- -
- 100%
- +

© Анастасия Ермолова, 2026
ISBN 978-5-0069-9854-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
I
Волочивший тушу человекообразный остановился, выдул носом так, что густая сопля пролетела полметра и впечаталась в подъездную стену и перехватил скользкую плоть. Пальцы его — с утолщёнными, жёлтыми, забитыми грязью ногтями — вдавились в конечность, оставив ямки.
— Няма-няма, — протянул он и, облизнувшись, двинулся дальше.
Обглоданная лестница, с островками бетона и зияющей пустоты, испещрённая следами нечистот и прошлых охот, распростёршись, принимала новые соки. Головёнка добычи шаталась из стороны в стороны и стукалась о выступы, белки в обескоженных глазницах подрагивали, а пальцы застревали, словно хватаясь за арматурины, и приходилось прикладывать недюжинные усилия, дабы втащить добычу наверх.
Стоило пересечь площадку шестого, появилась одышка, и казалось, что она исходит не только от носильщика, но и от ноши. На восьмом причина двойного дыхания прояснилась — спину догнал звериный рык. Волосы на затылке человекообразного встопорщились, но он не обернулся. Сплюнул в сторону, вновь перехватил труп и поволок выше.
Так, кряхтя и пыхтя от утомительного подъёма, обросший самец достиг тринадцатого, отодвинул шкап и вошёл в пристанище. Сделал несколько размашистых шагов, оставив грязные пятипалые следы, и замер.
Пятнистая рыже-чёрная шкурка с серыми вставками, подпоясанная верёвкой из лыка, оголяла жилистые предплечья. В спутанных косе и бороде завалялась кладезь всяческих полезностей: и кости, и хрящи, и увядшие листья, и разнокалиберные хворостинки. В одной руке он держал заострённую арматурину, а в другой…
— Пьять, — человекообразный обратился к подобному, что ковырял веткой в зубах, и бросил сочащееся красным тулово на пол. — Свежа-атина, — протянул он, перемолотил ноздрями воздух и облизнулся.
— Ни чавка? — у второго человекообразного голос звучал на пару октав выше, вероятно, женский. — Четыре чавка. Яба зная, животя боля три дня…
Самка сидела посреди бывшей кухни, от которой уцелели лишь ошмётки кафеля, и выдалбливала отверстия в крохотной куничьей шкурке. Из спутанных лохм выглядывала кость неведомого хордового, а горбатое, неотличное от мужского тело, прикрывали свалявшиеся до коросты лоскуты, местами настолько истончённые, что проглядывала землистая кожа.
Не отрываясь от работы, она щерила близко посаженные глаза, стреляя ими то на тулово, то на самца. Её шея, короткая и мощная, вросла в плечи и подбородок единым слитком мышц, лишив самку всякой лебединости. И в складках этой почти отсутствующей шеи, на потной, грязной коже, чернело единственное украшение — ожерелье из обугленных перьев и волчьих клыков.
— Маля понебел, — самец ткнул арматуриной в щёку тулова, где уже расплывалось синюшное пятно, — тута. Бошка на вымет. Жало.
Он отбросил арматурину, высунул язык, уставившись на бескожую головоньку, и рванул из-за пояса кусок листового металла. Дунул на него, и обрушил лезвие на шею.
Голова отлетела от освежёванного сородича, образовав тягучую лужицу. Тогда человекообразный взял огрызок за ушной хрящ и швыранул в окно.
С улицы донёсся визг. Это гомун вцепился когтями в кусок человеческой плоти. Визги размножились, наседая на домовые глазницы десятком тембров. Мохнатые перебрасывали голову друг другу, точно та шпарила лапы, выясняя, кому достанется больший и лучший кусман.
Самец перегнулся через домовую глазницу, ныряя взглядом на тринадцать этажей вниз.
Где-то на шестом начисто обглоданную бошку разодрали на четыре симметричные части. Но охочих набить животы ещё имелося с дюжину. Гомуны, коим не досталась добыча, перемахивали ряды безликих окон по лианам вечнозелёного плюща и отчаянно взвизгивали.
— Зырь, гомун ща хлопа гомуна, — самец заржал, обнажив чёрные пеньки.
— Ха буя, — Яба махнула рукой и с размаху воткнула костяную иглу в шкурку. — Один хлопа, два чавка. Буя!
— Боля-боля, — самец скривился и покачал головой, — гомун боля, здеся животя, — и открутил ладонью по брюху мнимый час.
