В ринге твоего сердца

- -
- 100%
- +

Эта книга посвящается тем, кто не побоялся полюбить, даже когда весь мир был против.
И тем, кто верит, что даже после самых тёмных ночей наступает рассвет.

глава 1

Кисть скользит по скуле — мягко, почти невесомо, оставляя за собой дорожку полупрозрачной пудры, которая ловит свет и заставляет кожу светиться изнутри. Зеркало передо мной огромное, во всю стену, обрамлённое десятками тёплых ламп. Их свет заливает лицо ровным золотым сиянием, выхватывает каждую линию, каждый изгиб, каждую тень. В таком свете невозможно спрятаться — но мне и не нужно.
Визажист, худощавый мужчина с седыми висками и сосредоточенным лицом, наклоняется ближе. Его дыхание касается моей щеки, когда он оценивает результат под другим углом. Я слежу за его движениями в отражении — за тем, как подушечка безымянного пальца растушёвывает тени у внешнего уголка глаза, превращая мазок в дымку. Движения точные, выверенные, как у хирурга. Он знает моё лицо лучше, чем кто-либо из любовников. Знал, ещё до того, как я сама научилась понимать, какой свет меня убивает, а какой — возносит.
— Не двигайся, — говорит он тихо, почти не разжимая губ, словно боится спугнуть магию, которая сейчас рождается на моём лице. — Ещё минута.
Я подчиняюсь. Не потому, что должна, а потому, что мне нравится этот момент. Нравится неподвижность, которая разливается по телу, как густой мёд. Нравится ощущение, когда всё вокруг сжимается до одной-единственной точки — до кончика кисти, скользящего по моей коже. В кресле пахнет пудрой, лаком для волос и чем-то цветочным, едва уловимым, что приносят с собой ассистентки, снующие по комнате с вешалками и коробками.
За спиной — гул. Гул гримёрной, наполненной десятками людей, которые двигаются, говорят, смеются, щёлкают зажигалками и телефонами. Но весь этот шум остаётся где-то на периферии, как приглушённый шум прибоя. Я слышу его, но не впускаю внутрь. Внутри — тишина. Та самая, которая бывает перед выходом. Не пустота, не страх, а звенящая, кристальная сосредоточенность, в которой каждый нерв натянут, как струна, и каждое ощущение становится ярче в десять раз.
Пальцы левой руки лежат на подлокотнике. Кожа кресла холодная, гладкая, слегка поскрипывает, когда я едва заметно меняю позу. Правая рука покоится на бедре, и под ладонью я чувствую шёлк халата — прохладный, скользящий, почти невесомый. Халат чёрный, с вышитыми на спине алыми розами, и он пахнет мной — той самой смесью морской соли, белых роз и сандала, которая остаётся на ткани даже после стирки.
Визажист отстраняется на пару сантиметров и щурится, разглядывая моё лицо так, как художник разглядывает холст перед последним мазком. Его рука с кистью зависает в воздухе. Я вижу, как в отражении он медлит, выбирая точку. Вижу, как его губы шевелятся — он что-то считает про себя, прикидывает, высчитывает. А потом кисть касается уголка моего левого глаза, и я чувствую, как по коже растекается что-то прохладное, почти ледяное.
— Открой глаза, — просит он.
Я открываю. Свет ламп ударяет в зрачки, и на мгновение мир становится белым, пересвеченным, как перед вспышкой. А потом зрение привыкает, и я вижу себя.
Из зеркала на меня смотрит женщина, которую я знаю всю жизнь и одновременно не знаю вовсе. Мои волосы — платиновые, почти белые, с пепельным отливом — рассыпаны по плечам и спинке кресла. Они ещё не уложены, но уже выглядят так, будто их коснулся ветер: одна прядь падает на левую скулу, другая спускается на ключицу, остальные лежат тяжёлой волной, в которой переливаются серебряные и жемчужные блики. Кончики волос касаются изгиба локтя, и я чувствую их прохладу кожей — они всегда прохладные, сколько бы ламп ни горело вокруг.
Мои глаза в отражении — тёмный янтарь с зелёными искрами. Сейчас, под этим светом, они кажутся почти золотыми, как расплавленный мёд, в котором кто-то утопил крошечные изумруды. Визажист добавил на внутренние уголки каплю светлого пигмента, и от этого взгляд стал ещё более хищным, распахнутым, пронзительным. Ресницы — длинные, чёрные, загнутые вверх — отбрасывают тени на скулы, и в этих тенях прячется что-то опасное.
