- -
- 100%
- +

Глава 1
Просыпаюсь оттого, что на мне сидит Эйнштейн и смотрит так, будто я просрочил платёж за его существование.
Эйнштейн — кот. Серый, сорокасантиметровый в холке и по ощущениям пятнадцатикилограммовый, потому что вся его масса сосредоточена в одной точке: у меня на диафрагме. Назвал я его в те времена, когда ещё верил, что имя что-то обязывает. Теперь обязан только я. Кот, если уж на то пошло, никому ничего не должен, и в этом его главное физическое превосходство надо мной.
— Пять сорок, — сообщаю я потолку. — Ты даже не голодный. Ты просто хочешь, чтобы я страдал синхронно с тобой.
Эйнштейн моргает медленно, с достоинством. Мол, одно другому не мешает.
Комната у меня в Подмосковье, двенадцать квадратов, с видом на гаражи и на одинокую берёзу, которая каждую осень делает вид, что умирает, и каждую весну возвращается, чтобы мне досадить. Хозяйка, Тамара Петровна, считает меня «приличным, но странным». Приличный — потому что плачу вовремя. Странный — потому что однажды она зашла за счётчиками и обнаружила на стене схему Земли в разрезе, нарисованную маркером прямо на обоях. Я объяснил, что это ядро. Она ответила, что обои, вообще-то, были финские.
Выбираюсь из-под кота, нашариваю очки. Дужка перемотана синей изолентой — третий раз за год. Телефон показывает батарею в девять процентов и ленту новостей, которую я зачем-то открываю до того, как почищу зубы. Это моя утренняя гимнастика: начинаю день с лёгкого повышения давления, чтобы кофе потом не пропадал зря.
Первая же новость, с картинкой в фиолетово-золотых тонах, будто кто-то рассыпал блёстки по поверхности чёрной дыры:
«ПРОРЫВ В ФИЗИКЕ: ученые выяснили, что тёмная материя — это квантовые эмоции космоса».
Читаю заголовок. Читаю ещё раз. Эйнштейн, усевшийся на подоконнике, оборачивается, будто тоже ждёт разъяснений.
— Квантовые эмоции, — говорю я ему. — Космоса. Ты слышал? Космос, оказывается, переживает. А мы тут сорок лет ищем частицы.
Читаю дальше. Работа выполнена в Центре междисциплинарной трансцендентности при Институте фундаментальных абстракций. Руководитель проекта, доктор чего-то там и член чего-то там, объясняет: тёмная материя составляет восемьдесят шесть процентов Вселенной, а «эмоциональный фон космоса» по своей природе тоже не наблюдается напрямую, но «ощущается через резонанс». Следовательно, это одно и то же. Красота. Я бы так сказал про любую вещь, которую не удалось найти. Куда делись мои носки? Это квантовая грусть гардероба.
Ниже — врезка: «Проект поддержан грантом в размере сорока восьми миллионов рублей». И в последнем абзаце, мелким шрифтом, самое важное: «Следующим этапом исследователи планируют измерить эмоции чёрных дыр».
— Конечно, планируют, — говорю я. — Там же на шестьдесят миллионов потянет. Чёрные дыры — существа замкнутые, к ним нужен особый подход. Психолог, оборудование, пирожные в буфете.
Эйнштейн спрыгивает с подоконника и идёт к миске. Единственный вменяемый участник дискуссии, и тот интересуется только едой.
Насыпаю ему корм. Хрустит он с тем равнодушием к мировой науке, которому мне предстоит учиться всю оставшуюся жизнь.
Теперь надо объяснить, кто я такой, потому что в ближайшие часы я собираюсь немного пожаловаться. Меня зовут Сергей Сатейников, мне сорок один год. Я геофизик. Конкретнее: у меня диплом геофизика, выданный в две тысячи седьмом году Московским заочным горно-геологическим институтом, который с тех пор переименовывали три раза, один раз слили с технологическим колледжем и один раз, кажется, закрыли, но не до конца. Когда я звоню туда уточнить что-нибудь по своему диплому, на том конце вздыхают и говорят: «Подождите, мы посмотрим в архиве». Архив, как я подозреваю, находится в чьём-то гараже. Возможно, в том самом, на который выходит моё окно.