— Небо густя, — самка не поддержала шутку. Нахмурилась, кинула взгляд на дверной проём и отложила работу.
Человекообразный понял намёк без слов. Вздохнул с широко открытым ртом, всплеснул руками, брякнул под нос: «Кшыш!» и прошлёпал до лестничной клетки. Он встал перед острыми зубьями бывших перил и проорал:
— А-а, О-а!
Эхо заструилось, оттолкнулось от уровня земли и расцвело громыханием выше.
— Здеся, — ответ пришёл откуда-то снизу.
— Вышевато! Квика!
— Семя гомун. А-а и О-а сидя, — прокричал ещё не сломанный голосок.
— Сидя, — произнёс самец, перегнувшись через зубья, и погрозил пальцем двум сальным макушкам.
То ли строение скелета, то ли чрезмерное оволосение, то ли первобытный страх, то ли исключительная глупость не позволяли гомунам ходить по лестницам. А потому, заслышав визгливую тварь, двуногие тикали и пересиживали меж пролётами.
Можно было, конечно, перемахнуть через перила и миновать этажные площадки, но лестницы частично обрушились, образовав порталы, и лишь у стен ютились бетонные выступы. У одного из таких, между шестым и седьмым этажом, и сидело двое выкормышей, прижимая к груди охапки сушняка. Один постарше, белобрысый, ростом где-то с полтора метра, прятал за ветками красноватый переплёт, а второй совсем маленький, на две головы ниже, ковырял палкой стену.
Ночевать в пролёте им было не впервой. Порой приходилось пересиживать сутками и даже неделями. В какофонии возмущающихся пустотой желудков.
Увы, гомуны лезли в домовые глазницы, только когда следовало подлечиться. Ежели здоровый зверь ещё боялся резких звуков и людской брани, то, когда нападала хворь, в этих чудищах засыпал страх и накалялась злоба. «Бу ни, зля!» — так говаривали старшие.
Множество гомунов гнездилось в вечнозелёном плюще, опутывающем фасад. Тот обрывался где-то на середине двенадцатого, а дальше уходил вбок на пару метров и резко нырял вниз. Воздух ниже кристаллизировался от свежести, ведь плющ отфильтровывал все нечистоты. Но, опасаясь пасть жертвой острых когтей, пребывая в беспомощном снови́денье, человекообразные обосновались повыше, снарядив склады дров и найденной утвари в зоне роста зелёных побегов.
На тринадцатом разместилось восемь семей, заняв безликие комнатушки. Двери давно уж посрывали с петель и пустили в кострище, потому проёмы прикрывали куски профнастила. А когда в щели и окна вгрызался ветер, тела выстывали до костей.
Лишь один вход отличался — здесь дверью служил массивный шкап с резными фасадами, чудом не преданный огню. Семейство ревностно стояло за его сохранность. Правда, подлинную историю реликвии забыли, зарубив главную истину: хранить и оберегать.
— А-а и О-а сидя, — начал человекообразный с порога и задвинул шкап наполовину, — семя гомун, — он взял заскорузлую ладонь сородичихи и ткнулся в неё носом. — Два лежа? — он выразительно изогнул бровь, а в глазах проблеснул огонёк.
— Дохла понебея, — рявкнула самка, вырвала ладонь и кивнула в сторону трупа. — Ная жар.
— Вырла! — самец положил ладонь на пах, сморщился и вновь вышел за шкап.
Миновав два лестничных пролёта, он вошёл в аналогичную по планировке квартиру. Только тёмную, прямо глаз выколи, из-за густой поросли за оконной дырой. Самец наощупь пробрался к схрону, сгрёб часть хворосту в охапку и снёс наверх, бросив посреди комнатушки.
Сородичиха уселась над кучкой, положила дощечку под колени и поставила на неё стержень из сосны. Накрыла тот ладонями и начала усилено проворачивать.
Самцу понадобилось пять ходок, дабы неотёсанная женщина довольно хмыкнула и приподняла уголки обезображенных шрамами губ.
Стержень дал искру и в голостенном пристанище затлел, а затем разгорелся костёр. Пыхнуло жаром.
Самец повертел безголовый труп и отсёк конечности, а после порубил их на четыре кучки, насадил куски на ржавые прутья и повесил над кострищем. Языки пламени касались плоти, превращая её в соблазнительные угольки, а в ноздри человекообразных проникал ароматный дымок. Пока ужин готовился, они изошли слюной и то и дело облизывали пересохшие губы.