Он наклоняется снова, теперь с другой стороны, и кончиком пальца поправляет линию брови. Прикосновение лёгкое, как взмах крыла. Я чувствую, как по коже пробегает едва заметная дрожь — не от щекотки, а от сосредоточенности. От того, как всё во мне сейчас натянуто до предела.
— Хорошо, — шепчет он, и в его голосе звучит удовлетворение. — Идеально. Теперь губы.
Он разворачивается к столику, заставленному баночками, кистями и палитрами. Я смотрю, как его пальцы перебирают тюбики с помадами, выбирая нужный оттенок. Вокруг нас продолжает кипеть жизнь: девушка справа, с волосами цвета воронова крыла, громко смеётся чему-то, что показывает ей на телефоне подруга; за моей спиной кто-то уронил коробку, и по полу покатились катушки ниток; в коридоре послышался голос организатора, выкрикивающий чьё-то имя. Но всё это — как сцена из чужого фильма. Мой мир сейчас — этот круг света, это кресло, это зеркало и запах помады, который становится сильнее, когда визажист открывает тюбик.
Вишнёво-красный. Насыщенный, глубокий, почти чёрный в глубине тюбика, но на свету вспыхивающий алым, как свежая кровь на белой коже. Он поднимает кисть, проводит по поверхности помады, снимая ровный слой, и наклоняется к моему лицу.
— Расслабь губы, — говорит он.
Я подчиняюсь. Верхняя губа слегка вздрагивает, когда кисть касается её. Движение медленное, точное — он ведёт линию от уголка к центру, повторяя изгиб лука Купидона с той кропотливостью, с какой каллиграф выводит первую букву. Помада ложится ровно, плотно, впитывается в кожу и тут же меняет всё лицо. Я вижу, как с каждым мазком мои губы становятся ярче, тяжелее, наливаются цветом, который невозможно игнорировать. Нижнюю губу он прокрашивает одним движением, от правого уголка к левому, а потом снова возвращается к верхней, чтобы добавить каплю блеска в центр — туда, куда падает свет.
— Сожми губы, — командует он.
Я делаю это медленно, ощущая, как помада распределяется, как верхняя губа касается нижней, как цвет углубляется и становится ещё более алым. Вкус у помады почти неразличим, но есть запах — сладковатый, с нотками вишни и миндаля. Он заполняет ноздри, смешивается с пудрой и цветами, и я впервые за вечер вдыхаю его осознанно, полной грудью.
В отражении — лицо, которое кажется вырезанным из фарфора. Скулы, подсвеченные изнутри, стали ещё острее, ещё выше. Подбородок с ямочкой — чётче. Родинка на левой скуле, крошечная, как след от поцелуя, теперь кажется почти чёрной на светлой коже. И губы — алые, пухлые, с идеальной линией, которая притягивает взгляд и задерживает его дольше, чем дозволено приличиями.
Я смотрю в свои глаза. Они не улыбаются. Губы — да, они могут улыбнуться, если я прикажу. Но глаза остаются неподвижными, как у кошки перед прыжком. И это то выражение, которое я люблю больше всего. Выражение, с которым я выхожу на свет.
Визажист отступает на шаг, скрещивает руки на груди и окидывает меня долгим взглядом. В его глазах — гордость. Та, которую не нужно высказывать словами. Он сделал своё дело, и сделал блестяще. Я позволяю себе лёгкий кивок. Едва заметный. Достаточный.
— Скарлетт, — раздаётся за спиной, и я перевожу взгляд на отражение, не поворачивая головы.
В зеркале вижу, как сквозь толпу пробирается стилист — женщина лет сорока с вечной гарнитурой в ухе и планшетом, прижатым к груди. Её зовут Лора, и она знает, как превращать ткани в оружие.
— Пора готовиться к выходу, — говорит она, останавливаясь за моей спиной, так, что я вижу её лицо в зеркале. — Платье уже в примерочной.
Я встаю. Движение плавное, отточенное, как и всё, что я делаю в этих стенах. Халат соскальзывает с плеча, но я перехватываю его у локтя и поправляю, не глядя. Каблуков нет — я в мягких балетках, но даже в них мой рост заставляет окружающих чуть расступаться.
Пол холодный. Он покрыт серым линолеумом, по которому разбросаны обрезки тканей, пустые бутылки воды и смятые салфетки. Я ступаю осторожно, но не брезгливо — это обратная сторона красоты, её изнанка, и я давно к ней привыкла. Запах здесь плотнее: пахнет лаком, утюгом, распаренными тканями и десятками разгорячённых тел. Пахнет работой.