Диплом у меня настоящий. Просто никто его не помнит. Это очень специфическое состояние: ты существуешь юридически, но не существуешь в памяти людей. Как тёмная материя, если вдуматься. Гравитационно присутствую, электромагнитно не проявляюсь.
Остальное — самообразование. Двадцать лет по ночам: сейсмология, теория поля, физика высоких давлений, термодинамика недр. Прочитал всё, что нашёл, а чего не нашёл — выписал через межбиблиотечный абонемент, потому что в одной районной библиотеке до сих пор есть женщина, которая помнит, как меня зовут, и не задаёт вопросов. Работаю я удалённо: пишу программы для обработки данных на геологоразведочную контору. Это даёт на комнату, кота и подписку на препринты, которые всё равно приходится качать с зеркал.
Ставлю чайник. Пока он закипает, открываю почту. Не потому что хочу. Потому что я как человек, который тычет языком в больной зуб: больно, но проверить надо.
В ящике шесть новых писем. Читаю по порядку.
Первое от журнала «Вестник геофизических исследований»:
«Уважаемый Сергей Андреевич! Благодарим вас за присланную рукопись. К сожалению, тематика работы выходит за рамки профиля нашего издания. Желаем успехов в дальнейших исследованиях».
Выходит за рамки профиля. Работа называется «Термальная динамика земного ядра и её возможная связь с взаимодействием с тёмной материей». Геофизика. Ядро. Земли. Если это не профиль «Вестника геофизических исследований», то я не знаю, что там печатают. Рецепты, наверное.
Второе, из международного журнала, на английском: «Unfortunately, your manuscript does not meet the scientific standards of our journal». Это вежливый вариант фразы «пошёл вон». В третьем, из другого журнала, рецензент пишет, что гипотеза «лишена должного обоснования», и тут же, через строчку, что «автор не приводит ссылок на современную литературу». Ссылок на современную литературу про то, чего в современной литературе нет. Логика замкнутая, как кольцо Мёбиуса. Я бы даже восхитился, если бы не был его внутренней поверхностью.
Четвёртое — без подписи, автоответ: «Ваше письмо получено. Рассмотрение может занять до шести месяцев». Это я посылал в прошлом апреле. Привет, апрель.
Пятое — спам от издательства, которое готово опубликовать мою монографию за двести тысяч рублей. «Ваш вклад в науку не должен пропасть». Какая забота. Подозреваю, у них там тоже есть центр междисциплинарной трансцендентности.
Шестое я открываю с некоторой осторожностью, потому что оно от человека. От Виктора, моего бывшего одногруппника, который сейчас старший научный сотрудник где-то и вообще нормальный мужик. Было, по крайней мере, до того, как нас обоих удалили из общего чата выпускников. Меня удалили первым. Формально — «за флуд». Я прислал туда ссылку на свою статью, один раз. Виктор пишет коротко:
«Серёг, я прочитал. Не обижайся, но тебя не будут печатать. Не потому что неправ, а потому что ты — это ты. Нет аффилиации, нет цитирований, нет имени. Найди кого-нибудь с именем и отдай ему. Серьёзно. Мы же не в школе».
Перечитываю последнюю фразу. «Мы же не в школе». Да. В школе хотя бы ставят оценки по ответу, а не по фамилии.
Чайник щёлкает. Заливаю растворимый кофе, добавляю ложку сахара и вторую — на нервы. Сажусь за стол, который одновременно служит кухонным, рабочим и обеденным, и достаю из-под стопки бумаг распечатку.
Это график. Очень простой, если не знать, на что смотришь. Ось X — время, тридцать семь лет. Ось Y — отклонение температуры на границе внешнего и внутреннего ядра Земли от расчётной модели. Точки я восстанавливал из косвенных данных: сейсмические волны, скорость прохождения через разные слои, колебания длины суток, вариации магнитного поля. Сам я эту температуру, понятное дело, никуда термометром не совал. Но у Земли есть свои способы выдавать информацию, если уметь слушать.
А линия на графике дышит. Ядро Земли то нагревается чуть больше, чем должно, то остывает чуть сильнее. Колебания небольшие, доли процента, и в учебниках принято говорить, что это шум. «Шум измерений», «погрешность модели», «возмущения неясной природы». Но шум не бывает таким аккуратным. У шума нет формы. А у этих волн есть. Я знаю, что есть. Я пересчитывал двадцать раз.