Самка накромсала ягодичные мышцы и часть жирного брюшка в два проржавевших чана.
— Жиряк ная топя. Деся опута, — Яба покачала головой. — Тута жиряк, — она ткнула в один чан, — тутла пойло буя, — ткнула в другой. — Тем, ная мокря, — она кривовато улыбнулась и приказала: — Нося!
Самец дошлёпал до балконной плиты, подхватил обеими руками деформированную жесть от бывшей вывески, вернулся к сорочихе и слил дождевую воду.
— Два лежа? — он вновь попытал счастья.
— Ни. Туля гомун, — Яба кивнула в сторону искромсанного обрубка. — О-а и А-а вышевато.
— Жало, — самец нахмурил кустистые брови. — Хай сидя, — и махнул рукой. — Самцы!
— Иг! — вероятно, прозвучало имя человекообразного.
Самка рявкнула настолько сурово, что Иг весь сжался, схватил тулово и понуро понёс вниз.
На площадке седьмого он приосанился, выпятил грудь и, выставив покоцанное тулово вперёд, встал на ступень ниже. До ушей донеслось рычание, и все волоски Ига — головные, ручные, ножные, ушные — встали на дыбы. На трясущихся ногах он опустился на ступень.
И ещё на одну.
В дверной проём сунулась мохнатая бошка. Существо с кирпичной мордой расширило ноздри и втянуло аромат свежатины. Длинный шершавый язык с выпирающими сосочками высунулся, хищно облизнул верхнюю губу, прочертив параболу, и втянулся с чавкающим звуком. Челюсть гомуна вильнула, преобразив рот в жалко-жалостливую полуулыбку.
Но Ига эта жалкость не расслабила. Он знал, сразу за полуулыбкой гомуны хохлятся и бросаются на беззащитных жертв. Правда, это только по слухам, на своём веку он не видал ни одного случая нападения мохнатых.
Шёрстка гомуна, искрящаяся на закатном солнце оранжево-красным, уже вздыбилась, когти протянулись в сторону незваного гостя, а глазницы будто насадили человекообразного на вертел. В уголке рта проблеснула вязкая слюна, поползла ниже и тугой каплей ухнулась на пол.
Дрожа всем телом, Иг стоял на предпоследней ступеньке. Он, не спуская взгляда, мягко опустил тулово, глубоко поклонился и попятился. Гомун лениво продефилировал ближе. Обнюхал дар. Внимательно осмотрел Ига. Воткнул коготь промеж труповых рёбер и унёсся прочь, выпрыгнув в домовую глазницу и повиснув на корневище плюща.
— О-а, А-а! — прохрипел Иг и сглотнул. Голос набрал силу: — Вышевато! Ни гомун! Вырыгнул!
Послышался влажный топот. Когда два небольших человекообразных приблизились к отцу, тот отвесил им по подзатыльнику.
— Тулово жало. Сидя и сидя, — самец покачал головой. — Животя?
Мальцы заулыбались, а из впуклых животов донёсся утробный звук. Пробурлил на манер горна партию и легонько присвистнул по окончании. С последнего пайка прошло уж четыре ночи.
— Птах? — А-а, тот, что постарше, облизнулся.
— Свежатина.
Выкормыши переглянулись. Они вмиг вспомнили, как крутило животы после Четыре. Непереваренная еда выходила фонтаном верхним и нижним этажом, иногда даже одновременно, а плоть будто пронзали и выкручивали острые коготки гомунов. Агония и душераздирающие вопли три дня пронизывали безликость бетонных стен.
Соседи даже обратились к старцу, дабы тот распорядился о подготовке берестяных саванов, но семейство поправилось, поклявшись впредь никогда не употреблять «чавкающих». Так они прозвали синюшные пятна, что шкворчали на костре, издавая канонаду «чавков» и выстреливая жижей в стены. А о приступе всё ещё напоминало зловонное амбре, намертво впитавшееся в толщу перекрытий.
— Бо-бо, — младший показал на живот и одноразово хныкнул, не переходя в истерику.
Так сказать, кинул предупредительный хнык.
— Пять ни небел. Небел бошка. Иг чик, — самец махнул листовым металлом, — гомун дая.
— Гомун ам, ни свежа, — протянул старший на площадке одиннадцатого. — Ке свежа?
