- -
- 100%
- +
— А если я не соглашусь?
— Тогда я останусь голодной, — просто сказала она. — А голодный дух — он слабеет. И место слабеет. И двор начинает рассыпаться. Ты замечал, что у вас тут всё время что-то ломается? Фонарь мигает, крыша течёт, ступеньки крошатся? Это потому что я голодная. Меня надо кормить. Иначе я исчезну. А если я исчезну, двор умрёт. Люди разъедутся, дома снесут. И останется пустырь. И я вернусь туда, откуда пришла. Только уже навсегда.
Илья почувствовал, как у него пересохло во рту.
— Значит, вы держите весь двор?
— Я держу место, — поправила бабушка. — А люди держатся за меня. Сами не знают, но держатся. Вон, Вера Петровна. Она теперь свободна и счастлива. И живёт. А если бы я не взяла её беду, она бы уже спилась или с ума сошла. Я её спасла. По-своему.
— А её муж? Он куда делся?
Прасковья Ильинична вздохнула.
— А муж её — он был частью её беды. Я его взяла. Он теперь во мне. Как и Бим, как и девочка Оксаны. Они не умерли, Илюшенька. Они просто во мне. Им там хорошо. Тепло. Никто их не обижает. Они как в баньке. Только банька — это я.
Илья встал. Ноги у него дрожали.
— Вы чудовище, — сказал он.
— Я не чудовище, — спокойно ответила она. — Я просто старая. И я хочу жить. Разве это грех?
Он ушёл, не попрощавшись. Дома он долго сидел в темноте, не включая свет. Мать уже спала. В окно светил фонарь, и на стене дрожал жёлтый прямоугольник. Илья смотрел на него и думал о том, что сказала бабушка. «Я не чудовище». Может, и не чудовище. Может, она просто голодная. Но от этого было не легче.
На следующий день он пошёл в библиотеку. Он не был там лет десять, с института, но библиотекарша, женщина в очках и с пучком на голове, встретила его приветливо. Илья попросил книги по фольклору. Про банников, домовых, дворовых, про духов места. Библиотекарша удивилась, но принесла несколько томов. Илья сел за стол у окна и начал читать.
Он читал про то, что банник живёт в бане, за печкой, и что его надо задабривать. Что он может запарить до смерти, если рассердится. Что он любит чёрных петухов и хлеб. Что его можно увидеть, если сесть на пороге бани и ждать. Что он стар, как сама земля, и что он не умирает, пока есть место, где его помнят. Илья читал и чувствовал, как всё внутри него сжимается в тугой комок. Всё сходилось. Бабушка не врала. Она действительно была банником. Только теперь она была не в баньке, а на лавочке. И вместо петухов ела человеческие судьбы.
В одной из книг он нашёл старую запись, сделанную, судя по шрифту, ещё в девятнадцатом веке. Там говорилось: «Банник не может взять силой. Только обменом. Кто добровольно отдаст ему свою беду, тот потеряет часть себя. Но кто откажет ему трижды и при этом не забудет своего имени, тот сможет изгнать его из места, если сожжёт его лавку и рассыплет пепел по ветру».
Илья перечитал эту строчку несколько раз. Потом достал блокнот и переписал её от руки. Трижды отказать. Не забыть своего имени. Сжечь лавку. Рассыпать пепел по ветру.
Он не знал, хватит ли у него смелости. Но он знал, что должен попробовать. Потому что иначе бабушка не остановится. Она будет кормиться, пока не съест весь двор. А потом перейдёт на соседний. А потом на весь город. И никто её не остановит, потому что никто не знает, что она такое. Никто, кроме него.
Вечером он вышел во двор с твёрдым намерением. Он подойдёт к ней и скажет: «Я отказываюсь». Один раз. Второй раз. Третий раз. А потом... Потом он что-нибудь придумает. Может быть, подожжёт лавочку. Может быть, найдёт другой способ. Главное — начать.
