Река Ангара – река Леметь

- -
- 100%
- +
Татьяна поглядела на девочку: «Ой, мала девка, а мы ей, словно на исповеди, всё обсказали, но теперь-то уж чего…»
Чучунечка вернулась домой и сказала только, что дед Андрей с бабушкой Таней не из тюрьмы убегли. Больше ничего не поведала, повалилась на лавку широченную да заснула. Улыбнулись родители, и отец, глядя на уснувшую от усталости дочку, вымолвил:
– Чадушко растёт наше милое. Вишь, мать, личико-то какое, милей его нет для нас с тобою. И главно дело, неболтлива девка, сказала коротко и ясно, вот где диво.
Шли годы, у Анны на божий свет появились два брата и две сестры, и отец её давно не называл Чучунечкой, было ей уже шестнадцать годов. Лишь изредка под хмельком шептал матери на ухо:
– Ну девка, сердце-то какое у неё – золото. Чучунечка наша. И шептал ещё тише: – Тихо, тихо, а то ить услышит, чего доброго, разобидится.
Жена в ответ, не таясь:
– Любит она тебя, окаянного, до смерти.
Анна так и ходила все эти годы, принося свежую ангарскую рыбу, а когда и мясо старикам. Дед Андрей с Татьяной, знамо дело, прикипели душой, за дочку почитали. Когда занемог дед Андрей, а бабушка Татьяна стала в домашних делах совсем никудышней, Анна стала варить еду в их дому сама. До одного момента всё не решалась, а тут Татьяна из печи доставала чугун с супом, руки затряслись, и упал чугун на пол, разлился суп по доскам. Охает бабушка Татьяна. Дед поддерживает как умеет:
– Ничего, Татьяна! Таракашкам тоже исть надобно.
Глядит Татьяна, как с пола духмяный пар вверх поднимается, лежат на половых досках картошка, капуста, да мясной мосол, который им не так давно Анна принесла. Делать нечего, взяла тряпку да принялась замывать пол. Дед мосол поднял, дунул на него и давай его глодать потихоньку, мясцо там всё же было, да и зубы у деда были ещё не все растеряны по жизни.
Вот с тех пор Анна и стала готовить, обстирывать стариков. Всё печальнее глядела на деда Андрея, чуяла, что недолог век ему, сердешному, остался. Бывало, сядет он поутру на кровать и долго сидит. Только спросит, глядя на работающую у печи Анну:
– Аннушка! Ты уж пришла? Когда и спишь-то? Старуха моя тоже никудышная стала, а вот, гляди, подле тебя всё крутится, слава те, Господи! Ты ей тоже дай какую работу простую, она рада будет.
Поедят старики, и Анне хорошо. Да такая сила в ней появляется, что удержу нет. И хоть в родительском дому работы завсегда невпроворот, тятя с маманей рады-радёшеньки были, что дочка старикам помогает. Верили, что это Боженька им благодать такую посылает.
Уйдёт Анна домой, а стариков скука окаянная одолевает. Сидит дед Андрей на кровати, думу памятну думает. Нёс он того полугодовалого бычка через всю деревню, в ногах дрожь, а несёт, как же не нести-то, будет смеяться Дормидонт Евграфович. Нет, помру, а донесу. Вот уж и деревни конец, освободил спинушку трёхжильную от бычка, дух перевёл. А Евграфович на всю деревню смеётся, громко, чтобы все слыхали, бает:
– Вот дурак. Поверил. Татьяну я знаю, за кого выдам. Не твово ума энто дело. А за потеху плачу честно. Бросил к ногам взмокшего и запыхавшегося Андрея монеты. Ни одной не поднял Андрей, хоть и нуждался в деньгах. Отвернулся и тихо побрёл к своему старенькому домишке. Маманя его, стоявшая рядом, подобрала эти монеты. После, когда Андрей узнал об этом, ни одного слова упрёка маме, Аграфене Никандровне, не сказал. У них с Татьяной было уже всё уговорено. Хоть на первых порах у мамани монетки эти окаянные пусть будут.
