- -
- 100%
- +

Пролог: Те, кто молчат в ночи
В истоках Хемчика, там, где Саяны перестают быть просто горами и становятся богами, сложенными из камня и векового льда, старики до сих пор шепчут внукам одну историю. Ее не рассказывают громко, потому что ветер слушает. Ее не поют под бубен, потому что огонь запоминает.
Они говорят, что мир не делится на живых и мертвых. Мир делится на тех, кто говорит, и тех, кто слушает. А есть еще третьи. Те, кто слышит неправильно.
В этих горах живет зверь. Кабарга. Сибирский олень с клыками, как у тигра, но с душой, тонкой, как первый лед на ручье. Сама природа ошиблась, создавая ее: травоядному дала оружие хищника, а хищнику – беззащитность детеныша. Кабарга не ревет, она свистит, тонко и жалобно, когда боится. А боится она всегда.
Шаманы говорят, что в кабарге живет не дух, а эхо. Эхо чужих мыслей, чужих слез, чужой боли, которую люди побоялись выплакать сами. Когда кабарга умирает, особенно страшно, особенно в темноте, это эхо ищет новый дом. Оно ищет того, кто умеет слышать слишком хорошо. Или того, кто умеет кричать слишком громко, но только внутри себя.
В тот вечер, когда все случилось, над хребтом Догой стояла тишина. Но тишина в горах никогда не бывает пустой. Она ждала.
Глава 1. Голоса под кожей
Аня ненавидела слово «тишина».
Врачи в санатории, куда мать запихивала ее каждое лето, говорили: «Тебе нужно учиться слушать тишину, Аня. Там, внутри тишины, покой». Они были дураками. Тишина – это самое громкое, что есть на свете.
Сейчас, стоя на остановке на окраине города, под низким, набрякшим дождем небом, она понимала это особенно остро. Город шумел, но городской шум был как вата в ушах. Машины шуршали по асфальту, как мыши по стекловате. Люди говорили, но Аня слышала их ртами.
В том-то и была проблема. Вернее, одна из проблем.
Она всегда слышала слишком много. В детстве она думала, что все люди такие. Что можно стоять в очереди в поликлинике и отчетливо понимать, что тетка в синем пальто на самом деле кричит, хотя ее губы сжаты в нитку. Что мальчик, ковыряющий в носу, зовет маму, хотя он просто смотрит в стену.
Потом она поняла: так слышит только она. Она слышит не слова. Она слышит мысли. Но не те мысли, которые люди думают про себя. Нет. Это было бы слишком просто и, наверное, слишком интересно. Она слышала мысли, которые люди никогда бы не подумали. Мысли, которые они прятали так глубоко, что сами о них забыли. Они выходили наружу не через рот, а как-то иначе. Сквозь кожу, сквозь поры, сквозь тишину между ударами сердца.
И эти мысли звучали.
Вот женщина в маршрутке поправляет прическу. А Аня слышит голос: «Сдохни. Сдохни. Сдохни, кривая морда, зачем ты смотришь на меня». Но женщина просто улыбается и поправляет челку.
Вот мужчина покупает хлеб. А под этим – визг: «Холодно. Ноги отнимаются. Я умру сегодня вечером, и никто не придет». Мужчина берет сдачу, прячет кошелек и идет домой, к жене и детям.
Аня не могла это контролировать. Голоса приходили волнами. Иногда тихо, иногда – накатывали, как приступы мигрени. Санатории помогали слабо. Врачи ставили то «тревожное расстройство», то «сенсорную гиперстезию», то «шизотипическое расстройство». Пилили таблетками. От таблеток голоса становились ватными, далекими, но она все равно их слышала. Просто ей становилось все равно. А потом проходило, и голоса возвращались, злые оттого, что их игнорировали.