Но когда он вышел, лавочка была пуста. На ней лежала только конфета. Одна, в золотистом фантике. И рядом с ней — маленькая записка, написанная от руки, корявым почерком: «Илюшенька, не надо. Я тебя пожалею. А ты пожалей мать. Завтра в семь. Я буду ждать».
Илья взял записку. Бумага была холодная, как будто её держали в морозилке. Он смял её в кулаке и пошёл домой.
Дома мать сидела на кухне и держалась за сердце. Лицо у неё было серое, губы синие.
— Илюша, — прошептала она. — Вызови скорую. Что-то мне плохо.
Илья схватил телефон. Руки у него тряслись. Он набрал номер, назвал адрес, потом сел рядом с матерью и взял её за руку. Рука была холодная.
— Потерпи, мам. Сейчас приедут.
Мать посмотрела на него и вдруг улыбнулась.
— Ты не ходи к ней, — сказала она тихо. — К бабке этой. Я знаю, ты ходишь. Не ходи. Она тебя съест.
— Мам, не говори ерунды. Лежи.
— Она мне уже говорила, — прошептала мать. — Что если ты не возьмёшь конфету, она возьмёт меня. Я думала, шутит. А теперь вот... — она задохнулась, — сердце.
Илья застыл. В голове у него всё смешалось. Скорая ехала. Мать лежала. А за окном, в свете фонаря, на лавочке сидела бабушка. И смотрела вверх, на их окно. И улыбалась.
Илья понял: это не совпадение. Это предупреждение. Первое. И если он не возьмёт конфету, будет второе. А потом третье. И тогда мать умрёт. Не исчезнет, как муж Веры Петровны, а умрёт по-настоящему. Потому что бабушка не может забрать её беду без согласия. Но она может сделать так, что беда станет смертельной.
Скорая приехала через двадцать минут. Врач, молодой парень с усталыми глазами, осмотрел мать, сделал укол, сказал, что давление высокое, но не критическое. Посоветовал не волноваться. Илья проводил его до двери и вернулся в комнату. Мать уже спала. Дыхание было ровное. Лицо порозовело.
Илья сел на пол у её кровати и просидел так до утра. Он не спал. Он думал.
Утром, когда мать проснулась и сказала, что ей лучше, Илья вышел во двор. Было семь часов. Прасковья Ильинична сидела на лавочке. Она не удивилась. Она ждала.
— Ну что, Илюшенька, — сказала она. — Поговорим?
Глава 2. Мясник
Илья сел на другой конец лавочки. Дерево было холодное, сырое от утренней росы, и холод этот сразу пробрал его до костей, хотя куртка была тёплая. Прасковья Ильинична сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и смотрела не на него, а прямо перед собой, на детскую площадку с покосившейся горкой. Утро было серое, туманное, и двор казался вымершим: ни детей, ни собак, ни дворника с метлой. Только где-то за первым подъездом глухо тарахтел старый мотор, да ворона каркнула на клёне, тяжело перелетая с ветки на ветку.
— Я слушаю, — сказал Илья. — Говорите.
Бабушка повернула к нему голову. Лицо у неё было спокойное, почти добродушное, но глаза — те самые светлые, watery глаза — смотрели цепко, как два крючка.
— Ты вчера в библиотеке был, — сказала она. — Книжки читал. Про меня. Про банников да дворовых. Умный мальчик. Я думала, ты просто испугаешься и уедешь. А ты вон что удумал. Лавку сжечь? Пепел по ветру?
Илья не стал спрашивать, откуда она знает. Он уже понял, что она знает всё.
— А если и так? — сказал он. — Вы же сами говорите, что держите место. Значит, вас можно убрать. Освободить двор.
Бабушка усмехнулась. Усмешка у неё была не злая, а какая-то усталая, как у старой учительницы, которая в сотый раз объясняет одно и то же нерадивому ученику.