Старик сидел на кровати, и после обеда ему не стало легче, как бывало ране:
– Видно, скоро отмотыжусь. Чего тут сделаешь, ладно, хоть старыми обвенчались с тобой, Татьяна. Священник понял нашу жизнь, они, батюшки-то, шибко умные, знают жизнь и несут крест свой потяжельше нашего. Сколько людей им душу изливают, а им надобно правильные слова найти.
Жена, услыхав слова мужа, встревоженно заговорила:
– Ага! Собрался он! А я? Нет, муж, потерпи маненько, вместе уляжемся. Ты, главное, не торопись.
Умерли старики и вправду один за другим. Враз повалились голубь с голубкой. Гробы и кресты делал отец Анны, Александр Иванович. И теперь каждую неделю Анна ходила на могилки стариков. Крошила рядышком с крестами пироги, молилась. А когда отходила от могилок, видела, как вороны тут же слетались на пир. Со временем реже стала появляться на погосте, ибо много работы в крестьянской жизни. Одолевала мошкара, коровы из-за этого молока меньше давали. Бывало, в жару загонит под навес коровушек Анна, жалко их, сердешных, жрёт их окаянная мошкара, отгоняет Анна от коров чем придётся мошкару и тут же деда Андрея вспоминает. Делал дед Андрей дёготь на совесть, им и коров мазали, и себя, так спасались. А ещё дёготь этот болячки на коже лечил. Дед Андрей и чумашики из бересты делал, в них Анна ягодку хранила зимой. После деда Андрея тятя Александр Иванович принялся за дёготь, только у него не так получалось. И часто он при этом поминал добрым словом старика, ведь тот и шкуры выделывал, да такие, что ни один волос с них не падал, и черки знатные шил, унты, фитили хитрые плёл, веретёжками всю деревню одаривал. И всему этому обучил Александра Ивановича. Зимою по вечерам Анна красно пряла, шила, вязала, вышивала, и работа эта спасала от ненужной тоски. Годы снова шли, да что шли, бежали так, что порой страшно становилось Анне. Вышла замуж. Муж Василий шибко любил Аннушку свою любезную. Благодарил Бога за такую добрую жену, шесть детей нарожала, все, слава богу, мать любили.
Годы снова бегли, за шестьдесят лет уж Анне было. Взялись люди плотины по Сибири возводить. Затопило их родную деревню с погостами. «Эх, тятя с маманей, дед Андрей с бабушкой Татьяной, все земляки родненькие, лежите вы теперича во холодной воде ангарской». Все оставшиеся, отпущенные Богом годы саднило Анне это душу.
Жизнь есть жизнь. Перебрались в молодой город Братск. Как дальше жила Анна, неведомо, но до самой смертушки, наверно, помнила, как любимый тятя называл её, сердешную, Чучунечкой. А колесо жизни человеческой, оно что? Крутит.
Живут на белом свете дети, внуки и правнуки Анны. Верится, что такие люди, как Анна, в раю и молятся с небес за нас. А нам, живущим, надобно молиться и хоть изредка ходить в храм.
Ты только крутись, колесо жизни…
Чубарый
«Брат ты мой Васька бедовый! Мне уж тридцатник был, а он народился, и уж точно никто не ждал. У меня девка да парнишонка растут, и вот те на – брат родной! Сколь ни водил к знакомому логопеду, а он всё своё – «катошка». Мама говорит: картошку любит, а букву «р» совсем не выговаривает, ничего, мал ещё, научится, а нет, так ничего, люди и так живут, разве ж это главное, потешно только маленько». Таковыми были думы Игната Сидорова. Вспомнилось вдруг как мальчишкой всё приставал к отцу:
– Пап! Меня Сидором в школе дразнят, смеются, говорят: Иванов, Петров, Сидоров самые распространённые фамилии.