Показывал я этот график семи людям. Один сказал: «Интересно, но у вас, наверное, артефакт обработки». Второй: «А вы пробовали усреднить?» Я пробовал. Третий просто посмотрел на меня, потом на график, потом на часы и сказал, что опаздывает на заседание. Четвёртого я не помню, там было что-то про астрологию, но мягко. Пятый и шестой сделали вид, что смотрят. Седьмой был Виктор, и он вздохнул.
Что стоит за этим дыханием, я знаю давно. Просто в ближайшие минуты мне хочется ещё немного потерзать себя фактами.
Допиваю кофе. Эйнштейн, закончив трапезу, возвращается на подоконник и принимает позу, которую я называю «хлебушек». Смотрит на гаражи, на берёзу. Тоже, видимо, размышляет о тщетности сущего.
Снова беру телефон — зачем, не знаю, — и перечитываю новость про квантовые эмоции. Теперь внимательнее. В тексте есть цитата руководителя проекта: «Мы отошли от узкого механистического взгляда. Вселенная — это не набор частиц, а поле смыслов. Тёмная материя — её невысказанное».
Невысказанное. Если бы Вселенная умела говорить, она бы сейчас сказала что-нибудь очень короткое и не для публикации.
— Сорок восемь миллионов, — говорю коту. — Знаешь, сколько стоит детектор тёмной материи? Ну, настоящий, подземный, в шахте, с ксеноном, чтобы десять лет ничего не увидеть? Да примерно столько же. Только те ничего не нашли, а эти нашли, и сразу эмоции. Результат налицо. Я им даже завидую, у них хотя бы грант есть, а у меня только кот.
Эйнштейн не оборачивается. Хвост подрагивает: в его картине мира слово «кот» употреблено корректно.
Продолжаю. Потому что больше всего меня бесит даже не грант, а то, что эта чушь и есть сегодня «ответ на вызов». Комментарии под новостью: «Давно говорил, что космос живой», «Наука наконец-то догоняет эзотерику», «Благодарю учёных за смелость». А ниже, в самом конце, одинокое: «А доказательства где?» — минус сорок семь. Человек, который задал нормальный вопрос, уже схлопотал минус сорок семь. Я хотел бы поставить ему плюс, но у меня нет аккаунта, потому что меня оттуда тоже, как-то раз, удалили.
Хватит. Пора думать, а не ныть.
Кладу телефон экраном вниз. Беру карандаш. Придвигаю график. Рядом, на другом листе, у меня несколько строк, которые я пишу и переписываю последние три года, как мантру. Они выцвели, потому что я постоянно стираю и пишу заново, и бумага стала чуть бархатной, как старая джинса.
Вот что мы знаем наверняка. Тёмная материя существует. Видна она только по гравитации: галактики вращаются так, будто массы в них больше, чем видно глазами. А вот ловить её не получается. Человечество вложило в эту охоту миллиарды: огромные ёмкости с жидким ксеноном под горами, ускорители, спутники. Всё впустую. Двадцать лет «пока ничего не обнаружено». И вместо того, чтобы задать вопрос «а может, мы ловим не там и не так?», все начинают придумывать эмоции космоса.
А я всё время возвращаюсь к простому: что, если она вообще не хочет взаимодействовать с лабораторией? Что, если слабое взаимодействие — это не «слабое», а «условное»? Что, если нужны условия, которых в наших детекторах не бывает ни при каких бюджетах?
Я встаю. Хожу по комнате. Три шага до окна, три шага обратно. Эйнштейн следит за мной одним глазом, как за интересной, но не вполне безопасной мухой.
— Смотри, — говорю я вслух, потому что вслух всегда проще, а кот хотя бы не перебивает. — Берём любой детектор. Ксенон, германий, что угодно. Масса — тонны. Давление — атмосферное. Вокруг лаборатория, комнатная температура. Это что? Это пылинка. Это одна пылинка на фоне космоса. Мы пытаемся поймать призрака, шевеля воздух ладонью.
Эйнштейн потягивается.
— А теперь берём планету. Земля. Шесть на десять в двадцать четвёртой килограммов. Давление в центре — три с лишним миллиона атмосфер. Температура — как на поверхности Солнца. Вот где нужные условия. И самое смешное, что это уже построено. Не нами. Миллиарды лет назад. Бесплатно.
