Два голоса

- -
- 100%
- +

Как читать эту книгу
Роман для чтения вдвоём.
Здесь два голоса. Мужской и женский. Каждая глава — один день их жизни, рассказанный дважды.
Читайте вслух по очереди. Он читает то, что помечено «ОН». Она — то, что помечено «ОНА». Не заглядывайте вперёд: половина этой книги должна застать вас врасплох.
Их версии не сходятся. Так и задумано.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЕЩЁ НЕ ЗНАЮТ
Глава первая
Ему восемнадцать. Ей восемнадцать.
ОН
Она соврала мне на второй минуте знакомства. Я узнал об этом через пятьдесят пять лет.
Я вышел на крыльцо, потому что в доме было слишком много людей и все они были веселее меня. Она стояла у перил спиной ко мне.
— Там дышать нечем, — сказал я.
Она обернулась не сразу. С задержкой. За эту задержку я успел пожалеть, что открыл рот.
— Я жду человека, — сказала она.
Не «привет». Не «ага». Сразу — предупреждение.
Восемнадцатилетний я был трусом в девяноста случаях из ста. Это был как раз сто первый.
— Ну, подождём вместе.
И встал рядом. На расстоянии вытянутой руки, потому что тогда мне казалось, что вытянутая рука — это официальная единица приличия.
Мы молчали минуты три. Из дома кто-то заорал припев, мы оба дёрнулись и оба сделали вид, что не дёрнулись.
Потом пошёл дождь, и она не ушла в дом.
Вот что меня перевернуло. Не лицо, не голос — то, что она не ушла в дом. Отступила на полшага к стене и посмотрела на меня: ну а ты?
Я тоже отступил. Теперь между нами была не рука, а ладонь.
— Твой человек, кажется, не придёт.
Она засмеялась. Коротко, вниз, себе в ключицы.
— Кажется, нет.
Дальше два часа. О чём — не помню. Помню только, что она держала стакан обеими руками, как чашку, и что у неё были очень тонкие запястья, и что смотреть на них дольше секунды было почему-то нельзя.
— У тебя брат есть? — спросила она.
— Есть. Старший.
— Он лучше тебя?
Я даже растерялся.
— Все так считают.
— Ну и дураки, — сказала она.
Вот на этом месте у меня что-то щёлкнуло и кончился страх. Такое за всю жизнь было раза четыре. Просто выключается та штука, которая подсказывает, как ты выглядишь со стороны.
Я рассказал ей про собаку, которая умерла, когда мне было девять. Я никому это не рассказывал — ни до, ни, честно говоря, после. У меня в середине села голова, и я замолчал, и она ничего не сказала. Просто стояла рядом и молчала правильно.
Я не прикоснулся к ней. Ни разу, ни пальцем.
Мне на это понадобилось три недели. Я до сих пор не знаю, почему. Вернее, знаю: я был уверен, что если притронусь, всё немедленно кончится.
Шёл потом на станцию один, в мокрых кроссовках, и был счастлив так, как, наверное, больше никогда. Не сильнее — но и не слабее. Просто тогда для этого хватало мокрых кроссовок.
ОНА
Он думает, что заговорил первый.
Пусть думает. Я поняла это году на пятом и с тех пор ни разу не поправила. Мужчине бывает нужно помнить себя тем, кто сделал шаг.
Шаг сделала я. Просто он был такой длинный, что его не заметили.
Я смотрела на него час. Он вошёл последним, поздоровался со всеми сразу одним кивком, чтобы не здороваться с каждым, сел в угол и взял стакан.
И вот тут я пропала. Потому что он взял стакан неправильно.
Он держал его сверху, всей ладонью накрыв, будто тот может улететь. И весь вечер так и держал, и ни разу не поставил. Человек, которому некуда деть руки. Человек, который в чужом доме не уверен, что ему разрешили сидеть.
Я такая же. Просто я научилась это прятать лет на пять раньше.
Он вышел. Я досчитала до сорока — не до десяти, до сорока, я помню это число, потому что сорок это очень много, когда считаешь, — и вышла следом. Встала спиной к двери, чтобы он не подумал, что я вышла за ним.