А отец отвечал, бывало, с сердинкой в голосе:
– Эх, сынок! Да рази угодишь на всех? Пусть дразнят, перестанут, время придёт. Твой дед в Великую Отечественную два ордена и медаль «За отвагу» навоевал. От тяжёлых ран даже крепкая самогонка не помогала, а он, бывало, всё равно работал, хоть и пенсию по инвалидности получал. Бывало, ругается от боли этой окаянной трёхэтажным матом, курит папиросы одну за другой, да так крепко затягивался, словно боль от этого отступала. Я даже однажды жалостливо спросил:
– Тять! А чё, когда крепче затягивашь, легше становится, да? Ответил, помню, осерчавши:
– Да отстань ты, помогай лучше вон лошадь запрягать. Тут уж только гробова доска поможет, ядрёна корень. Но, главное, ежели маленько расшевелится, то, говорит, меньше думает о боли. На коне в лес, надсадится уж, не ведаю как – с помощью верёвок хитровал, а целую телегу нагрузит дров, даже лесник не ругал его, уважал, стало быть, – у самого два сына погибли. Приедет, сгрузим всем миром, и снова мается от ран, дерябнет стакашик самогонки, квашеной капусточкой захруснёт и на тальянке чего заиграт, а потом всю ноченьку стонет… Нечего, сынок, стыдиться фамилии! И ты вырастешь, будешь работать не хуже других. Все фамилии сгодятся в нашей России. И махорку любили, и спирт глушили, матерились, а ведь именно наш народ сломил хребтину фашистам. А что махорка, самогонка, может, они и даны человеку для того, чтобы душа не лопнула от надсады. Что пережил наш народ, словами не вышептать…
Отцу, Ивану Панкратовичу, было пятьдесят шесть лет, маме, Татьяне Ивановне, пятьдесят два. И родители уже давно смирились, что только один сын у них и будет. То, что появились немочи, Татьяну Ивановну не смущало, они и должны быть. Но, когда стал заметно расти живот, только тогда пошла она к врачу.
Шибко рад был отец рождению сына Василька! К тому времени выпивающий редко Иван в день рождения Васятки огоревал цельную бутылку первача. Силы совсем сдавали, мужики не любят жаловаться, но на работу ходил уже с трудом, давление, спина – словом, весь набор окаянных хворей. Шибко ждал пенсию, ничего, живут люди и на пенсию. А сынок народился на божий свет, так ничего, картошка, капуста растут каждый год, вырастим. На работе Татьяне Ивановне говорили, что надо рожать, пока молодая, что могут быть проблемы, и вот так и вышло. Заболел пятилетний Вася такой болезнью, что старший брат Игнат и выговорить не мог название. На операцию требовались два миллиона рублей. Работал Игнат сварщиком на нефтепроводе, извечные вахты, но зарабатывал неплохо, отец продал свою любимую «Ниву», Игнат взял кредит. Врачи ошиблись в расчётах – не хватало восемьдесят тысяч.
Жили Сидоровы в своём дому и из поколения в поколение держали лошадей. На семейном совете решили продавать любимого коня по кличке Чубарый. Конь был породистым. Когда родился жеребёнок, то был он весь пятнышками, и картошка в это время была почему-то в пятнышках, вот Татьяна Ивановна и решила: быть жеребёнку с именем Чубарый. Все посмеялись, никто не возражал.
Продать можно было только цыганам, именно они могли дать цену.
Игнат вёл разговор с цыганским бароном, тот глядел на Чубарого и о чём-то думал. А Игнат меж тем говорил:
– Конь, сам видишь, породистый, мы из поколения в поколение эту породу держали. Братишке надо на операцию. Я приценивался: такой конь больше ста тысяч стоит, я прошу восемьдесят, только сразу.
Барон долго торговался, но Игнат стоял на своём и, когда, взяв под уздцы коня, повернулся, чтобы уйти, барон велел принести деньги кому-то из цыган. Операцию Васе сделали и, по словам врачей, слава богу, хорошо.