Сейчас, в октябре, она сбежала из очередного санатория. Не выдержала. Сбежала вечером, без денег, без телефона (выбросила в сугроб, потому что телефон тоже шептал), и теперь тряслась на этой проклятой остановке, пытаясь вспомнить, где живет ее школьная подруга, которая когда-то обещала приютить, если что.
Подруга жила где-то здесь, в частном секторе на выезде из города. Аня помнила только название улицы – Заречная. А автобусы сюда ходили редко.
Она села на холодную металлическую скамью. Дождь прекратился, но воздух стал таким плотным и влажным, что его можно было жевать. Начинало темнеть. Октябрьское солнце не садилось, а проваливалось куда-то под землю, размазывая по небу грязную оранжевую слизь.
И тут они начали.
Сначала зашептал фонарный столб. Нет, не сам столб, конечно. Просто рядом с ним стоял парень в капюшоне, ждал чего-то. Аня не смотрела на него, но голос ударил в уши, холодный и четкий:
«Разрезать. Тонко, как лук. Сначала сухожилия под коленями, чтобы не убежала. Потом шею. Она тонкая. Я могу задушить ее одной рукой. Интересно, захрустит?»
Аня вздрогнула и вжала голову в плечи. Она знала, что парень не опасен. Что этот голос – просто шум, просто эхо какого-то фильма, или книги, или просто темноты в его собственной голове, которую он сам не осознает. Но слышать это было невыносимо.
Она встала и пошла вдоль дороги, подальше от него. Гравий хрустел под ногами. Стемнело совсем. Фонари здесь горели через один, создавая коридоры из желтого света и чернильной тьмы.
Она свернула не туда. Зашла в какой-то тупик, упирающийся в пустырь, за которым чернел лес. Вдалеке, на объездной трассе, гудели редкие фуры. Свет их фар на миг выхватывал из темноты мокрый асфальт, и он блестел, как спина огромного червя.
Аня поняла, что заблудилась. Холод пробрался под легкую куртку. Паника подкатила к горлу кислым комком.
И тут она услышала это.
Сначала ей показалось, что зашептал лес. Но лес молчал. Тогда она подумала, что это ветер. Но ветер замер. Тишина стала абсолютной, звенящей, как натянутая струна.
А потом струна лопнула.
Голоса. Сотни голосов. Они выли из-под земли, из-за забора, из темноты пустыря. Они не говорили словами. Они кричали болью. Это был хор агонии, записанный на невидимую пленку и прокрученный прямо в ее мозг.
«Помогииии…»
«Больно… Глаза… Глаза вытекают…»
«За что? За что? Я же просто бежал…»
«Сломали… Все сломали… Кровь во рту…»
Аня зажала уши ладонями. Но голоса были внутри. Они раздирали череп изнутри. Это было сильнее, чем обычно. Это был не один человек. Это было что-то большое, живое и умирающее.
Она упала на колени прямо на мокрый гравий. Ее вырвало желчью. Перед глазами плыли круги. Самый громкий голос, перекрывающий остальные, был не человеческий. Он был тонкий, свистящий, похожий на плач ребенка, которого режут. Он бился в ее сознании, как птица в клетке.
А потом – удар.
Далекий, глухой удар с трассы. Визг тормозов. И тишина.
Голоса в голове Ани оборвались все разом. Как будто кто-то щелкнул выключателем. Стало пусто и звонко. Так пусто, что заложило уши.
Аня сидела на коленях, глотая воздух, по щекам текли слезы и сопли. Дрожь пробирала до костей. Она смутно осознала, что, кажется, прямо сейчас, на той трассе, что за пустырем, случилась авария. Кого-то сбили.
Она поднялась. Ноги не слушались. Мысль была одна: домой. К маме. К таблеткам. К тишине, пусть даже под таблетками.
Она побрела назад. Как нашла дорогу – не помнила. Ноги принесли ее к облезлой пятиэтажке на соседней улице, где когда-то жила бабушка. Квартира пустовала, мать оставила ключи, велела присматривать. Это был ее единственный шанс на ночлег.