Мы пересекаем гримёрную, лавируя между креслами, вешалками и людьми. Кто-то уступает дорогу, кто-то провожает взглядом. Я не смотрю по сторонам, но чувствую их внимание кожей — оно липнет, как чужая пудра, и так же легко стряхивается.
Примерочная — крошечная комнатка, отделённая от общего пространства плотной чёрной шторой. Внутри — зеркало в рост, вешалка с платьем и маленький стул, на который я не сяду, чтобы не помять то, что на мне. Лора уже расстегнула чехол и теперь отступает на полшага, давая мне увидеть платье целиком.
Оно чёрное. Кружево, шёлк и что-то полупрозрачное, что струится от лифа к полу, как дым. Верх — корсет с тонкими бретелями, расшитыми мелкими кристаллами, которые сейчас ловят свет от одинокой лампочки и рассыпают его по стенам мелкими иглами. Юбка — длинная, тяжёлая, с разрезом, который начинается высоко на бедре и уходит вниз, к самому краю. На талии — тонкая серебряная нить, которая, я знаю, будет холодной на коже.
Я снимаю халат и остаюсь в белье — чёрном, кружевном, едва заметном под одеждой. Лора подаёт мне платье, и я вхожу в него, как входят в воду: медленно, позволяя ткани обнять бёдра, талию, грудь. Шёлк холодный, скользящий, но быстро нагревается от тела. Лора застёгивает корсет за спиной, и с каждым крючком он сжимается всё плотнее, пока не превращается во вторую кожу. Дышится не то чтобы легко — но это правильная тяжесть. Та, которая держит осанку и не даёт сутулиться, даже если усталость когда-нибудь решит подкрасться.
— Повернись, — просит Лора.
Я поворачиваюсь к зеркалу. Из него на меня смотрит та, ради кого всё это затевается. Платье струится по телу, подчёркивая каждую линию, каждый изгиб. Кристаллы на бретелях перемигиваются с моими глазами. Волосы всё ещё рассыпаны, но именно так и задумано — свободная волна, живая, дышащая. В паре мест Лора поправляет складки, и они ложатся так, будто их нарисовали.
— Обувь, — она ставит передо мной пару чёрных туфель на высокой шпильке.
Я вхожу в них, и мир приподнимается на двенадцать сантиметров. Становится острее. Спина выпрямляется сама, плечи распахиваются, подбородок вздёргивается ровно настолько, чтобы шея стала лебединой, а ключицы — бездонными.
За шторой — снова гул. Громче, нетерпеливее. Где-то далеко, в конце коридора, рокочет музыка. Сначала глухо, как гром за холмом, потом ближе, проникая сквозь стены и вибрируя в полу, в костях, в кончиках пальцев. Я слышу, как выкрикивают имена. Слышу, как аплодисменты вспыхивают и затихают, сменяясь новым битом.
Лора отступает к выходу и откидывает штору. В лицо ударяет свет — яркий, резкий, совсем другой, чем в гримёрной. Он пахнет металлом и жаром софитов. Я делаю шаг. Потом ещё один.
Впереди — тёмный проём, за которым — подиум.
И я выхожу.
Свет софитов остался за спиной, но его жар ещё живёт на коже — на плечах, на ключицах, на том месте, где ткань платья расходилась по бедру, открывая ногу при каждом шаге. Я чувствую его, как чувствуют след от чужого прикосновения: невидимый, но всё ещё присутствующий. В ушах ещё стучит бит, под который я шла по подиуму, — глубокий, пульсирующий, будто второе сердце, бьющееся где-то в полах, в стенах, в воздухе. Музыка уже стихла, но тело помнит её, и кровь всё ещё бежит в ритме басов.
Мы возвращаемся за кулисы, но это уже не то сосредоточенное, нервное место, каким оно было за час до показа. Теперь оно взорвано, распахнуто, наэлектризовано до предела. Люди кричат, смеются, обнимаются, хлопают друг друга по спине, по плечам, по голым рукам. Девушки, ещё не успевшие снять наряды, кружатся между вешалками, как яркие птицы, и ткани — шёлк, шифон, органза, бархат — взлетают за ними, вспыхивая в свете ламп. Кто-то плачет, прижимая ладони к лицу, и это слёзы облегчения, а не боли. Кто-то хохочет так, что эхо отскакивает от бетонного потолка. Гримёрная гудит, как улей, разогретый изнутри.