Призадумалась семья: приедет Васенька из больницы, а его любимого Чубарого нет. Вспомнят отец с матерью и их старший сын, как Васятка с конём играл, как весело кричал на него: «Чубалый, Чубалый», так сердце заходится от тоски у всех разом.
Делать нечего, Игнат занял денег у друзей, снова пошёл к барону. Тот и слышать ничего не хотел. Игнат, отчаявшись и потеряв страх, уже не думал, что говорил:
– Вот был такой фильм «Табор уходит в небо», Зобар воровал коней, но душою добрым был, и он бы точно продал мне моего же коня. Да ещё с выигрышем, ведь я даю тебе сто тысяч.
Цыганский барон отвечал:
– Откуда знаешь, что Зобар отдал бы тебе коня? Он бы может другому покупателю дороже продал.
Игнат, уже не надеясь, что выкупит коня, грустно говорил:
– Раньше цыгане воровали коней, теперь, ни для кого не секрет, многие торгуют «дурью». Я к тем, кто коней воровал, лучше отношусь. А Зобар бы продал мне коня, узнав про Ваську, он добрым был.
Игнат было пошёл, но вдруг повернулся и добавил к сказанному:
– Знаешь, барон, а Будулай, узнав про Ваську, думаю, без денег отдал бы коня. Цыгане – народ сложный, но Будулая и Зобара наш народ полюбил навечно, ты не думай, что я жалобиться пришёл. Просто Василька жалко, а так бы я ни в жисть.
Так и ушёл Игнат ни с чем. А на следующий день цыгане привели Чубарого, взяли сто двадцать тысяч с Игната. Тридцатипятилетний мужик взлетел на коня и помчал по полю. На душе была радость, которую, сколько бы ни жило человечество на земле, ни за что не объяснишь словами. Видел Игнат в своём воображении, как обрадуется Васятка, когда увидит здорового, красивого коня. «А кредит выплачу, сейчас не 90-е, зарабатываю хорошо, это родители наши хлебнули… А про деда если вспомнить, так он до последнего на тальянке играл, хоть и болел шибко».
Чубарый мчал, словно угорелый, было видно, что рад свободе.
Заметив, что конь вспотел, Игнат попридержал Чубарого, поехал тихо. Когда вернулись домой, конь с жадностью осушил два ведра воды. А ночью Игнату приснился сон, что брат его Васятка гуляет по васильковому полу, ножонки его босоногие, а одет в беленькую рубашонку, и всё весело кричит: «Чубалый! Чубалый!» В этот момент во сне Игнат улыбался. Жена Ирина не спала и всё смотрела на улыбающегося во сне мужа.
«Утром спрошу, чему радовался во сне. А он, поди, и не вспомнит. Пусть радуется. Счастливая я с ним… А логопед так пока и не научил Васеньку выговаривать букву «р». Это ничего, будет Васятка кричать: «Чубалый», а мы все и посмеёмся». И, глубоко вздохнув, она продолжила свою мысль: «Ведь надобно человеку и посмеяться…»
Номерки
Уплетая рассольник за обе щёки, местная пьянчужка Света говорила своему нежданному постояльцу:
– Да откуда ты на мою голову свалился? Я ж забыла, когда и ела так, всю неделю кашами на сухом молоке, супами, котлетами балуешь меня, дуру. Когда зимою ноги подморозила, то в больнице кормили хорошо, думала, лучше не бывает, а ты вот готовишь, так готовишь! Постоялец, взглянув на Свету, едва улыбнулся, только улыбку эту вряд ли разглядел бы хоть один человек на всей земле, тихо и тепло сказал:
– Ты луковицу-то кусай, кусай, без лука плохо. Витус Беринг – был такой исследователь Севера, и в наших местах, кстати, был и лодки здесь строил. И лук у них закончился, там долгая история, матросы стали помирать от цинги, лук спасает человека от болезней, ешь. Денег-то у таких, как мы, нет на лечение.