Лифт не работал. Она поднялась на пятый этаж пешком, хватаясь за перила. В коридоре пахло кошками и капустой. Она открыла дверь трясущимися руками, вошла в темную прихожую, заперлась на все замки.
Квартира встретила ее запахом пыли и заброшенности. Аня не стала включать свет. Прошла в комнату, села на пол перед большим трюмо с мутным старым зеркалом. Луна, вынырнувшая из туч, тускло осветила ее лицо.
В зеркале сидела девушка. Бледная, с дикими, расширенными зрачками, с мокрыми от дождя и слез волосами. Губы тряслись.
– Я не хочу… – прошептала Аня. – Не хочу больше слышать.
Голоса молчали. Впервые за много лет в ее голове была пустота. Но эта пустота была страшнее любого крика. Она давила.
Аня смотрела на свое лицо. На щеки, на рот. Ей вдруг показалось, что это не ее лицо. Что оно чужое. Что оно натянуто на череп, как маска. И под этой маской – копошатся те голоса. Они хотят вырваться. Они там, под кожей. Они шевелятся. Она чувствовала их движение.
– Замолчите, – выдохнула она громче.
Тишина.
– Замолчите, я сказала!
Она вцепилась ногтями в правую щеку. Не больно, просто чтобы почувствовать, что кожа есть. Что она отдельно. Что под ней – только мясо и кости, а не этот вой.
Ногти оставили белые полосы, которые быстро налились красным.
– Вы там? – спросила она у зеркала. – Вы там, да?
И в этот момент в глубине пустой квартире ей почудился звук. Тонкий, свистящий выдох. Как у зверя.
Это подтолкнуло ее.
Она надавила сильнее. Ногти вошли в кожу. Было больно, но это была правильная боль. Настоящая. Она сдирала с себя невидимую пленку, за которой прятались чужие мысли. Она рвала щеку сверху вниз, от скулы к подбородку. Кровь потекла теплая и липкая, заливая шею, капая на белую блузку.
Она не чувствовала боли. Только освобождение. Только злость.
– Я вас выпущу! – хрипела она, впиваясь в другую щеку. – Я вас всех выпущу! Не орите! Не надо! Я вам помогу!
Ногти рвали тонкую кожу. Кровь заливала глаза, рот, подбородок. Вкус железа и соли. В зеркале на нее смотрело чудовище. Красное, разодранное, с белыми полосами мышц и жира.
Она зацепила пальцами уголок губ. Дернула. Треск. Боль пронзила челюсть, ушла в висок. Ей показалось, что она слышит, как рвется не только кожа, но и тишина.
Последнее, что она увидела перед тем, как сознание померкло от боли и потери крови – свое отражение. Рот разорван до ушей, щеки висят лоскутами. Она улыбалась? Кричала? Она не знала.
Аня упала боком на холодный пол, лицом в лужу собственной крови.
В это же самое время на объездной трассе, в пяти километрах от того места, где Аня упала на колени, милицейский УАЗик светил фарами на обочину.
Молодой лейтенант, позевывая, записывал показания водителя фуры. Мужик, трясущийся и бледный, курил одну за одной.
– Я не видел, начальник! Честное слово! Она выскочила из леса, как бешеная! Прямо под колеса! Я даже тормознуть не успел!
– Кто «она»? – устало спросил лейтенант, хотя уже знал ответ.
– Кабарга… Олень такой, с клыками. Тьфу, гадость. Прямо мордой под колесо. Ее отбросило аж на отбойник.
Второй сотрудник, постарше, ветеринар из районной станции, приехавший на вызов, сидел на корточках над тушей. Зверь был еще жив. Глаза, огромные, черные, как две бездны, смотрели в темное небо. Грудная клетка ходила ходуном. Из разбитой морды, сломанной, перекрученной, хлестала кровь. Верхняя челюсть была смята, клыки торчали в разные стороны. Зрелище было жутким. Неживым.