Я останавливаюсь у стены, на которой по-прежнему виднеется нарисованное маркером ядро. Слабый след финских обоев под ним. Тамара Петровна всё ещё упоминает про них при каждой встрече.
— Тёмная материя, — произношу я медленно, и голос у меня почему-то становится тише, — взаимодействует только с очень большими массами при очень больших давлениях. Не с частицей и не с лабораторным образцом, а с телом размером в планету. Ядро планеты и есть её детектор. Настоящий, готовый и работающий. А те скачки температуры, которые все называют шумом, — это сигнал. Это Земля регистрирует то, что мимо неё проходит.
Тишина. Слышно, как за окном кто-то заводит машину, как она чихает, как кашляет. Эйнштейн перестаёт вылизываться и смотрит на меня. Не как на хозяина. Как на пациента, у которого, возможно, всё-таки есть шанс.
Странное чувство. Я ведь знал это и раньше, формулировал в голове и в статьях. Но вслух, в пустой комнате, где никого нет, кроме кота и недопитого кофе, оно звучит иначе. Не как гипотеза. Как факт, который просто ещё не получил разрешения на существование.
Мне нужно название. Каждая теория, даже та, которую не печатает ни один журнал, должна иметь название, иначе её невозможно ненавидеть как следует. Нужно что-то короткое, звучное, чтобы им можно было размахивать, как флагом, или хотя бы как тряпкой перед быком. Не «квантовые эмоции». Не «поле смыслов». Что-то про суть: про планету, про давление, про то, что ядро — это не просто горячий шар, а чувствительный орган, как…
Слово приходит ко мне само, целиком, как будто ждало за дверью. Я даже вздрагиваю. Открываю рот, чтобы произнести его вслух и услышать, как оно звучит в этой комнате с видом на гаражи…
И в этот момент Эйнштейн, который всё это время сидел на подоконнике с видом мудреца, невозмутимо протягивает лапу, подцепляет мою чашку с остатками кофе и сталкивает её с края стола. Он не торопится. Он смотрит мне прямо в глаза.
Чашка летит вниз, как самый честный аргумент в истории физики. Звон — резкий, окончательный, на все двенадцать квадратов. Осколки разлетаются по линолеуму, а кофейная лужа ползёт к ножке стула.
Слово, которое я хотел произнести, уже у меня на языке. Я стою с открытым ртом, и по полу текут последние мысли двадцатилетней работы.
— Эйнштейн, — говорю я очень тихо, — ты хоть понимаешь, что ты сейчас сделал?
Кот зевает. Он понимает. Он, кажется, единственный в этой Вселенной, кто всё понимает правильно.
Глава 2
Слово уходит вместе с кофе.
Я понимаю это на четвереньках, с тряпкой в одной руке и ручкой от чашки в другой. Только что оно стояло у меня на языке, целое, звонкое, с нужным ударением. А пока я искал тряпку, оно испарилось, как идея, которая приходит в душе и исчезает вместе с полотенцем.
— Это называется диверсия, — говорю я коту. — Ты понимаешь, что у тебя нет алиби?
Эйнштейн лежит на подоконнике, свесив лапу. Алиби ему не нужно. У него нет прокурора, только я, а я кормлю его в пять сорок.
Собираю осколки, выжимаю тряпку над раковиной. Кофе стекает в слив бурой струйкой и уносит с собой остатки названия. Ничего. Вернётся. Или не вернётся, и тогда назову как-нибудь попроще. Теория без имени — это, в конце концов, не катастрофа. Моя, например, без имени уже три года, и никто не умер.
Но облака я уже не выбросить из головы. Они пришли раньше названия, пока я стоял над лужей. Просто мелькнули: если ядро Земли то нагревается, то остывает, значит, то, что на него действует, не лежит ровным слоем. Оно меняется. Оно приходит и уходит.
Мне всегда казалось, что слово «разлитая» в описании тёмной материи звучит подозрительно. Её рисуют на картинках как однородный туман, этакий сиропчик, равномерно размазанный по Вселенной. Красиво, удобно для уравнений. Но у природы со всем равномерным как-то не складывается. У неё всё комками. Звёзды комками, галактики комками, вода в небе комками, и мы ещё называем это погодой.
Работаю до обеда: переписываю код, который кормит меня и кота, и параллельно в голове крутится одна и та же картинка. К двум часам я ничего не сделал ни там, ни там, и решаю, что умный человек в таком состоянии должен сварить пельмени.