— Можно, — согласилась она. — Всё можно, Илюшенька. Только ты не подумал: а что потом? Я уйду — место умрёт. Двор рассыплется. Люди разбегутся. Дома снесут. И знаешь, что здесь будет? Пустырь. Тот самый, на котором когда-то банька стояла. И я вернусь туда. Только уже не как бабушка, а как хозяин пустыря. И тогда я буду брать не по конфетке. Тогда я буду брать всё. Потому что голодный дух на пустыре — это не бабушка на лавочке. Это голод. Настоящий. Ты видел когда-нибудь, как голод выглядит?
Илья промолчал.
— То-то и оно, — сказала она. — Я сейчас добрая. Я с людьми по-хорошему. Конфетку предложила, спасибо сказала. А ты хочешь меня на голод посадить. Ну, сожги лавку. Только меня-то ты не сожжёшь. Я не в лавке. Я в месте. В земле. В камне. В воздухе. Ты вон вчера в библиотеке прочитал, что банника можно изгнать, если трижды отказать и имя не забыть. Так это банника. А я теперь не банник. Я место. У меня и имя другое. Ты думаешь, меня Прасковьей Ильиничной зовут? Это я так, для людей. Чтобы не пугались.
— А как вас зовут? — спросил Илья.
Бабушка посмотрела на него долгим взглядом. Потом покачала головой.
— Не скажу. И ты не спрашивай. Не твоего ума дело. Ты лучше подумай, что с матерью будет. Ей вчера плохо стало. А сегодня лучше. Как думаешь, почему?
Илья сжал кулаки. Он знал, что она скажет.
— Это вы её, — сказал он. — Вы её предупредили. Через сердце.
— Предупредила, — кивнула бабушка. — По-доброму. Я же не зверь. Я могла бы сразу взять. Но я даю тебе время. И тебе, и ей. Ты возьми конфетку, Илюшенька. И всё будет хорошо. Мать поправится. Работа наладится. Может, даже девушка появится. Я же вижу, ты одинокий. А я не жадная. Мне много не надо. Одна беда — одна конфетка. По-честному.
— А если я откажусь?
— Откажешься — я подожду, — спокойно сказала она. — Я терпеливая. Я тут давно сижу. Мне спешить некуда. Только мать твоя — она не железная. У неё сердце слабое. Давление. Ты же не хочешь, чтобы она в один прекрасный день не проснулась? А она может. Я не буду её трогать. Я просто перестану помогать. А без моей помощи она долго не протянет. Ты не думай, я ей уже год помогаю. Незаметно. То давление снижу, то головную боль уберу. А ты и не знал. Думал, само проходит.
Илья почувствовал, как у него внутри всё оборвалось. Он вспомнил, как мать жаловалась на сердце, а потом вдруг говорила, что всё прошло. Как она пила таблетки, а потом переставала. Как врачи разводили руками и говорили, что анализы хорошие. Он думал, что это ремиссия. А это была бабушка. Она держала мать на коротком поводке, как собачонку.
— Вы... — начал он, но не нашёл слов.
— Я, — согласилась бабушка. — Я. Я всё делаю по-доброму. Ты пойми: я не враг. Я соседка. Просто соседка, которая хочет есть. Разве это плохо?
Илья встал. Ноги у него были ватные, но он стоял.
— Я отказываюсь, — сказал он. — Слышите? Я отказываюсь. Первый раз.
Бабушка кивнула, как будто ждала этих слов.
— Хорошо, — сказала она. — Первый раз. Запомнила. Иди. Только не думай, что это что-то меняет. Ты отказываешься, а мать твоя — нет. Она уже согласилась. Она мне ещё в прошлом году сказала: «Прасковья Ильинична, если со мной что, вы Илюше помогите». Вот я и помогаю. По-своему.
Илья развернулся и пошёл к подъезду. В спину ему летел её голос, тихий, почти ласковый:
— Второй раз, Илюшенька, будет труднее. А третий — самый трудный. Ты подумай. Время есть. Пока есть.
Дома мать уже встала. Она была бледная, но улыбалась и даже пыталась что-то готовить — на плите шипела сковородка, пахло жареным луком.
— Ты чего в такую рань? — спросила она. — Гулял?