– Добивать надо, – сказал ветеринар. – Мучиется.
Он достал нож. Но когда наклонился, зверь вдруг дернулся. Не в агонии, а осмысленно. Его разбитые глаза сфокусировались. Не на ветеринаре, не на лейтенанте. Куда-то сквозь них, в сторону города.
Из разорванной глотки вырвался звук. Не свист, не хрип. А низкий, вибрирующий гул, от которого у ветеринара свело скулы. У лейтенанта потемнело в глазах. Водитель фуры выронил сигарету и зажал уши, хотя звук был негромким.
Гул длился секунду. Потом тело кабарги обмякло окончательно. Глаза остекленели.
Ветеринар перекрестился дрожащей рукой. Он работал тридцать лет, но такого не видел. Ему показалось, что в момент смерти из разбитой пасти зверя вылетело что-то невидимое. Темное, как дым, и острое, как клык. И унеслось туда, к огням города.
Аня не слышала, как открылась дверь в квартире. Не слышала шагов матери, которая, не дозвонившись, примчалась сюда первой. Она не слышала крика, который вырвался из груди женщины, увидевшей дочь в луже крови с разорванным лицом.
Она была глубоко внутри себя.
Ей снилась темнота. И в этой темноте кто-то бежал. Легкий, быстрый, испуганный. Бежал через лес, через ночь, через боль. А за ним гнались. Гнались фары, гнался грохот, гналась смерть. Удар. Хруст. И падение.
А потом она почувствовала, что падает вместе с ним. Что они – одно.
И в этот момент рот ей запечатало чем-то горячим и плотным. Губы склеились, язык онемел, горло сжал спазм.
Она попыталась закричать – и не смогла.
Глава 2. Кричащая тишина
Сознание возвращалось не звуком, не светом и не болью. Оно возвращалось запахом.
Первый запах, который уловил нос Ани, был запах хлорки. Едкий, убивающий всё живое, приторно-больничный. Он смешивался с другим – металлическим, сладковатым, пугающе знакомым. Запах крови. Ее собственной крови, которая, как ей казалось, всё еще текла, хотя прошло уже много часов.
Вторым пришло ощущение белизны.
Она открыла глаза и не поняла, открыла ли их вообще. Вокруг было белое всё. Белый потолок с трещиной в углу. Белые стены, выкрашенные масляной краской, местами облупившейся до желтизны. Белая простыня, жесткая, как накрахмаленная бумага, впивалась в подбородок. И свет. Белый, люминесцентный, гудящий, льющийся из-под потолка и не оставляющий теней.
Аня моргнула. Веки двигались с трудом, как будто их присыпали песком. Она попыталась пошевелить рукой, но рука не поднялась. Не потому, что была парализована. Просто к ней тянулась тонкая прозрачная трубка – капельница. Игла была воткнута в вену на сгибе локтя, и каждый миллиметр этого вторжения чувствовался с кристальной ясностью.
«Где я?» – подумала она.
И тут же поймала себя на мысли, что подумала это слишком тихо. Обычно, когда человек думает, в голове звучит голос. Ее голос всегда был чуть хрипловатым, с интонациями вечно уставшего подростка. Сейчас же внутри черепной коробки было пусто. Не глухо, не звонко, а именно пусто. Как в комнате, из которой вынесли всю мебель.
Паника подкатила не сразу. Сначала было недоумение. Она попыталась вспомнить, что случилось. Последнее, что осталось в памяти – зеркало. Свое лицо в зеркале. Свое лицо, которое она… она…
Аня дернулась. Захотела закричать. Захотела позвать маму, позвать кого угодно, позвать хоть кого-то из тех, чьи голоса так бесили ее всю жизнь.
Она открыла рот.
Воздух вышел из легких, прошел через гортань, коснулся голосовых связок… И всё. Тишина. Изо рта вырвался не крик, а сип. Тонкий, жалкий, похожий на шипение проколотого мяча. Звук, который не мог сложиться в слово, потому что ему не хватало силы.