Кастрюля у меня одна, с отбитой по краю эмалью, помнит, кажется, ещё предыдущего жильца. Наливаю воды, ставлю на огонь, высыпаю пельмени из пачки. Выгляжу при этом, надо думать, как человек, который готовится к ужину в честь собственной отставки.
Сажусь рядом на табуретку и смотрю, как вода закипает. И тут оно происходит. Так происходит почти всё важное: не в лаборатории, не на семинаре, а в момент, когда ты ничего не делаешь и просто смотришь на кастрюлю.
Пельмени всплывают не поровну. Вот три слиплись у стенки, вот ещё один плывёт сам по себе, а в центре кипит пустая вода без единого. Воду я при этом считаю однородной: она вся из одного и того же. Но куда ни ткни половником, результат разный. В одном месте зачерпнёшь бульон, в другом налетишь на пельмень.
— Ага, — говорю я. — Ага.
Эйнштейн приоткрывает один глаз. Он по тону слышит: сейчас будет лекция. И если не уйти, придётся слушать.
Не уходит. Остаётся из любопытства или из уважения к запаху.
Беру блокнот и рисую кастрюлю в разрезе. Получается кривовато, но суть понятна. Дно кастрюли — это ядро планеты, горячее, тяжёлое, чувствительное. Поверх него суп, по нему плавают пельмени, и они не равномерны: тут пусто, тут густо. Каждый раз, когда над донышком проплывает кучка пельменей, дно это ощущает: нагревается или остывает, смотря что за пельмень. Мало ли какая начинка.
С начинкой, признаться, у меня честно пока не ясно. Почему одни облака греют ядро, а другие, судя по данным, наоборот отнимают тепло, я не знаю. Могу предположить, но предположение — не знание, и это единственное, что отличает меня от Центра междисциплинарной трансцендентности. Они знают всё заранее.
Пельмени всплывают целым стадом. Достаю, ем и думаю о том, что на моём месте Ньютон вряд ли смотрел бы на кастрюлю. Ньютону повезло с яблоком, оно хотя бы падало красиво.
К вечеру я чувствую, что картинка не помещается ни на листе, ни в голове. Нужен масштаб. Нужно, чтобы облака были такими большими, чтобы я мог по ним пройти. Беру из ящика стола кусок школьного мела, который лежит там с тех пор, как я зачем-то купил коробку на всякий случай, и выхожу на улицу.
В двух кварталах от дома есть сквер: четыре скамейки, одна урна, пенсионер с шахматами и ровная асфальтовая площадка перед детской горкой. Идеальная аудитория. Асфальт сухой, ветра нет, у горки никого. Опускаюсь на колени и начинаю рисовать.
Сначала Солнце, жёлтым мелом, если бы у меня был жёлтый, но он только белый, поэтому Солнце получается как большая вафля с лучами. Рядом, мелким кружком, Земля. Дальше вытягиваю линию, длинную, почти до края площадки, это путь Солнечной системы вокруг центра Галактики, двести двадцать километров в секунду, больше семи миллиардов километров в год. Мы несёмся, а ощущение такое, будто стоим. Хороший урок скромности для всех, кто верит собственным ощущениям.
Вдоль линии рисую облака. Неровные кляксы, разного размера, с рваными краями, местами сливающиеся, местами одинокие. Подписываю: «плотное», «разреженное», «пустота». Шрифт у меня как у санитара на рецепте, но самому читать можно.
— Дядь, а вы чё делаете?
Поднимаю голову. Передо мной трое школьников в форме, лет по четырнадцать. Двое мальчишек, девочка с розовыми наушниками на шее. Смотрят на асфальт так, будто там нарисован труп.
— Облака, — отвечаю.
— Это типа искусство?
— Это типа физика.
Они переглядываются. Девочка достаёт телефон. Движение у неё отработанное, как у ковбоя. Объектив смотрит на меня, красная точка горит.
— Ничего, если мы снимем?
— Снимайте, — говорю я. — Я всё равно уже привык, что на меня смотрят как на аварию.
— Круто, — шепчет один из мальчишек второму. — Реально треш.
— Реально, — соглашается второй.
Я вздыхаю. С одной стороны, это не профессорская аудитория. С другой стороны, профессорская аудитория меня до сих пор не пустила. Придётся работать с тем, что есть.