Помолчав несколько секунд и открыв рот от удивления, Светлана снова торопливо заговорила:
– Ты это откуда такой умный выискался? Наверно, книжки в детстве читал, я тоже читала, не думай, что полная дура, а вот про лук не слыхала, а про Витуса Беринга что-то вроде… Нет, не помню.
Светлана надкусила луковицу, сморщила лицо и быстро зачерпнула две ложки супа и, о чём-то подумав, заговорила:
– Ну, я не сразу спилась, была путной, варила картоху с мясом. А почему у тебя в сто раз вкуснее моего, ну-ка, скажи?
Постоялец был мужик с полностью седой головой, по виду ему – под шестьдесят лет. Поглядев теперь уже с заметной улыбкой на Светлану, тихо ответил:
– Я сначала мясо на сковороде обжариваю, а уж потом в картошку добавляю, варю. Меня так друг научил: он по северам, экспедициям мотался, разного люду повидал. Рассказывал, что, когда строили БАМ, подходили к грузинам, которые отдельно друг от друга готовили, спрашивали, почему не вместе? Те отвечали, что у них одни не едят то, что едят другие. Питерские ребята были самыми весёлыми. Там, на Севере, волей-неволей многому обучишься, жизнь заставит. Один мужик, говорит, обиделся на кого-то и из ружья в палатку стрельнул. Убил человека, а потом головой крутил, жалел. По тараканам, говорит, из тозовок лупили в общаге. Разный народ у нас в России. Я вот о друге подумал, потому что без работы я ныне, а он говорил, что надо питаться мясом, иначе ослабнешь. Я, понимаешь, Света, это сейчас стал ощущать: не каждый раз мясо-то варишь, хоть и куры нынче сравнительно дешёвые. Но да ладно, живой в могилу не ляжешь, как будет, так и будет, чего зря языком бормотать.
Доев рассольник, Светлана улыбнулась:
– Говоришь, жалел тот, который человека застрелил. Щас не жалеют. Ладно. Спасибо, конечно. Только сбежишь ведь от меня, я тебе даже не любовница. А я после по твоей кухне буду горевать. От такой жизни сдохну скоро. Я через твою еду вспомнила, что я тоже человек. Ладно, щас заплачу. Пойду. Щас настойку боярышника за двадцать рублей продают, а хлеб сорок стоит. Чудеса. Пойду. Приглашали.
Селиверст Петрович Евграфов жил от рождения с мамой в сибирском городишке. В шестнадцать лет пошёл в ГПТУ, и вот уж – работа сварщика. Интересна была ему эта профессия. Металл расплавляется докрасна-бела, и это действо ты делаешь, и вот уж изделие надёжно сварено. Профессия сварщика престижная, это ощущал на себе даже молодой Селиверст. Подойдёт, бывало, старенький слесарь, просит, чтобы буржуйку ему на дачу сварил. И вот уж вскоре буржуйка готова, а на душе от этакого действа у молодого сварщика хорошо.
Мама на завод приходила посмотреть, как работает её сын. Пока была производственная практика, училище выплачивало обеденные тридцать рублей, и половину зарплаты забирало училище, другую же часть отдавали родителям. Мама гордилась сыном, а Селиверст к тому времени уже отведал вино «Агдам» за два рубля пятьдесят копеек, хорошее было вино.
Армия. Снова работа сварщика. Жена, дети – всё было. Взял он любимую Валю с ребёнком. Мальчик маленький совсем, однажды задыхаться стал, вызвали «скорую», не приезжала долго, Селиверст схватил мальчонку на руки и бегом. Так три километра до станции скорой помощи и бежал. После врачи сказали, что, если бы ещё маленько, не успел бы. А «скорая», которую вызывали, так и не приехала.
После родилась их совместная дочка. Только дети выросли и разъехались. По характеру слишком спокойным был Селиверст. Валя, глядя, как крутятся другие мужики, часто попрекала этим мужа, завидовала их женам. Словом, скоро сама нашла другого и тоже уехала из городка. После размена совместного жилья жил он в однокомнатной квартире. Собирался на пенсию, но срок выхода на пенсию увеличили, надо было ждать ещё три года, и то, потому как жил в регионе, приравненном к северным. Да не тужил бы Селиверст Петрович, только зрение стало совсем плохим, а инвалидность не давали.