Аня попробовала снова. Сильнее. Напрягла мышцы шеи так, что они закаменели. В глазах потемнело от натуги. Из горла вырвалось нечто среднее между хрипом и кашлем – и снова тишина.
Язык. Она ощупала языком небо, зубы, внутреннюю сторону щек. Язык был на месте, подвижный, влажный, послушный. Но когда она пыталась произнести «а-а-а», кончик языка упирался куда-то не туда, или воздух шел не так, или… Она не знала. Ее тело больше не умело говорить.
Дверь палаты открылась без звука. Аня дернулась и уставилась на вошедшую.
Это была женщина в белом халате. Медсестра. Лет сорока, с усталым лицом и крашеными хной волосами, собранными в пучок. В руках она держала лоток с бинтами и какими-то пузырьками.
– Очнулась? – спросила медсестра буднично, даже не взглянув Ане в глаза. – Ну, здравствуй. Натерпелась ты, милая.
Аня замычала. Она пыталась спросить: «Что со мной? Где мама? Почему я не говорю?» Но из горла вырывалось только мычание, низкое, вибрирующее, похожее на звук, который издает раненое животное.
Медсестра подошла ближе, поправила капельницу, проверила трубочку. Потом посмотрела на Аню, и в ее взгляде мелькнуло что-то похожее на жалость, быстро смененную профессиональной отстраненностью.
– Не кричи, – сказала она. – Врачи сказали, ты теперь немая. Нервное, говорят. Психогенное. Голосовые связки целы, а говорить не можешь. Пройдет, может. А может и нет. У Бога не спрашивали. Ты главное не дергайся, а то швы разойдутся.
Швы.
Аня дернулась к лицу руками, но слабая кисть, опутанная проводами, только дернула капельницу. Медсестра цыкнула и придержала ее за плечи.
– Лежи, кому сказала! Всё с твоей мордой будет в порядке. Хирурги молодцы, как пазл собрали. Красавицей не будешь, но жить можно.
Она наклонилась и начала менять повязку на лице Ани. Аня чувствовала, как холодные пальцы касаются лба, щек, подбородка. Чувствовала натяжение ниток, которыми была зашита ее кожа. Чувствовала, как под марлей что-то саднит и зудит, как заживающая рана.
Медсестра закончила, бросила старые бинты в лоток и пошла к выходу.
– Мать твоя в коридоре сидит, – бросила она через плечо. – Второй день. Не спит, не ест. Я пущу ее сейчас, но ты не пугай ее сильно. И не мычи. Молчи уже, раз молчанка вышла.
Дверь закрылась.
Аня осталась одна в белой комнате. Мысли заметались, как птицы в горящем сарае. «Немая. Я немая. Я никогда не заговорю. Мать в коридоре. Швы на лице. Что я наделала? Что я наделала?»
Но посреди этого хаоса, посреди паники и ужаса, вдруг возникло нечто странное. То, что заставило ее замереть.
Тишина.
В ее голове действительно было пусто. Ни одного голоса. Ни шепота из-под пола, ни крика от соседнего пациента, ни бормотания медсестры, которое она должна была бы слышать как подтекст.
Впервые за много лет Аня слышала только себя. Только свои мысли. И эти мысли были… обычными. Человеческими. Простыми.
Она не знала, плакать ей от счастья или от горя. Она лишилась голоса, но обрела тишину внутри. Стоила ли такая сделка того? Стоило ли рвать свое лицо ногтями, чтобы заткнуть этот проклятый хор?
Ответ пришел не изнутри. Снаружи.
В углу палаты, там, где белая стена встречалась с белым полом, что-то шевельнулось.
Аня не повернула голову. Она просто перевела взгляд. Сначала ей показалось, что это игра света, тень от лампы. Но лампы были потолочные, они не давали теней. А это было именно темное. Клочок тьмы, неправильный, плотный, как будто вырезанный из ночного неба и вклеенный в реальность.