Он не заговорил.
Я слышала, как он два раза набрал воздух и два раза не сказал. На третий я поняла, что он сейчас развернётся и уйдёт, — и обернулась сама.
— Я жду человека.
Господи, зачем.
Я не ждала никого. Никто вообще не знал, что я там. Это выскочило само — маленькая защитная ложь, чтобы не стоять перед ним голой. Чтобы у меня было алиби: я тут не ради тебя.
Я держала эту ложь пятьдесят пять лет. В первый год было стыдно признаваться, на пятый — уже смешно, на двадцатый — незачем. А на сорок пятый я поняла, что это единственное, чего он про меня не знает. Единственное. И мне стало жалко отдавать.
Он сказал «ну, подождём вместе» и встал далеко, как школьник на линейке, и я подумала: боже, какой хороший.
Про дождь он всегда рассказывает неправильно. Дождь пошёл раньше. Я потому и считала до сорока — ждала, пока начнётся, чтобы был повод стоять под навесом близко.
Вот такая я была в восемнадцать. Все думали — тихая.
Он отступил к стене, и я почувствовала его тепло боком. Не рукой — целой стороной тела, через два слоя мокрой ткани. И весь вечер думала одно: не двигайся, не спугни.
Он говорит, что не помнит, о чём мы говорили. Я помню всё. Про брата, которого всю жизнь ставили выше него. Про то, что он не хотел на этот факультет и не сказал матери. Про собаку.
Мне было восемнадцать лет, и я впервые держала в руках чужую жизнь. Я это поняла ровно в ту секунду и очень испугалась.
Он меня не тронул. Ни разу.
Я ждала так, что у меня к концу вечера болели плечи от ожидания. Каждый раз, когда он поворачивался, я думала — сейчас. И каждый раз — не сейчас.
Шла домой злая. Правда злая. Ну и трус, думала. Ну и пожалуйста.
А дома легла и пролежала до утра с открытыми глазами, и у меня всю ночь горел тот бок, которым я к нему стояла.
Три недели. Ему понадобилось три недели.
Я ни одной из них ему не простила и всю жизнь была за них благодарна.
Глава вторая
Ему восемнадцать. Ей восемнадцать.
ОН
Двадцать один день.
Я записал её номер в телефон в тот же вечер, в мокром тамбуре электрички, и подписал «дача». Не именем. «Дача». Как будто это склад стройматериалов.
И не звонил двадцать один день.
Не спрашивайте почему. Я сам двадцать лет потом не мог себе объяснить, а когда наконец смог, было уже неинтересно. Если коротко: я был уверен, что произошла ошибка. Что на том крыльце она разговаривала не со мной, а с каким-то парнем, которого придумала из темноты, и что стоит мне открыть рот при свете дня — ошибка вскроется.
У меня есть старший брат. Он у нас красивый, громкий и до сих пор всем нравится. Я вырос в доме, где гости, уходя, говорили матери: «Какой у тебя старший-то!» — и я стоял рядом. Меня не обижали. Меня просто не упоминали.
Так что я знал своё место. Девушки вроде неё разговаривают с такими, как я, один вечер. На спор или от скуки.
На третий день я написал сообщение. Стёр.
На пятый написал другое. Стёр.
На девятый брат увидел, как я сижу с телефоном, и спросил, чего я такой. Я сказал: ничего. Он посмотрел через плечо, увидел «дача» и заржал. Он не издевался даже. Он просто заржал, потому что ему было смешно, и сказал: «Ну ты позвони, может, даст».
Я после этого не звонил ещё двенадцать дней.
На шестнадцатый я увидел её в столовой. Она стояла с подносом, в трёх метрах, и посмотрела прямо на меня.
И прошла мимо.
Не отвернулась, не фыркнула. Просто прошла — так проходят мимо стены.
Я сидел над своим супом и чувствовал, как у меня горят уши, и думал: ну вот, я же говорил. Ошибка вскрылась.