— Гулял, — сказал Илья. — Мам, ты как?
— Да нормально, — отмахнулась она. — Врач сказал, всё хорошо. Давление как у космонавта. Ты не переживай.
Илья сел за стол и стал смотреть, как она хлопочет у плиты. Он думал о том, что бабушка сказала: «Она мне ещё в прошлом году сказала». Мать действительно могла такое сказать. Она всегда боялась за него, всегда просила соседей присмотреть. Но одно дело — попросить соседку по-человечески, а другое — отдать себя в руки духу, который ест судьбы.
Он дождался, пока мать уйдёт на работу, и снова открыл блокнот. Теперь у него был план. Он записал его на чистой странице, аккуратно, печатными буквами:
Отказать трижды.
Не забыть своё имя. (Что это значит? Он ведь помнит, как его зовут. Может, это про другое? Может, нужно помнить, кто ты есть, не позволить бабушке стереть память, как у Веры Петровны?)
Сжечь лавку.
Рассыпать пепел по ветру.
Пункт второй вызывал у него больше всего вопросов. Он перечитал вчерашние записи. «Кто откажет ему трижды и при этом не забудет своего имени». Может быть, это значит, что бабушка попытается стереть ему память? Или заставить его забыть, кто он, как она сделала с Верой Петровной, которая забыла мужа? Или это про какое-то тайное имя, которое нужно знать? Илья не знал. Но он решил, что будет держаться за свою память зубами. Он записал на листке своё имя, дату рождения, имена матери, отца (который ушёл, когда Илье было десять), свой адрес, работу, всё, что могло напомнить ему, кто он такой. Листок он спрятал в паспорт, а паспорт — во внутренний карман куртки. Он решил носить его с собой всегда.
Потом он пошёл к бабе Нюре. Баба Нюра жила в первом подъезде на первом этаже, и её окно выходило как раз на тот самый пустырь, который когда-то был двором, а ещё раньше — местом, где стояла банька. Баба Нюра была старше всех в доме. Ей было девяносто два года, она почти не выходила на улицу, и её знали все, потому что она была единственной, кто помнил, как строили этот дом.
Илья постучал. Дверь открыла женщина в халате, с седыми волосами, собранными в пучок, и в очках с толстыми стёклами. Она посмотрела на Илью сквозь стёкла, и он увидел, что глаза у неё ясные, как у молодой.
— Чего тебе? — спросила она. — Ты кто?
— Я Илья, из третьего подъезда. Воронов. Сын Нины.
Баба Нюра прищурилась.
— Нины? Это которая в регистратуре работает? Помню. Хорошая женщина. Заходи.
Квартира у бабы Нюры была маленькая, но чистая. Пахло валерьянкой и сушёными травами. На стенах висели старые фотографии в рамках, и Илья с удивлением увидел на одной из них тот самый двор, только без домов — пустырь и маленькую чёрную баньку на краю.
— Это вы фотографировали? — спросил он.
— Я, — сказала баба Нюра. — Молодая была. Тут всё по-другому было. Дома не стояли. Банька стояла. Старая, ещё купеческая. Купец Сидоров её построил. Говорили, что он в ней не только мылся. Дела у него тёмные были. Люди в эту баньку заходили, а выходили не все. А потом купца убили, баньку сожгли, а на её месте пустырь остался. Долго стоял пустырь. Говорили, что там нечисто. Мужики наши, которые посмелее, ходили туда гадать. И знаешь, что? Гадали-то они не просто так. Они к хозяину ходили. К баннику. Он там жил. После пожара остался. Люди его подкармливали — кто хлебом, кто молоком. А потом дома начали строить. Банника хотели вывести, да не вышло. Он в землю ушёл. А как дом построили, он обратно вышел. Только уже не в баньку, а в лавочку. Так и сидит.
Илья слушал, затаив дыхание.
— А имя? — спросил он. — У него есть имя? Настоящее?
Баба Нюра посмотрела на него внимательно. Потом сняла очки и протёрла их краем халата.