— Финке зря, — ответил отец. — Бошка бо-бо, — он перехватил хворост у О-а и откинул на склад.
Старший прошлёпал следом. Он сделал шаг, и тайный груз выскользнул из-под веток и брякнулся о пол. На звук обернулся Иг. Взгляд упал на красный корешок, глаза заискрились, и он воскликнул, выставив большой палец:
— Жар буя! Во!
А-а рыкнул от бессилия, ибо занятые руки не дали подобрать сокровище. Он кинул выразительный взгляд брату, мол: «Спасай!», но тот погрузился в песнопение и покачивание головой: «Буя жаря, жаря буя, безживотя ни буя…».
Отец со старшим сыном скинули дрова и обернулись к площадке. Шаги Ига ширились пуще шагов А-а, потому отец добрался до корешка первым. Нагнулся, подобрал и, не прикладывая ни йоты усилий, вырвал всю сшивку.
А-а закусил губу. Он не хотел расставаться с находкой, отвоёванной с боем у сопротивляющегося дупла. Оное прогнило и каждый раз, когда выкормыш силился поддеть книгу, осыпало руку трухой. Природа не сохранила дерево, но шершавый кожаный переплёт защитил глянцевые страницы. Всю дорогу из чащи А-а, несмотря на неустанные дёрганья брата, молчал и обсасывал: «Ке ставя жар? Кильке Лун, зим летя? Люд ли, ни люд ли?».
Он чувствовал в страницах целый мир, но не находил слов, дабы описать и обдумать.
Последнюю книгу А-а показывал дед. В тот день они сидели у кромки чащи. Солнце ещё пригревало, но деревья уже сбрасывали последнюю листву. Старик водил пальцем по картинкам и сказывал историю, а малец четырёх зим отроду внимал, развесив уши.
Ту зиму дед не пережил. Скончался от безживотия. Мать погоревала денёк и без зазрения предала чтиво огню. А в наследство достались лишь нажимная буквица, которую дед ласково называл: «Квертей» и резной шкап. Благо, А-а успел выучить назубок историю о курочке и золотом яичке. Правда, ценности золота он не понимал, да и куриц никогда не видывал, но благодаря картинкам уразумел, что они — разновидность птахов.
Примостившись у кострища, человекообразная семейка набила животы, вгрызаясь в поджаренные конечности. Самка с упоением обгладывала пальцы, а самцы и выкормыши взяли что пожирнее: бёдра да ножки.
— Семя дня хва, — самка разложила остатки на ровные кучки. — Нова жиряк и пойло щё. Яба дея, — она довольно оскалилась и поставила оба чана на угольки.
Пока семейство наслаждалось пищей, прикрыв глаза от удовольствия, старший вытянул из кострища обугленную с уголков страницу. Единственную из выживших. На ней было изображено чудище, наверное, в два человечьих роста с огромными конечностями и с острыми обнажёнными клыками.
А-а смекнул, на бумаге изображён тот, кто в последние дни снимает кожу с сородичей. Выше, над рисунком, паренёк разглядел буквы, но не смог их распознать.
Он отполз от кострища и достал из-под лежанки, сбитой из лапника с кучей тряпья, припрятанную буквицу. Поднёс ту к лунному росчерку, пронажимал, напевая под нос, как поучали, порядок от «Й» до «Ю», подражая дедовому выговору; скользнул взглядом на рисунок и обратно — на знакомые закорючки. Губы беззвучно шевельнулись, складывая странные звуки в чуждое слово: «Вам-пир».
А-а сгрёб пожитки в беспорядочную кучу и зарылся в неё с головой, поджав колени к животу, всё ещё полному горячей пищи. Перед глазами стоял рисунок: ни гомун, ни зверь. Нечто иное. То, что наверняка не боится лестниц. Последней мыслью, прошившей мрак, стала: «Нова боля. Нова хлопа. Зля».
II
Утром, когда небо озарилось рассветом, в оконные дыры повалил снег. Его швыряло ветром, и он заносил пол, припорашивая угольную пыль и вычерчивая белые полосы.
Семейство проснулось в приподнятом настроении, ибо утро всегда доброе, когда стены источают ароматы зажаренного мясца и кострища.
А-а потянулся, пригладил облезшую шкурку, что едва достигала колен, выудил камень с куском листового металла и начал обтачивать, как поучал отец. Яростные движения влёк страх, разбавленный с любопытством.
Ночь, полная кошмарных видений будто переродила мальчишку, он чувствовал себя уже не выкормышем, но самцом.