А на двадцатый день была вечеринка в общаге, куда меня позвали случайно, и она там была.
И с ней был парень. Высокий, из тех, кто разговаривает громко, потому что уверен, что это интересно всем. Он что-то рассказывал, она смеялась, и в какой-то момент он положил ей руку на поясницу.
Она не убрала.
Я вышел.
Дошёл до лестницы, спустился на пролёт и сел на подоконник между этажами. Сидел там минут сорок, курил чужие сигареты и вёл в голове взрослый мужской разговор с самим собой: ну и правильно, ну и пусть, ну и ничего не было.
Потом дверь наверху хлопнула, и она сбежала по ступенькам и остановилась.
— Ты уходишь? — сказала она.
— Ухожу.
— Понятно.
Она стояла на три ступеньки выше и смотрела сверху вниз, и мне это было унизительно.
— У тебя, я смотрю, всё нормально, — сказал я.
— У меня отлично.
— Заметно.
— Двадцать один день, — сказала она.
Я не понял.
— Что?
— Ничего.
Она развернулась, чтобы уйти наверх.
И я встал и поймал её за запястье.
Впервые. За двадцать один день — первое прикосновение, и я даже не выбирал, куда; рука сама схватила то, что было ближе.
Оно было тонкое и очень тёплое, и я почувствовал под пальцами, как у неё колотится пульс, — быстро, часто, совсем не как у человека, у которого всё отлично.
Мы оба замерли.
Я держал её за запястье, она стояла на три ступеньки выше, и мы молчали, наверное, секунд десять. За эти десять секунд у меня в голове не было ни одной мысли. Я потом всю жизнь пытался попасть в это состояние и попал раза три.
— Отпусти, — сказала она.
Я отпустил.
Она не ушла.
ОНА
Двадцать один день. Он думает, я сказала это в сердцах.
Я вела календарь.
Не в голове — на бумаге, в тетрадке по социологии, на последней странице. Ставила палочки. К концу второй недели палочек было столько, что я стала стыдиться собственной тетрадки и стала ставить их мельче.
Первые три дня я была спокойна. Мальчику надо выдержать паузу, я всё понимаю, у них там свои правила.
С четвёртого по седьмой я придумывала уважительные причины. Потерял телефон. Заболел. Уехал. Умер — да, на шестой день я всерьёз рассматривала вариант, что он умер, и мне от этого стало легче, вот до чего.
С восьмого я начала злиться.
К четырнадцатому я его почти вылечила. Я говорила подруге, что он никакой, что он всё время смотрел в пол и что от него пахло чужим одеколоном. Я говорила это раз шесть. Подруга на шестой раз сказала: «Ты мне это уже рассказывала». Вот тогда я поняла, что дело плохо.
В столовой я его увидела за секунду до того, как он увидел меня.
У меня была секунда решить. И я решила: пройти мимо.
Господи, как я шла. Я никогда в жизни так не ходила — прямо, ровно, с подносом, глядя строго вперёд, и у меня внутри всё кричало. Я села через два стола спиной к нему и не съела ни ложки. Просто сидела над тарелкой двадцать минут, чтобы не встать раньше него.
Он не подошёл.
И вот тогда я по-настоящему решила, что всё.
На вечеринку в общагу я пошла специально. Я знала, что он там будет, — мне сказали. И я надела то, в чём меня не узнавали.
И высокого этого я тоже выбрала специально. Он был совершенно пустой, он с первой минуты говорил только про себя, но у него был громкий смех, и его было видно от двери.
Когда он положил мне руку на поясницу, я чуть не отбросила её рефлексом. И удержалась. И оставила.
Мне двадцать лет за это было стыдно. Не за руку — за расчёт. Я в восемнадцать лет уже умела вот так, холодно, всё рассчитать, и это знание про себя мне никогда не нравилось.
Он вышел через минуту.
Я досчитала до тридцати. Не до сорока — до тридцати, я торопилась.
И побежала за ним.
Он сидел на подоконнике между этажами с чужой сигаретой — он не курил, я знала, что он не курит, и вот он сидел и курил, и у меня всё внутри обвалилось.