— Имя, — сказала она. — Имя у него есть. Только его не произносят. Потому что кто произнесёт — того он и заберёт. Первым делом. Это как пароль. Скажешь — и он твой. Навсегда.
— А вы знаете это имя?
Баба Нюра помолчала. Потом покачала головой.
— Знаю, — сказала она тихо. — Но не скажу. Не потому, что жадная. А потому, что тебе не надо. Ты молодой. Тебе жить да жить. А если ты это имя произнесёшь, он тебя услышит. И тогда уже не отвяжется. Ты думаешь, почему я из дома не выхожу? Я его видела. Один раз. В молодости. Он мне тогда сказал: «Нюра, не выглядывай в окно после полуночи. А если выглянешь — не смотри на лавочку». Я не послушала. Выглянула. И он на меня посмотрел. С тех пор я его боюсь. А он меня не трогает. Потому что я старая. И потому что я помню. А он не любит, когда его помнят.
Илья наклонился вперёд.
— Баба Нюра, мне очень нужно это имя. Он... она... бабушка эта... она мать мою трогает. Она сказала, что если я не возьму конфету, мать умрёт.
Баба Нюра вздохнула. Вздох у неё был тяжёлый, как будто она несла на плечах весь этот дом.
— Вот что, Илюша, — сказала она. — Имя я тебе не скажу. Но подскажу, где искать. Ты в библиотеку ходил? В ту, что на Полевой?
— Ходил.
— Там есть старые книги. В подвале. Их списали, да не выбросили. Спроси у библиотекарши, Тамары Ивановны. Скажи, что от меня. У неё есть одна книжка, рукописная. Про купца Сидорова. Там всё написано. И про баньку, и про то, что в ней делали, и про имя. Только книжку эту читать нельзя без подготовки. Она... она как зараза. Кто прочитает — тот начинает видеть. И не только бабушку. Всё видеть. Ты готов?
Илья кивнул.
— Готов.
Баба Нюра посмотрела на него и вдруг улыбнулась.
— Смелый ты. В отца. Тот тоже смелый был. Ушёл вот только. Ну, дело молодое. Ты иди. И помни: имя — это ключ. Но ключ можно и в замке повернуть, и в глаз вставить. Держи его при себе. И не произноси, пока не будешь готов.
Илья поблагодарил её и ушёл. По дороге в библиотеку он думал о том, что сказала баба Нюра. «Кто прочитает — тот начинает видеть». Он и так уже видел. Он видел, как люди берут конфеты и меняются. Он видел, как исчезают собаки, мужья, дети. Он видел, как бабушка сидит на лавочке и улыбается. Что ещё можно увидеть?
В библиотеке Тамара Ивановна, женщина с усталыми глазами и вечным пучком на голове, сначала не хотела его пускать в подвал. Но когда он сказал, что от бабы Нюры, она вздохнула и достала ключ.
— Только недолго, — сказала она. — И книжку эту не читай при мне. Я её боюсь.
Подвал был сырой, тёмный, с низкими сводами и запахом плесени. На полках стояли старые книги, журналы, подшивки газет. Тамара Ивановна провела его в дальний угол, где стоял сундук, обитый железом. В сундуке лежала одна-единственная книга — толстая, в кожаном переплёте, с пожелтевшими страницами. На обложке не было названия. Только выжженный знак — круг с крестом внутри.
— Вот, — сказала библиотекарша. — Читай. Только помни: ты сам этого хотел.
Она ушла, оставив его одного. Илья сел на старый стул, положил книгу на колени и открыл первую страницу. Почерк был старый, дореволюционный, с ятями и ерами. Но читался легко.
