, сквозь стену слышно: «Тань, я эту смету не подписывал. То есть подписывал — но не эту». Адвокат разводит руками: подпись ваша, экспертиза почерка подтверждает. Суд: условный срок, запрет на профессию. Для человека, который сорок лет жил узлами и пролётами, запрет на профессию — это не наказание, это ампутация. Год он сидел дома, чертил на кульмане мосты, которые никто не заказывал, и худел. В октябре восемнадцатого сердце его остановилось между вторым и третьим пролётом безымянного моста, и мама пережила его на четыре года, из которых ни одного дня не была живой по-настоящему.
Вот что лежало в тубусе Гоши между кальками — весь мой две тысячи семнадцатый, аккуратно вычерченный от руки, со штриховкой.
И вот почему девять лет назад я не взяла трубку, когда Артём звонил из своей Барселоны, со своей практики, — сначала не взяла, потому что сутками сидела в судах и коридорах, а потом не взяла, потому что поняла простую вещь, которую не могла произнести вслух: на всех документах, утопивших моего отца, стоял логотип «Громов Групп». Заказчик не сел. Заказчик не был даже допрошен толком. Заказчик прислал на суд юриста в хорошем костюме, и юрист сказал: «Холдинг доверяет выводам экспертизы». Фамилия Громов подписала приговор моему отцу — молча, вежливо, корпоративно. А я любила человека с этой фамилией и не смогла придумать, как любить его дальше, не предавая отца. Мне было двадцать один. Я выбрала так, как выбирают в двадцать один: молча, наотмашь, навсегда.
Об этом я не рассказывала никому и не собиралась. Особенно теперь, когда между мной и этой фамилией лежал контракт с пунктом четырнадцать и кредит моей студии.
Он потоптался у двери и добавил, не оборачиваясь:
— Узлы его — хоть сейчас в учебник. Проверяйте не проверяйте, там запас двойной. Он иначе не умел.
В воскресенье между этими двумя событиями случился семейный ужин, от которого я отбивалась неделю и на который всё-таки попала, потому что отбиваться от Сони Громовой — занятие безнадёжное: она не давит, она кормит. «Просто ужин, просто по-домашнему, вы же там одичали во флигеле на своих сметах» — и вот я уже сижу за длинным столом в малой столовой большого дома, и Тамара Ивановна, приехавшая из городского пентхауса «проследить, чтобы молодёжь не питалась кейтерингом», накладывает мне вторую порцию, не спрашивая.
За столом их было семеро, Громовых и примкнувших, и я впервые видела эту семью не в переговорной. Максим без галстука оказался на пять лет моложе и на десять градусов теплее; он почти не говорил о делах, зато дважды — я считала — коснулся плеча Сони просто так, проходя мимо, и оба раза у него делалось лицо человека, который до сих пор не верит своему счастью. Соня царила над десертами. Ника вела светскую беседу со мной о демонтаже, вставляя слова «наряд-допуск» и «пылезащита» с наслаждением коллекционера. Аркадий Ильич сидел во главе, ел мало, смотрел много.
А Глеб опоздал на сорок минут, вошёл без извинений, с телефоном в руке, — младший Громов, резкий, тёмный, красивый той неудобной красотой, от которой у людей портятся биографии, — сел напротив меня, посмотрел внимательно и сказал вместо приветствия:
— Значит, вы та самая Ветрова, из-за которой Тёма в тендерном комитете голосовал против собственного вкуса. Интересно живём.
— Глеб, — сказал Артём.
— Что — Глеб? Я комплимент сделал. Против вкуса у нас в семье голосуют только по большой любви к процедурам. — Он повертел в пальцах вилку. — Или по большой…
— Глеб, — сказал Аркадий Ильич, и стало тихо. Патриарх неторопливо промокнул губы салфеткой. — Ты финансист. Вот и посчитай, во сколько тебе обойдётся договорить.
Ужин покатился дальше, тёплый и шумный, и я поймала себя на том, что мне здесь физически хорошо — от запаха пирога, от Никиных таблиц, от того, как Тамара Ивановна ворчит на Максима, что тот опять не доел, а СЕО холдинга с миллиардным оборотом покорно доедает. Дом. Настоящий, не с картинки. У меня такого не было девять лет — с тех пор, как наша кухня на «Автозаводской» перестала пахнуть отцовским чаем с чабрецом.
Уже в дверях, когда я прощалась, Аркадий Ильич задержал меня на секунду — той же тяжёлой рукой на локте.
— Не спрашиваю, как идёт стройка, — по сводкам вижу, что идёт. Спрошу другое. — Он глянул мне за спину, туда, где в столовой смеялись. — Вам в этом доме как, Валерия Павловна? Дышится?
— Дышится, — сказала я честно, потому что за длинным столом Громовых, как выяснилось, действовало то же правило, что и у нас в гостиной флигеля.
— Вот и хорошо. Это важнее сметы. — Он помолчал. — Разговор про отца вашего с меня не снят, я помню. Скоро.
Я шла к флигелю через тёмный парк и думала: почему все в этой семье говорят со мной так, будто продолжают какой-то давно начатый без меня разговор?
А во вторую субботу Ника втащила меня в беседку у пруда — «это тоже объект, ты обязана осмотреть по протоколу». Беседка пахла старым деревом и тиной, нижние венцы действительно дышали на ладан, я честно диктовала Нике в журнал дефектную ведомость: венцы — под замену, кровля — перестелить, полы — циклевать… Ника ползала по периметру со своим фонариком и вдруг позвала — тихо, не своим голосом:
— Лер. Тут написано что-то. Карандашом. Старое.
Я знала, что там написано, раньше, чем подошла. Внутренняя сторона перил, южная, куда не бьёт дождь. Формула момента инерции — выцветшая, но живая, и под ней вторая строчка, которую я за девять лет умудрилась забыть, а теперь вспомнила разом, целиком, вместе с почерком: «Шпаргалка действительна вечно. А.»
— Это по строительству? — спросила Ника, сощурившись.
— Это по сопромату, — сказала я. — Наука о том, сколько нагрузки выдерживает материал, прежде чем сломаться.
— А кто такой «А»?