— Ты уходишь?
— Ухожу.
Скажи что-нибудь, думала я. Скажи хоть слово, и я всё прощу, всё, прямо сейчас, вот эти двадцать один день целиком, за одно слово.
— У тебя, я смотрю, всё нормально.
— У меня отлично.
— Заметно.
И я не выдержала:
— Двадцать один день.
Сказала — и сразу поняла, что отдала всё. Что теперь он знает. Что я считала.
Я развернулась уйти, и он схватил меня за руку.
Первое прикосновение за всю мою жизнь, от которого у меня подкосились ноги. Не поцелуй, не объятие — пальцы на запястье, довольно грубо, он потом извинялся, что грубо.
Я почувствовала, что он весь дрожит. Вот этот большой, мрачный, который двадцать один день меня не замечал, — он держал меня за руку и дрожал, как собака.
И мне стало его так жалко и так хорошо одновременно, что я испугалась.
— Отпусти, — сказала я.
Он отпустил сразу. Немедленно. Вот это было самое важное за весь вечер, и я поняла это уже тогда: он отпустил сразу.
И я осталась.
Мы просидели на этом подоконнике до половины пятого. Он ни разу больше ко мне не притронулся — трус, дурак, самый лучший.
Про брата он мне рассказал в ту ночь. Про то, как гости говорили матери «какой у тебя старший».
Я тогда ничего не ответила. А надо было сказать: я тебя выбрала, а не его, и выбрала за час до того, как ты открыл рот.
Я сказала ему это только в сорок лет. Слишком поздно. Он к тому времени уже построил себе целую жизнь на мысли, что его выбрали случайно.
Глава третья
Ему девятнадцать. Ей девятнадцать.
ОН
Квартира была Витькина. Витька уехал к матери на выходные и оставил ключи с лицом человека, который делает историческое одолжение.
Там было холодно. Батареи ещё не включили, и я весь вечер думал об одном: главное, чтобы она не замёрзла, потому что если замёрзнет, то уйдёт, и я буду виноват в том, что в октябре холодно.
Я купил вино, которое мне продали без вопросов, и оно оказалось такой дрянью, что мы оба сделали по глотку и больше не трогали.
И вот дальше я вам должен кое в чём признаться, и мне до сих пор, в семьдесят пять, немножко стыдно.
Я соврал.
Она в какой-то момент спросила — не в лоб, а как-то по касательной, между делом: «У тебя это который раз?»
И я сказал: «Ну, не первый».
Первый. Разумеется, первый. У меня руки тряслись так, что я не мог расстегнуть собственную рубашку.
Зачем я это сказал — не знаю. Мне казалось, что девятнадцатилетний мужчина обязан иметь за спиной какой-то опыт, иначе он не мужчина, а недоразумение. Я где-то это подхватил и тащил на себе, как мешок.
Дальше было плохо.
Я сейчас скажу честно, потому что эту книгу, я надеюсь, читают взрослые люди: в первый раз почти ни у кого ничего не получается так, как обещали. У нас не получилось.
То есть получилось, но криво, торопливо, с извинениями, и я в середине от ужаса вообще потерял всё, и была пауза, в которую я хотел умереть. Прямо физически, буквально: лечь лицом в подушку и не дышать.
Она в эту паузу не сказала ни слова.
Вот за это я, кажется, её и полюбил окончательно. Не за то, что она была добрая, — она бывала очень недоброй, вы ещё увидите. За то, что она в ту секунду промолчала правильно.
Она просто положила ладонь мне на затылок. И держала.
И через какое-то время всё наладилось само.
Потом мы лежали под двумя одеялами — я нашёл второе в Витькином шкафу — и она вся была в мурашках, и я водил пальцем по её плечу и смотрел, как они поднимаются.
— Холодно? — спросил я.
— Нормально.
— Врёшь.
— Вру.
Я тогда сказал первое, что пришло в голову:
— Все на той даче думали, что ты тихая.
Она засмеялась в темноте.
— А я не тихая?