Я снимаю туфли. Это первое, что я делаю, стоит только оказаться за шторой, в том маленьком закутке, который был моим на время показа. Каблуки касаются пола с глухим стуком, и ступни с тихим вздохом принимают свободу. Пол прохладный, и я на мгновение замираю, ощущая, как от пяток к пальцам расходится облегчение. Затем встаю на цыпочки, разминая стопы, и медленно перекатываюсь с пятки на носок, чтобы снова почувствовать равновесие. Рядом Лора уже расстегнула платье, и теперь оно сползает с плеч, скользит по груди, по талии, по бёдрам и мягко оседает у моих ног чёрной лужей. Я переступаю через него, оставаясь в чёрном кружевном белье, и в этот момент кто-то откидывает штору — видимо, случайно, не подумав, — но я не одёргиваюсь и не прикрываюсь. Здесь, за кулисами, нагота — рабочая форма, и она не значит ничего. Во всяком случае, для меня.
— Скарлетт! — кричит кто-то сзади, и я оборачиваюсь.
Ко мне, расталкивая воздух, несётся Ирис — высокая блондинка с волосами, завитыми в тугие голливудские волны, и с бокалом шампанского в каждой руке. Один бокал она суёт мне, даже не спрашивая. Пузырьки уже поднялись к кромке и теперь лопаются о стекло крошечными искрами. Я беру бокал, и прохладное стекло ложится в ладонь. Ножка тонкая, и я сжимаю её пальцами, ощущая, как вибрация от чужой радости передаётся мне.
— Ну что, подруга, — ухмыляется Ирис, поднося свой бокал к моему, — мы снова порвали этот подиум. Ты видела, как они смотрели?
— Видела, — отвечаю я, и это правда.
Я видела. Видела первый ряд, где сидели критики с ледяными лицами, которые так и не смогли сдержать восхищения. Видела блеск камер, вспышки, летящие со всех сторон, как серебряные пули. Видела, как в четвёртом ряду какая-то женщина прижала ладонь ко рту, когда я остановилась на повороте и посмотрела прямо в зал. Ирис права: этот показ был разгромом. Только не в военном смысле — а в смысле полного, безоговорочного триумфа.
Бокалы сходятся с мелодичным звоном, который тут же тонет в общем шуме. Я делаю глоток. Шампанское ледяное, колкое, оно проходится по гортани тысячей крошечных иголок и тут же мягко растекается внутри, отдавая яблоком, мёдом и дрожжевой горечью. Вкус праздника. Я делаю второй глоток, уже медленнее, позволяя пузырькам лопаться на языке, а прохладе — спускаться ниже, к груди, к животу.
— Слава богу, это закончилось, — выдыхает Ливия, высокая мулатка с остриженными до висков волосами и красной помадой, которая уже успела чуть смазаться в уголке рта. Она скидывает с плеч розовый жакет и бросает его на спинку кресла, не глядя, попал ли он. — Я, кажется, забыла, как дышать, когда прошла второй круг.
— Ты забыла, как дышать, ещё на репетиции, — смеётся Грета, миниатюрная ирландка с фарфоровой кожей, на которой рассыпаны веснушки, как золотая пыльца. — Но на подиуме это смотрелось гениально. Все подумали, что ты загадочная и отстранённая.
— Я и была загадочная! — Ливия возмущённо взмахивает рукой, едва не задевая локтем проходящего мимо ассистента. — Загадочно пыталась не свалиться с этих каблуков, которые выше моей квартиры.
Смех взрывается вокруг, как новогодний фейерверк. Мы стоим в узком проходе между двумя рядами вешалок, и вокруг нас кипит праздник. Пахнет шампанским, сладковатым дымом чьей-то сигареты, пудрой и разгорячённой кожей. Где-то в глубине гримёрной включили музыку — теперь уже не подиумную, а другую, свободную, дикую, под которую хочется двигаться, а не шагать по прямой. Я слышу, как несколько девушек начинают подпевать, и их голоса, хоть и нестройные, звучат по-настоящему счастливо.
Кто-то берёт меня за руку. Я оборачиваюсь — это Марго, француженка с каштановыми локонами и глазами цвета тёмного шоколада. Она улыбается, и в этой улыбке — вся лёгкость, какая только может быть после удачного показа.
— Ты была великолепна, — говорит она, сжимая мои пальцы. — Даже по меркам обычного твоего блеска. Сегодня что-то было иначе. Ты будто светилась.
— Это пудра с мерцанием, — отшучиваюсь я, но уголки моих губ сами приподнимаются.