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Сия книга писана рукою дьячка Пантелеймона в лето 1903-е от Рождества Христова, во граде нашем, что стоит на Полевой улице, где ныне пустырь, а прежде была баня купца Сидорова. Купец тот, Сидоров, был человек злой и жадный. В бане его не только мылись, но и людей убивали. Деньги за то брал. А тела в печь совал. Много душ загубил. А когда его самого убили, души те не упокоились. Остались в бане. И стал из них один — самый злой и голодный. Имя ему дали — Мясник. Потому что он из плоти и крови человеческой, из мяса, что в печи горело. И он не банник, как думают некоторые. Он — дух убиенных. И питается он не бедами, а судьбами. Потому что душа, которую он забрал, — она к нему в мясо идёт. Он её ест. И растёт. А имя его истинное — Мясник. Кто имя это произнесёт, тот его на себя наденет. И станет он Мясником. А старый Мясник уйдёт. Так они и меняются. Один ест, другой сторожит. И так до скончания века».
Илья дочитал до конца страницы и закрыл книгу. Руки у него тряслись. Он понял теперь, что значило «не забыть своего имени». Это значило не дать Мяснику надеть на себя это имя. Не стать новым Мясником. Бабушка не просто ела судьбы. Она искала замену. Кого-то, кто согласится занять её место. И, судя по всему, она выбрала его, Илью.
Он вышел из подвала, вернул ключ Тамаре Ивановне и пошёл домой. По дороге он думал о том, что узнал. Мясник. Имя, которое нельзя произносить. Но чтобы изгнать, его нужно назвать. Или сжечь лавку. Но бабушка сказала, что лавку сжечь нельзя. Может, она врала. Может, можно. Он решил попробовать. Но сначала — второй отказ.
Вечером он снова вышел во двор. Бабушка сидела на лавочке, как всегда. Рядом с ней стоял мужчина — Артём, новый жилец из второго подъезда. У него была беда: бывшая жена не давала видеться с сыном. Он жаловался бабушке, размахивал руками, курил одну за другой. Илья подошёл ближе и услышал, как бабушка говорит:
— А ты возьми конфетку, Артёмка. И всё наладится. Сын твой вернётся. Жена твоя подобреет. Ты только беду мне отдай.
Артём взял конфету. Илья хотел крикнуть, остановить его, но не успел. Артём уже развернул фантик и отправил конфету в рот. Прожевал, улыбнулся.
— Спасибо, бабуля. Вы волшебница.
— Волшебница, — согласилась бабушка. — Иди с богом.
Артём ушёл. Илья проводил его взглядом, потом повернулся к бабушке.
— Зачем вы это делаете? — спросил он. — Вы же знаете, что я не возьму. Зачем вы продолжаете?
— А я не для тебя, — сказала она. — Я для себя. Мне есть надо. Ты не берёшь — другие берут. Вон, Артёмка взял. Завтра его сын из другого города перестанет звонить. А Артёмка будет счастлив. Потому что беда его ушла. А ко мне сын его придёт. Мальчишка лет семи. Хороший мальчишка. Я его давно приметила.
Илья содрогнулся.
— Вы чудовище.
— Я Мясник, — сказала она спокойно. — Я тебе ещё вчера говорила. Только ты не слушал. А теперь слушай: я не чудовище. Я то, что люди сделали. Купец Сидоров убивал, а я родился. Люди берут конфеты, а я ем. Всё по-честному. А ты хочешь меня убить. Ну, попробуй. Только сначала подумай: а кто тогда будет двор держать? Кто будет матери твоей давление снижать? Кто будет за детьми смотреть, чтобы они под машины не попадали? Я же не только ем. Я и помогаю. Ты этого не видишь, потому что не хочешь видеть. А ты посмотри.
Илья посмотрел. И действительно увидел. У первого подъезда женщина выгуливала собаку, и собака не тянула поводок, шла спокойно. У детской площадки мальчик лет пяти катался с горки, и мать не кричала на него, а улыбалась. У третьего подъезда старик сидел на скамейке и читал газету, и лицо у него было спокойное. Двор жил. Двор дышал. И в этом дыхании была она — бабушка. Мясник. Дух места. Он держал этот двор в своих руках, и люди этого не знали. Они думали, что живут своей жизнью. А на самом деле они жили её жизнью. И платили ей судьбами.