— Ты самый громкий человек, которого я знаю, — сказал я. — Просто этого никто не слышит.
Она долго молчала.
— Повтори, — сказала она.
— Что повторить?
— Как ты меня назвал.
— Тихая.
И вот с той ночи — Тихая. Пятьдесят шесть лет.
Она была Тихой, когда мы расставались. Была Тихой в роддоме. Перестала быть Тихой на четырнадцать лет в середине, и это был плохой знак, но я его не понял. Потом снова стала.
Я произнёс это слово в последний раз при обстоятельствах, о которых напишу в конце. И она услышала.
ОНА
Он врёт, что не первый раз.
Он врал в девятнадцать, и он врёт сейчас, в этой самой главе, — я слышала, как он это читал, и он до сих пор не может просто сказать: было страшно.
Ладно. Пусть.
Я поняла всё на второй минуте. Не по неловкости — неловкость у всех. По тому, как он положил вещи.
Он снял рубашку и аккуратно повесил её на спинку стула. Аккуратно. В такой момент. Человек, который двенадцать раз в голове репетировал этот вечер и дошёл в репетиции до стула.
И я решила не мешать.
Это была первая большая работа в моей жизни: целую ночь делать вид, что я не замечаю. Я не сказала ни одного слова, которое могло бы его поймать. Я спросила «который раз» специально — чтобы дать ему соврать и закрыть тему. Я знала, что он соврёт. Мне надо было, чтобы он соврал и успокоился.
Женщины делают это постоянно. Вот прямо постоянно, всю жизнь, и мужчины об этом чаще всего не знают. Мы держим вашу версию себя, как держат под локоть.
В середине у него не получилось.
И вот тут была развилка на всю нашу жизнь. Я могла сказать: «ничего страшного» — и это была бы катастрофа. Я могла сказать «бывает» — катастрофа. Я могла погладить его по щеке — тоже катастрофа, я почему-то это точно знала.
Я положила руку ему на затылок и заткнулась.
Мне было девятнадцать лет. Откуда я это знала — не спрашивайте. Женщины знают такие вещи лет на десять раньше, чем начинают понимать.
Потом всё было хорошо. Не так, как в книжках, — но хорошо.
И вот что я вам скажу про первый раз, раз уж мы взялись за честность: главное в нём случилось не в кровати, а после.
После он не отвернулся.
Я до этого много чего слышала от подруг. Про то, как отворачиваются, как закуривают, как начинают говорить про пары в понедельник. А он лежал лицом ко мне, подпёр голову рукой и смотрел на меня, как смотрят на что-то, что можно потерять.
Мне было холодно и очень хорошо.
— Холодно?
— Нормально.
— Врёшь.
— Вру.
А потом он сказал эту вещь. Про то, что все на даче думали, что я тихая.
Он не знал, что попал в самое больное.
Я всё детство была «удобная». «Такая спокойная девочка». Мать говорила гостям: «с ней вообще никаких проблем». А я лежала ночами и орала внутри — про отца, про школу, про то, что меня никто никогда ни о чём не спросил.
И вот приходит девятнадцатилетний дурак, который на четверть часа раньше не мог справиться с пуговицей, и говорит: ты самый громкий человек, которого я знаю, просто этого никто не слышит.
— Повтори.
— Тихая.
Я плакала. Тихо, он не заметил, — ну или заметил и правильно сделал вид.
Он звал меня так пятьдесят шесть лет.
Было четырнадцать лет в середине, когда он не звал меня никак. Просто никак — ни по имени, ни Тихой, вообще без обращения. Я заметила это на третий год и молчала одиннадцать.
Но об этом позже.
Глава четвёртая
Ему девятнадцать. Ей девятнадцать.
ОН
Я взял её телефон посмотреть время.
Клянусь. Вот именно за этим. Мой сел, её лежал на столе, я взял, нажал кнопку — и на экране висело сообщение.
«Ну ты подумай хотя бы. К.»
Я его прочитал раньше, чем успел решить, читать мне его или нет. Это занимает полсекунды и потом не отменяется.