В один из дней, когда он сторожил, слили с машины ГАЗ–66 два полных бака бензина. Приехали из полиции, думали-гадали, что делать со сторожем. Один полицейский вдруг говорит:
– Какой-то интересный вор: замки на баках целые, проушины не тронуты. Нет, тут что-то не то.
С работы Селиверста уволили, высчитывать деньги с него не стали. Сидя в своей однушке, думал Петрович: «Вот как три года до пенсии протянуть? Даже в сторожа не гожусь. Ладно, в этот раз обошлось, а ведь два бака бензина денег стоят немалых, а для меня это какие-то невиданные деньжищи. Врачи-то, слыхал, премии получают за экономию, чтобы таким, как я, пенсию не давать. Завсегда правду доказать трудно, да подчас и невозможно. Ведь их, врачей, тоже матери рожали. Круговая порука, едрёна корень, все жрать послаще хотят. А ежели такие, как я, подыхают, кому дело? Видал я по телевизору: как-то фармацевт знаменитый выступала, что, де, такие, как я, отработанный материал, пусть дохнут, не надо им пенсии платить. Думаю так: ежели бы судьба её, родимую, в такое, как меня, окунула, то думала бы эта дама по-другому. Правда, передали, что наказали её за высказывание это, но, думаю, вряд ли она что-то осознала: натуру-то завсегда трудно перештопать. Эх, как бы так сделать, чтобы думали, как надобно народу. Нет, николи такого не будет. А если случится чудо и появится человек на высоком месте, который станет делать для людей по совести, ей-богу, сожрут, уничтожат, обязательно уничтожат, а после рады будут. Михаил Евдокимов – пример. Не верю я, что сам разбился, да и никто не верит. Аман Тулеев для народа неизмеримо много сделал, да пожар окаянный подвёл. Рази он виноват? Сняли с должности, кто-то рад был, а большинство из простого народу горевали. Хлеб при Амане Тулееве в Кемеровской области стоил четырнадцать рублей в 2012 году, нигде даже близко больше в России так не стоил. Помню, говорил он по радио: «Урожай зерна мы собрали большой, низкий поклон хлеборобам! Подлатали старенькие комбайны, и вот мы с хлебом, а если узнаю, что кто-то продаёт хлеб хоть на копейку дороже, плохо тому будет». Был я тогда в Кемеровской области, сам видел и ел хлеб по четырнадцать рублей, а у нас, кстати, он тогда стоил тридцать.
Нет в жизни справедливости, нет совсем, ну ежели только в сказке. А всё одно молодцы, кто сказки добрые пишет. Да, потом человек будет видеть правду жизни, горевать, куда деваться. А всё одно: хошь на какие-то крохотные моменты, читая эти сказки, в добро уверует. Нет, не все сволочи, даже на высоких должностях, но хороших там ничтожно мало. Вот было бы так: ежели какой человек много добра людям сделал, того и надобно выбирать на высокий пост. Но и тут не всё так просто, были ведь разные случаи в нашей истории. Степан Разин – ушкуйник, а народ стронул, отнимал у богатых, отдавал бедным, потому как сытый голодного во все века не понимает. Жаль, великий наш соотечественник Василий Макарович Шукшин так и не успел снять фильм о Степане Разине, а ведь и сценарий был написан. Да вот сердце праведного человека не выдержало.