— О, брось, — отмахивается она, и её смех вливается в общий гул, как ручей в реку. — Я стояла за тобой перед выходом и видела, как ты выпрямила спину. Ты не просто шла. Ты владела этим подиумом.
Я делаю ещё один глоток шампанского. Пузырьки на этот раз мягче, теплее, они словно впитываются в язык, оставляя послевкусие белого персика. Вокруг нас продолжают двигаться люди. Ассистентки снимают с вешалок костюмы, уносят коробки, сматывают провода. Дизайнер, пожилой итальянец в чёрном свитере, пробирается сквозь толпу, пожимая руки моделям, целуя воздух возле щёк, восклицая что-то на смеси итальянского и английского. Его глаза блестят. Он счастлив. Мы все счастливы.
— Внимание! — раздаётся голос откуда-то со стороны входа. — Общее фото через десять минут. Все, кто в финальных образах, — собираемся у задника!
По гримёрной проносится волна движения. Девушки поправляют причёски, разглаживают юбки, подкрашивают губы на ходу, глядя в маленькие зеркальца. Я ставлю бокал на столик — стекло касается стекла, и звук на миг вырывается из общего шума, как одинокая нота. Лора уже рядом, с моим платьем в руках, и я снова шагаю в него, ощущая, как шёлк обнимает тело. На этот раз быстрее, привычнее, без той торжественной медлительности, что была перед выходом.
Мы выходим в главный зал. Там всё ещё пахнет софитами — разогретой пылью и металлом. Подиум пуст, но его свет не выключен, и я иду по нему вместе с остальными, чувствуя, как жар снова ложится на плечи. Мы собираемся у задника, встаём в несколько рядов, и фотографы уже поднимают камеры. Вспышки бьют часто-часто, как пульс, и я смотрю прямо в объективы, не щурясь, не отводя взгляда.
Ирис встаёт рядом, кладёт руку мне на талию. С другой стороны прижимается Ливия, и её волосы щекочут моё плечо. Грета улыбается так, что видны все зубы, и даже Марго, обычно сдержанная, позволяет себе показать язык. Вспышки вспыхивают снова и снова, выхватывая нас из света, замораживая мгновение, в котором мы все — победительницы. В котором усталости не существует, а есть только блеск, смех и лёгкое головокружение от шампанского, выпитого на пустой желудок.
Потом снова — гримёрная. Я снимаю платье во второй раз, и теперь оно падает на пол, как отыгравший свою роль костюм. Лора подаёт мне чёрный шёлковый халат, и я завязываю пояс, чувствуя, как ткань скользит по коже, остывающей после софитов. Шампанское ещё не выветрилось, но я не позволяю ему взять верх — только лёгкое тепло в животе и приятная расслабленность в плечах.
— Скар! — зовёт Грета, и в её голосе звенит азарт. — Иди к нам! Мы тут как раз обсуждаем, что лучший показ за сезон нужно отметить как следует.
Я оборачиваюсь. Она сидит на подлокотнике кресла, поджав под себя одну ногу, и машет мне рукой. Рядом с ней — Ливия с бокалом, Ирис, которая уже успела распустить одну из своих голливудских волн, и Марго, листающая что-то в телефоне, но при этом улыбающаяся общему разговору.
Я подхожу. Они расступаются, освобождая мне место, и я опускаюсь в кресло, закидывая ногу на ногу. Халат распахивается на бедре, и я не поправляю его. Здесь, среди своих, можно позволить себе быть свободной.
— За нас, — говорит Ирис, поднимая бокал.
— За нас, — повторяем мы, и пять бокалов сходятся в центре с тонким звоном.
Я пью. Совсем немного, но с удовольствием. Смотрю на их лица — раскрасневшиеся, счастливые, без масок, — и чувствую, как внутри разливается что-то тёплое, чему я редко позволяю выходить наружу. Это не шампанское. Это не гордость. Это что-то вроде благодарности к моменту, который не повторится, но останется со мной.
Музыка в гримёрной сменилась на что-то медленное, тягучее, и несколько девушек в углу начинают танцевать, покачивая бёдрами, запрокидывая головы. Кто-то хлопает в ладоши в такт. Кто-то подпевает. Я откидываюсь на спинку кресла и смотрю на это всё, и на моих губах — лёгкая улыбка. Та самая, с которой я умею не только побеждать, но и жить.