Она смотрела на этот клочок, и клочок смотрел на нее. У него не было глаз. Но Аня чувствовала взгляд. Холодный, испуганный и одновременно злой. Взгляд загнанного зверя.
Очертания тьмы менялись. Они вытягивались, приобретали форму. Аня увидела тонкие ноги, подобранное тело, маленькую голову с чем-то странным, выступающим вперед. Клыки? Нет, не клыки. Это были скорее зубы, длинные, торчащие из верхней челюсти вниз, как у доисторического хищника.
Кабарга.
Она никогда не видела этого зверя вживую, только на картинках в энциклопедиях, которые листала в детстве. Но сейчас она знала точно: перед ней стоит кабарга. Прозрачная, сотканная из теней и боли, с разбитой, перекошенной мордой. Та самая, которую сбили на трассе. Та, чья смерть оборвала голоса в ее голове.
Зверь смотрел на нее. Потом, не разжимая пасти, издал звук. Аня не услышала его ушами. Она почувствовала его вибрацию где-то в груди, в самом центре существа. Это был свист, тонкий и жалобный, как у брошенного ребенка. В этом свисте не было угрозы. Была мольба.
«Зачем ты пришел?» – подумала Аня, глядя на тень.
Зверь дернул головой. С его разбитой морды стекло что-то черное, похожее на кровь, но гуще, тягучее, как смола.
«Я не приходил, – раздалось в голове Ани, но это был не ее внутренний голос. Это был чужой голос, беззвучный, но отчетливый. – Ты позвала. Ты открыла дверь».
– Я не звала, – прошептала Аня вслух, забыв, что не может говорить. Но губы ее шевелились, и воздух выходил, и зверь, казалось, слышал.
«Ты рвала свое лицо, – ответила тень. – Ты хотела выпустить боль наружу. Ты открыла рот, и я вошел. Теперь мы вместе».
Аня замотала головой. Нет. Нет, она не хотела этого. Она не хотела ни с кем быть вместе. Она хотела тишины.
«Тишины не бывает, – ответил зверь, и в его беззвучном голосе послышалась грусть. – Бывает только боль. И ее эхо. Я – эхо. Я ношу в себе боль всех, кто кричал, но не был услышан. Ты тоже носила. Теперь мы будем носить вместе».
Зверь шагнул к ней. Аня попыталась отодвинуться, но тело не слушалось. Тень приблизилась, нависла над кроватью, и Аня почувствовала холод. Не тот холод, что бывает от открытой форточки. А тот, что бывает в морге. Холод неживого.
Тень коснулась ее лица. Там, где она прошлась по швам, боль утихла, сменилась странным онемением.
«Спи, – сказал зверь. – Тебе нужно много спать. Твое тело слабое. А нам предстоит долгий путь».
Сознание Ани поплыло. Белая комната завертелась, смешиваясь с чернотой. И в последний момент перед тем, как провалиться в сон, она увидела, как тень кабарги втягивается в нее, в ее грудь, под ребра, прямо в сердце. Это не было больно. Это было похоже на глоток ледяной воды в жаркий день.
Она заснула.
Татьяна Петровна сидела на жестком больничном стуле в коридоре вторые сутки. Стул стоял прямо напротив двери в палату интенсивной терапии, и она не отводила взгляда от белой, крашенной масляной краской двери с номером «7», написанным от руки на картонке, вставленной в металлический держатель.
Она не спала. Глаза опухли и покраснели, но слез больше не было. Слезы кончились в первую же ночь, когда ей позвонили из больницы и сказали: «Ваша дочь в реанимации, приезжайте». Тогда она рыдала в такси, потом в приемном покое, потом когда увидела Аню, всю в крови, с лицом, закрытым марлей, похожую на мумию. Потом слез не осталось. Осталась только сухость в глазах и тяжесть в груди, как будто там лежал камень.