А я бы первый жизнь отдал за правдивого человека, ежели он за народ, а так власть голодного не понимает. Ладно, ладно, разбег взял мыслям своим. Разные, конечно, люди. Добро есть, это я понимаю, видел немало человеческого добра в жизни, а обозлённым людям, которых, как меня, лишили пенсии, разве докажешь чего? Нет, даже пытаться нечего. Но ведь тут в самом себе, сколь годов проживи, не разберёшься, да и не было в нашей истории шибко хорошо никогда, разве что в брежневские времена…»
Пока работал, откладывал Селиверст деньги, чуял нутром: никто не поможет. Скопил на 2020 год пятьдесят тысяч рублей. Только крупы себе покупал, ибо знал: никто не поможет. Детям по ипотеке платить надобно, слава богу, не забывают, даже звонят иногда. Жаль, помочь им не мог Селиверст, но всё одно, ежели совсем невмоготу стало, помог бы, куда деваться. Да разве пятьдесят тысяч спасут? А ежели долги, тоды чем платить? Окаянная система. Кто-то ведь думает, как людей дурачить. Слова песни Михаила Евдокимова запомнились шибко: «Расскажи, как всех нас, мама, вновь царь-батюшка дурачит». Но ведь и царю может тяжельше всех на белом свете. Предателей завсегда на Руси много, а где честных найти?
Пробовал Селиверст собирать пустые бутылки, надевал на глаза очки с толстенными линзами и шёл, таился как умел, но бомжи отловили и побили так, что месяц лежал на кровати, мочился кровью и думал, что уж не подымется. И всё удивлялся про себя, как это он до своего дома-то дополз. Слышал однажды Селиверст такое высказывание, что когда человеку совсем плохо, то Господь несёт его на руках. «Может, и меня нёс, прости господи, не ведаю», – думал он.
Стоял Петрович на бирже труда, но последнее время платили тысяча девятьсот рублей, и то, говорят, потому, что стаж около сорока лет и регион относится к северным регионам, но это был последний месяц. Когда Селиверст спросил на бирже, как, мол, за квартиру платить, как жить, работники промолчали. И это хорошо, потому что, ежели бы они сказали, что это его проблемы, было бы хуже на нутре у Петровича. А так – выпил чекушку и лёг спать. А мысли, они что? Они бурлили: я бы мог помочь людям-то, я потолочные швы могу сваривать и цепи, которые тяжести таскают, тоже сваривал. Так надобно уметь: швы рентгеном проверяли. Эх, жаль, сварочного вредного стажу по трудовой книжке всего пять лет, хотя по совести-то семнадцать годов сварщиком и газорезчиком был, да после пяти лет в слесаря перевёлся, дурак, хоть сварщиком так и остался.
На другой день пришёл он с такими мыслями в местное ГПТУ, де, я могу молодёжь учить. Отправили восвояси, мол, своих преподавателей хватает. А Селиверст Петрович возьми да громко скажи:
– Ну-ка, преподаватели, давай посоревнуемся, кто лучше заварит. Меня такие мужики обучали, коих уж нет в живых. Все в пятьдесят да в пятьдесят пять на пенсию ушли. Я одним своим глазом на минус четырнадцать вас всех уделаю. Учителя мои на погосте почти все ныне лежат. Не знали они, какая нашему поколению судьбина выпадет. Эх, вот оне бы пожалели взаправду меня, дурака. Потому как послевоенная жизнь надсада была для родителев и детишек, их эта жизнь была, понятие имели к человеколюбию. А потом, всплакнув и вспомнив про зрение, извинился, сказав, простите, мол, люди добрые. Преподаватели хотели поначалу, чтобы охранник выгнал Евграфова, но после того как Петрович повинился, оставили эту затею. А одна пожилая женщина, провожая глазами Селиверста, с грустью смотрела ему вслед и глубоко вздыхала.
Бывало, ходил Петрович по рынку, магазинам, глядел на людей, а люди покупали сосиски, сыр и прочие вкусности. Думы Селиверста были таковыми: «Я на эти сосиски права не имею, хоть я с шестнадцати лет работал до пятидесяти трёх, ей-богу, немало работы перелопатил. Бывало, держак накалялся так, что терпежу не было, руки обжигал, пачку электродов сожжёшь не одну за смену, полны лёгкие всей таблицы Менделеева. Даже молоко давали за вредность, вкусно было молочко, колхозное, настоящее».