глава 2 Джейсон

Запах пота, кожи и канифоли висит в воздухе, как плотная пелена. Он въедается в ноздри, оседает на языке, смешивается с металлическим привкусом крови, который я ещё не пролил, но уже чувствую. Раздевалка гудит, как растревоженный улей, но все звуки доходят до меня приглушённо, словно через толщу воды. Я сижу на скамье, уперев локти в колени, и смотрю в пол. Бетон под ногами холодный, серый, исцарапанный сотнями бутс, и я замечаю каждую трещинку, каждую выбоину, каждое тёмное пятно, которое кто-то оставил, пролив воду или, может, что похуже.
Костяшки обмотаны бинтами. Пальцы сжимаются в кулак, потом медленно разжимаются, и я наблюдаю, как белая ткань натягивается на суставах, как она ходит туда-сюда, повторяя движения мышц. Пахнет свежим бинтом — хлопком, аптечной стерильностью, но уже снизу пробивается другой запах: разогретой кожи, которая готовится к бою. Тренер что-то говорит. Его голос раздаётся где-то слева, но я не оборачиваюсь. Я слышу каждое слово, но не цепляюсь за них. Они не нужны мне сейчас. Внутри — тишина, и я берегу её.
В дверь стучат. Потом ещё раз, настойчивее. Кто-то из команды встаёт, открывает, и в раздевалку врывается гул арены — обрывки криков, свист, чей-то хриплый смех, ударные ритмы, которые играют из динамиков. Этот звук ударяет по нервам, как электрический разряд. Я поднимаю голову. Свет из коридора режет глаза, но я не щурюсь. В дверном проёме — силуэт парня в наушниках, который машет рукой, показывая, что пора. Я встаю.
Тело отзывается мгновенно. Мышцы уже разогреты, ноги пружинят, плечи расправляются сами. Я делаю несколько шагов по раздевалке, и пол под бутсами отзывается глухим эхом. Сердце бьётся ровно, но глубоко, как барабан, по которому ударяют мягкой колотушкой. Я не гоню его. Я позволяю ему набирать темп постепенно, вместе с приближением к рингу.
Выхожу в коридор. Здесь уже холоднее, и кожа мгновенно покрывается мурашками. Стены бетонные, выкрашенные в тусклый серый, под потолком тянутся трубы и пучки проводов. Пахнет сыростью и старым железом. Мы идём молча — тренер, катмен, пара людей из зала. Их шаги раздаются за моей спиной, но я не оборачиваюсь. Впереди — проём, за которым разливается свет арены. Оттуда несётся рёв, похожий на дыхание огромного зверя, который уже почуял добычу.
Ещё несколько метров — и я выхожу в зал. Меня встречает стена звука. Она накатывает со всех сторон, давит на барабанные перепонки, проникает в грудь, в живот, в кости. Трибуны гудят, как прибой, и в этом гуле я различаю отдельные голоса: кто-то скандирует моё имя, кто-то свистит, кто-то просто орёт, выплёскивая адреналин, который накопился за время ожидания. Свет прожекторов бьёт в глаза, и я опускаю взгляд на пол, на чёрный ковёр, по которому иду. Он мягкий, пружинящий, но каждый шаг отдаётся в икрах.
Я поднимаю руку. И тут же трибуны взрываются. Волна звука становится выше, плотнее, она накрывает с головой, и я позволяю себе на секунду вдохнуть её, как воздух перед прыжком. Где-то там, на верхних рядах, я знаю, сидят мои. Я не вижу их лиц, но чувствую их. Чувствую, как они вскакивают, как хлопают, как кричат так, что срывают голоса. Это не просто поддержка. Это своё. Это те, кто знает, чего мне стоил этот путь, и кто не отвернётся, даже если я упаду. Хотя падать я не собираюсь.
Подхожу к рингу. Канаты блестят в свете софитов, как натянутые струны. Я касаюсь их ладонью, чувствую холодный, грубый материал, и перешагиваю внутрь. Пол под ногами жёсткий, обтянутый тяжёлым покрытием. Он слегка пружинит, но это обманчивая мягкость. Я делаю круг, разминая шею, встряхивая руки. Толпа продолжает шуметь, но теперь этот звук становится для меня фоном, как шум дождя за окном. Я сосредотачиваюсь.
В углу ринга меня ждёт капа. Беру её, ощущая во рту холодный привкус силикона. Сжимаю зубы. Потом смотрю на тренера. Он стоит за канатами, в тёмной футболке и с полотенцем на плече. Его глаза — спокойные, сосредоточенные. Он не говорит ничего лишнего. Только кивает. И я киваю в ответ.