Илья понял, что не сможет просто сжечь лавку. Это было бы убийство. Не бабушки, а двора. Всех этих людей. Они не выживут без неё. Или выживут, но по-другому. Хуже. Он не знал. И это было самое страшное.
Он вернулся домой и сел за стол. В блокноте он написал: «Второй отказ. Я отказываюсь. Но я не знаю, что делать дальше. Если я её убью, двор умрёт. Если не убью, она будет есть людей. Что выбрать?»
Ответа не было. Он сидел до глубокой ночи, смотрел в окно, на лавочку, на бабушку, которая сидела там одна, в темноте, и, казалось, смотрела прямо на него. А потом он увидел, как она подняла руку и помахала ему. Медленно, как машут старому знакомому.
Илья задёрнул штору. Но он знал, что она всё равно его видит.
Утром он снова пошёл к бабе Нюре. На этот раз он принёс с собой книгу — ту самую, из подвала. Он не сказал Тамаре Ивановне, что берёт её. Просто сунул в рюкзак и ушёл. Он знал, что поступает плохо, но другого выхода не было.
Баба Нюра открыла дверь и, увидев книгу, побледнела.
— Ты что наделал? — прошептала она. — Ты её взял? Она же не для того, чтобы её читали. Она для того, чтобы её боялись!
— Я прочитал, — сказал Илья. — Я знаю имя. Мясник.
Баба Нюра зажала ему рот рукой.
— Тише! — зашипела она. — Не произноси! Ты что, хочешь, чтобы он тебя услышал?
— Он и так меня слышит, — сказал Илья. — Он меня видит. Он меня выбрал. Баба Нюра, вы знаете, что он хочет сделать? Он хочет, чтобы я стал новым Мясником. Он хочет уйти. А я останусь вместо него.
Баба Нюра села на табуретку. Руки у неё тряслись.
— Так вот почему он тебя не трогает, — сказала она. — Он тебя готовит. Он тебя прикармливает. Чтобы ты согласился. А ты не соглашайся, Илюша. Не соглашайся ни за что. Потому что если ты станешь Мясником, ты уже не будешь Ильёй. Ты будешь им. И тогда ты будешь есть людей. И тебе будет всё равно. Ты понимаешь?
Илья понимал. Он сел рядом с бабой Нюрой и открыл книгу на той странице, где было написано про обряд изгнания.
— Здесь сказано: «Кто откажет трижды и не забудет своего имени, тот может изгнать Мясника, если сожжёт его лавку и рассыплет пепел по ветру». Но я не могу сжечь лавку. Если я это сделаю, двор умрёт.
Баба Нюра покачала головой.
— Нет, Илюша. Ты не так понял. Лавка — это не скамейка. Лавка — это место, где он сидит. Это его престол. Если ты сожжёшь скамейку, он уйдёт в землю. Но не умрёт. Он просто затаится. А двор... двор останется. Люди останутся. Просто без него. Они будут жить сами. Как раньше. Ты понимаешь?
Илья задумался.
— А если он затаится, он вернётся?
— Вернётся, — сказала баба Нюра. — Обязательно вернётся. Через год, через два. Может, через десять. Он найдёт новое место. Новую лавочку. Нового человека, который его накормит. Так всегда было. Но ты можешь выиграть время. И для себя, и для матери. И для всех нас. А потом... потом кто-нибудь другой найдётся. Может, ты сам.
Илья понял, что это не победа. Это отсрочка. Но отсрочка была лучше, чем ничего. Он кивнул.
— Хорошо. Я сожгу лавку. Но сначала я должен отказать во второй раз. И в третий. А потом — сжечь.
— Второй раз ты уже отказал, — сказала баба Нюра. — Утром. Я видела, как ты с ней разговаривал. Ты сказал «я отказываюсь». Она это слышала. Значит, второй раз есть. Остался третий.
Илья вспомнил. Да, он действительно сказал это утром. Второй отказ был. Значит, остался третий. И третий будет самый трудный. Бабушка сказала, что третий — самый трудный. Почему? Что она сделает?