Доведя орудие до блеска, А-а взглянул в отражение. На губы налип человечий жир — признак довольствия, гордости пред сородичами, а из носа торчал плотный чёрный волос. Сердце А-а зашлось. Он поднял руки, осмотрел правую и левую подмышку и взвизгнул, подскочив на месте.
Семья слетелась на мальчуковый крик. А-а вновь и вновь подымал левую руку, тыкал в проклюнувшийся волосок, а родня осматривала место преступления.
Наконец, отец выдохнул и подвёл итог собрания:
— А-а лохматя! Терь Иг ыда Юм, — он почесал за ухом. — старя дая добро. А-а хлопа. Тем, самец! — он ухнул и трижды простучал по груди.
— Нова шкурка! — младший подпрыгнул и захлопал в ладоши. — А-а буя нова шкурка! О-а бря шкурка А-а!
— Вырла! — взревела мать и качнула головой, обхватив щёки чёрными из-за угольной пыли пальцами. — Мал, кой лохматя?
— А-а хлопа! — будущий самец сжал ладонь в кулак и задрал руку.
Отец ухватился ногтями за волосок и резко выдернул. А-а не вскрикнул, лишь слегка поморщился.
— Самец! — Иг похлопал сына по плечу и вышел за шкап, что с ночи забыли придвинуть на место.
Он убёг, сжимая волосок большим и указательным, бесперебойно голося: «Лохматя! А-а лохматя!». Из проёмов отодвигались листы профнастила и высовывались соседские макушки. Они ухали и стучали кулаками по груди вслед новоявленному отцу самца, приправляя возгласами: «Хлопа! Хлопа! Хлопа!».
Иг вильнул в подвал и чрез него проник в соседний подъезд. Взобрался на пятнадцатый, упёр ладони в бёдра и последний раз прохрипел: «Лохматя!».
Сородичи ходили на аудиенцию к старцу по всевозможным событиям: назначению брака, принятию младенца, наречению выкормыша, подготовке берестяных саванов и, как сейчас, неотвратимости взросления. Старец не то, чтобы слыл самым мудрым или самым справедливым членом племени — он попросту был самым старым.
Юм выглядел до невозможности дряхлым. Лицо стягивала сетка морщин, уголки губ тащили невидимые грузики, воспалённые дёсны давно растеряли зубы, глаза застилала пелена катаракты, а промеж бровей углублялась в небытие Марианская впадина. Казалось, стоит коснуться пальцем, и к подножию падёт песчаный бархан.
Старцу шёл уж пятидесятый год, а столько человекообразные не живут.
Когда кусок металла отъехал в сторону, и бельма старца встретились с Иговыми зрачками, отец выставил доказательство оволосения сына. Старец обвёл куцый волос белёсым взглядом, ощупал тот сморщенными пальцами и прошлёпал губами:
— А-а ыда чаща. Взятя рызля и хлопа. Тем, кады шкурка дета, — он сдул волосок, — Самец! — и трижды простучал по груди.
Иг повторил за ним и ухнул.
Старец дал добро на обряд инициации, в ходе которого выкормыш должен собственноручно убить хищника, снять с него шкуру, водрузить оную на плечи и только тогда воротиться. Воротиться победителем.
Тогда племя признает самца. Он сможет охотиться наравне с остальными, вступать брак, заводить потомство и отращивать косу — символ силы и мужества.
А-а мечтал о пятнистой шкурке. Но какой выкормыш мог сразиться с таким мощным зверем? Опытные самцы-то, и те тушевались.
Вот папка смог, но получилось только после череды неудач и серьёзного ранения. Первенцем Ига стал волк, а позже к нему подтянулись ещё две серые шкурки. По дому гуляла молва, будто в ту зиму стояла такая дубачина, что инициация Ига заняла целую Луну. Самую мучительную и голодную Луну его жизни.
Скорее всего, и А-а обзаведётся волчьей или, если повезёт встретить, лисье-волчьей шкуркой. Но воображение рисовало, как он лихо отбивается от мирских тварей. Как-то А-а даже представлял поединок с гомуном, где на последнем издыхании протыкал мохнатому сердечную мышцу.
Будущий самец готовился к инициации суетно: то хватался за арматурину, тренируя удары и броски; то забивался перебирать пожитки; то снимал развешанные шкуры, изучая материнскую выделку. Наконец он осел у пепелища и начал густо вымазывать стопы растопленным жиром и золой.