Она думала. Думала всё время, прокручивая в голове одни и те же вопросы: «Почему? За что? Где я ошиблась?». Аня всегда была странным ребенком. В три года она могла сидеть в углу и разговаривать с кем-то невидимым. В семь лет она сказала Татьяне: «Мама, папа тебя не любит. Он думает о другой тете». Через год отец ушел к другой женщине. Татьяна тогда испугалась не столько ухода мужа, сколько того, как Аня это сказала. Спокойно, без злорадства, как констатацию факта.
Потом были врачи. Неврологи, психиатры, психотерапевты. Аня росла, и ее «странности» росли вместе с ней. Она слышала голоса? Нет, говорила она, не слышала. Она знала. Просто знала, что люди думают на самом деле. И это знание делало ее замкнутой, злой, нервной. В школе ее травили. Одноклассники чувствовали, что она «не такая», и зверели. Аня отвечала им молчанием, а потом приходила домой и била посуду. Или резала свою руку тупым ножом, глядя на кровь с каким-то холодным любопытством.
Татьяна возила ее по санаториям, по клиникам, по бабкам-шептухам. Всё было бесполезно. Аня становилась только старше, а ее глаза – только пустее.
И вот теперь это.
Татьяна услышала шаги. По коридору шла медсестра, та самая, что меняла Ане повязку.
– Очнулась ваша, – сказала медсестра, поравнявшись с Татьяной. – Можете зайти. Только недолго и без истерик. Ей нельзя волноваться.
Татьяна вскочила, как ужаленная. Ноги подкосились, пришлось опереться о стену. Она толкнула дверь и вошла.
Палата была маленькая, рассчитанная на одну койку. Аня лежала на спине, укрытая тонким одеялом, с забинтованной головой, из-под бинтов торчали спутанные волосы. Глаза ее были открыты. Они смотрели на мать, и в них было что-то новое. То, чего Татьяна никогда раньше не видела. Не пустоту, не злость, не отстраненность. А страх. Настоящий, животный страх.
– Анечка, – выдохнула Татьяна и бросилась к кровати.
Она упала на колени, схватила дочь за руку, свободную от капельницы, прижалась щекой к холодной ладони.
– Анечка, доченька, что же ты… что же ты наделала… Зачем? Зачем?
Аня дернула рукой, пытаясь что-то сказать. Из ее горла вырвался сип. Татьяна подняла голову и увидела, как дочь отчаянно шевелит губами, пытаясь произнести слово.
– Ты чего, доча? Говори тихо, я рядом.
Аня замычала громче, замотала головой, указала пальцем на рот. Татьяна похолодела.
– Ты… ты чего? Аня, скажи что-нибудь. Скажи «мама».
Аня открыла рот. Воздух вышел с шумом. Но звука не было.
– Мама, – повторила Татьяна, уже начиная трястись. – Скажи «мама», Анечка!
Тишина.
Аня смотрела на мать, и по ее щекам, по бинтам, текли слезы. Они размачивали марлю, добирались до швов, щипали раны. Но она не могла даже закричать от боли. Только мычала и мычала, как теленок.
Татьяна поняла. Она отшатнулась, прижала руки к груди.
– Немая? Ты… ты немая? Господи, Аня, ты немая?
Она вскочила и выбежала в коридор.
– Доктора! – закричала она диким голосом. – Доктора! Почему моя дочь не говорит?!
Началась суета. Прибежал молодой врач, за ним медсестры. Аню начали осматривать, заглядывать в рот, светить фонариком в глаза. Аня позволяла всё это делать, не сопротивляясь. Она только смотрела мимо них, в угол палаты, где висела тень. Тень была там. Она ждала.
Врач, пожилой мужчина с усталым лицом и седыми висками, вышел в коридор к Татьяне. Говорил он тихо, стараясь не привлекать внимание других пациентов.