— Смотрите, — говорю и постукиваю мелом по асфальту. — Вот Солнце, вот Земля. Вся эта дорога — наше путешествие по Галактике. Мы едем сквозь невидимую штуку, которая называется тёмная материя. Её никто не видел, но она тянет галактики, как гири. Знаете, как её ищут?
— Ну, в лаборатории, — говорит девочка.
— В лаборатории. Берут бак с жидким ксеноном, закапывают на километр в гору и ждут. Двадцать лет. Знаете, что это напоминает?
— Нет.
— Это как поймать пельмень в океане чайной ложкой.
Один из мальчишек хмыкает. Уже неплохо. Пельмени всегда заходят.
— Представьте кастрюлю, — продолжаю я. — Суп. В супе плавают пельмени, но не равномерно, а кучками. Теперь вы берёте чайную ложку и зачерпываете. Что вы получите?
— Бульон, — говорит мальчишка.
— Бульон. В девяноста девяти случаях из ста. И вот так делают все детекторы на Земле: ложка маленькая, бульон один, а пельмени в другом месте. Ловить надо не ложкой. Ловить надо дном кастрюли. Такой штукой, которая большая, горячая, тяжёлая, и пельмень, когда проплывает над ней, не может её не заметить.
— Типа сковородкой?
— Типа планетой, — говорю я. — Земля — это дно. Давление в центре — три миллиона атмосфер. Температура — шесть тысяч градусов. Когда она проходит облако, она реагирует: то нагревается, то остывает. Мы называем это шумом, потому что привыкли искать сигнал в другом месте.
Девочка опускает телефон на секунду.
— Подождите, — говорит она. — То есть мы живём на детекторе?
— Мы живём на детекторе, который включён уже четыре с половиной миллиарда лет. Просто никто не смотрел на экран.
Они молчат. Мальчишка, который сказал «треш», пинает носком кроссовка кусок асфальта.
— А почему вам никто не верит? — спрашивает он.
Хороший вопрос. Пожалуй, самый честный за последние три года.
— Потому что у меня нет бумажки, — отвечаю я. — То есть бумажка есть, но она из закрытого института. И потому что идея слишком простая. Взрослые не любят простых идей. Им кажется, что наука должна быть сложной, как налоговая декларация. А я прихожу и говорю: Земля — это дно кастрюли. Они обижаются.
Девочка хихикает, прикрывая рот ладонью, и телефон дрожит у неё в руке. Не знаю, что выйдет из этого видео. Наверное, подпись «Дядя рисует облака на асфальте, ор» и три тысячи просмотров. Мне всё равно. Они хотя бы послушали.
Продолжаю рисовать, и теперь они стоят рядом и подсказывают.
— А облака большие?
— Разные. Допустим, размером с орбиту Юпитера. Мы летим со скоростью семи миллиардов километров в год. Значит, такое облако пересекаем месяца за три. Вот и получается: три месяца нагрева, потом пустота, потом новое облако, холод или снова тепло. Ядро реагирует с запаздыванием, но реагирует.
— А другие планеты? — спрашивает второй мальчишка. Он, оказывается, шарит. — У них тоже так?
— О, — говорю я. — Вот это интереснее всего.
Рисую рядом с Землёй ещё три кружка, поменьше и побольше.
— Нептун. Он находится в тридцати астрономических единицах от Солнца, получает тепла почти нисколько, а излучает в два с половиной раза больше, чем получает. Откуда? «Остаточное тепло формирования», — говорят учебники. Через четыре с половиной миллиарда лет, заметьте. Остаточное. А соседний Уран — почти такой же по размеру и составу — отдаёт практически ноль. Как будто его выключили. Учёные называют это «загадкой Урана» и вздыхают. А я смотрю и думаю: а что, если Уран просто сейчас в просвете?
Девочка выключает запись.
— Погодите. Вы это серьёзно?
— Я всегда серьёзно. Это моя главная проблема.
— Просто, ну… Это звучит как реальная теория.
— Спасибо, — говорю я. — Попробуй сказать это в институте.
Она смеётся, но уже не над мной. Мальчишки топчутся рядом. Один просит мел и дорисовывает облако посреди «пустоты», потому что «там слишком голо». Я не возражаю: в моей теории мальчишка с мелом вряд ли хуже рецензента.