— Вылазя! — О-а дёрнул брата за руку. — Чаща! Дём!
— Ни, — парень смерил брата взглядом, покачал головой и вернулся к натиранию стоп. — А-а — хлопа. О-а — сидя здеся, мал.
Малец удалился к своему углу, порылся в тряпье, выудил авоську, сплетённую из обрывков полиэтилена, и вернулся.
— О-а нося, — он поднял сетчатую сумку, и жалобная ужимка перекосила и без того разнопосаженные глаза. — Жар нося, гриба нося, птах нося…
— Сидя, — шикнул А-а.
В глазах мальца заблестели слёзы. Он снова потянул брата, упрямо мыча: «Нося! Нося! О-а нося!».
Конечно, А-а хотел пойти в компании, ведь досель никогда не приходилось ему ступать на опасную территорию в одиночестве. Но А-а понимал, охота может занять несколько Лун, и пока дело не сделано, в родной дом ему ходу нет. Какой самец может подвергнуть такой опасности выкормыша?
Он поднялся, потрепал брата, и рука коснулась ямки на темени. Тут же шрамы на спине накалились, а память врезала обухом:
Вот, едва наречённый, трёхлетний О-а, играючи, убегает от нахмуренного брата, кричащего: «А-а силь!» и поскальзывается на новёхонькой пятнистой шкуре, сваленной Игом в углу. Время оборачивается смолой: тело накреняется, нога подлетает, голова встречает подоконный выступ, и О-а обмякает.
Тишина звучит гульче крика. А-а цепенеет. Иг дёргается, подскакивает, приближает листовой металл ко рту сына и свирепеет. Свист розги, раз за разом приходящий на спину А-а, возвращает О-а из небытия. Мальчик всхлипывает: «Ни битя А-а. Битя О-а. А-а ни винат!». Но розга, размером с Игов указательный, не останавливается. Она хлещет, пока не сдирает кожу догола, сполна взяв плату за недосмотр.
Старые раны ныли, напоминая, чего нельзя допустить вновь.
— А-а ыда чаща адын, — протянул он и поднялся на корточки. — Чаща — бу, ни опута. Ждя, — он легонько стукнул костяшками по груди брата, заставив того поднять взгляд. — Буя чаща, А-а нося О-а шурх. Тем, О-а буя нова вязь. Битя? — он выставил ладонь.
Малец вздёрнул голову, помычал с минуту и обрушил ладошку на пятерню брата. Обещанные дары смогли его успокоить. А-а брякнул напоследок «Нова вязь!», достал запрятанный кусок берёзовой коры, где углём были выведены буквы «О» и «А», вручил брату, хватанул авоську с оружием и вышел.
Его сверстники, даже запоздалые в рождении, уже оперились, в смысле — олохматились. Один А-а битые Луны разочаровано осматривал лысые подмышки, надеясь, что вот сейчас сиротливый волосок воспрянет духом и пробьёт юношескую кожу. А тот всё не спешил.
Соплеменники уж начали показывать пальцем и гоготать над недоразвитостью. Особенно молодые самки.
Не то, чтобы А-а до безумия желал стать самцом. Кому ж придёт в голову покончить раньше с периодом выкормыша? Кто захочет взвалить на плечи ответственность за полноту семейных желудков? Никто. Но мало кого прельщает наличие статуса отщепенца, недоразвитого примата и вечного дитя. Потому, заполучив вожделенный волосок, А-а хотел кричать об этом всему миру. Нашлись бы только слова.
Спустившись на уровень земли, сын перекинулся взглядами с Игом. Тот поджал губы, пробасил: «А-а — чаща. Буя силь!», и они стукнулись кулаками.
А-а спрыгнул с пролёта, отодвинул преграду и, согнувшись в три погибели, выполз в подвал. Сразу на улицу — сродни самоубийству, ибо, где раскинулся плющ, там вьют гнёзда гомуны, охочие до человеческой плоти.
В подвале пахло сыростью и нечистотами, а бетон изъедала чёрная плесень. На торцевой стене зияла выбоина и прорытый земляной лаз. Наведя глазной прицел на треугольник света, А-а решительно пошёл вперёд, но столкнулся плечом с сородичихой.
— Вырла! — прорезался тоненький девчачий голосок. — А-а, ширь зенки!
— Эя — вырла! А-а — самец! — он простучал кулаками по груди.