Дальше я сделал то, за что мне стыдно до сих пор: я открыл переписку.
Там было двадцать сообщений. Ничего особенного, если разбирать по одному. Проводил до общежития. Занял конспект. «Спокойной ночи». Вот это «спокойной ночи» — четыре раза за месяц.
Она вышла из ванной, вытирая голову, увидела меня с телефоном и остановилась.
— Ты чего делаешь?
— Кто такой Костя?
Тишина.
— Ты лазил в мой телефон.
— Кто. Такой. Костя.
— Ты лазил в мой телефон!
Вот так у нас всё и пошло. Два вопроса, друг друга не слышащие, — и это была, я теперь понимаю, генеральная репетиция следующих пятидесяти лет.
— Костя с нашего курса, — сказала она. — Он мне носит конспекты. И он мне не нужен, и он это знает, и ты это знаешь.
— Он пишет тебе «спокойной ночи».
— И что?
— Четыре раза за месяц.
— Ты посчитал?!
Я посчитал. Конечно, я посчитал. Я всё в этой жизни считаю: двадцать один день, четыре сообщения, потом будут годы и суммы на счетах, я такой человек.
Она стала красная.
— Ты понимаешь, что ты сейчас сделал? Ты понимаешь, что ты меня проверял?
— Я время смотрел.
— Не ври мне хотя бы сейчас.
Мы орали минут пятнадцать. Соседи стучали в стену. Я сказал, что если ей нужен кто-то, кто носит конспекты, то пожалуйста. Она сказала, что мне, видимо, нужна не девушка, а протокол. Я сказал, что она мне не ответила ни на один вопрос. Она сказала, что не обязана отчитываться.
А потом она вдруг села на кровать и сказала совсем другим голосом:
— Тебя не Костя мучает.
— А кто?
— Ты меня три недели не звал. — Она посмотрела на меня. — Ты до сих пор не веришь, что я тебя выбрала. Ты каждый день ждёшь, когда я опомнюсь.
Я не ответил.
Потому что ответить было нечего. Она была права на сто процентов, и это было так точно, что у меня перехватило горло.
— Я не буду всю жизнь доказывать, — сказала она.
И вот это оказалось враньём, потому что доказывать ей пришлось всю жизнь, и мне тоже, и по-моему, это и есть брак, но тогда мы этого не знали.
Мы помирились там же, зло, быстро, наполовину одетые, без единого слова. Я держал её лицо и не мог смотреть в глаза. Она один раз укусила меня за плечо — не ласково, а так, как кусают, когда больше нечего сделать.
Потом лежали в темноте.
— Я не буду извиняться за телефон, — сказал я.
— Знаю.
— Но больше не буду.
— Будешь, — сказала она.
Не был. Ни разу за пятьдесят шесть лет. Это единственное обещание, которое я сдержал буквально.
Костю она не удалила. Я проверил через год.
ОНА
Он проверил через год, я знаю. Он думает, я не знаю.
Костя был хороший мальчик, который был в меня влюблён, и я это прекрасно понимала, и — да, скажу правду — мне это было приятно.
Вот вам вся правда про девятнадцатилетнюю меня: у меня был человек, которого я любила до головокружения, и параллельно мальчик с конспектами, чьё «спокойной ночи» я читала перед сном и чуть-чуть грелась.
Я никогда ему ничего не обещала. Я ни разу не написала ему ни одного лишнего слова — можете проверить, там всё было стерильно. Но я не сказала ему «не пиши мне».
И вот это «не сказала» — оно и было тем, за что мне потом стало стыдно.
Не перед своим. Перед Костей. Мальчик год ходил за мной с конспектами, потому что я из тщеславия не потрудилась произнести четыре слова.
А когда он влез в телефон — я взорвалась.
Знаете почему? Не потому, что было что скрывать. Потому что я в ту секунду поняла, что теперь я всегда буду под наблюдением. Что у меня больше нет своей территории. Мне девятнадцать, я четыре месяца как ушла от матери, которая читала мои дневники, — и вот он, тот же самый жест, только уже от любимого человека.



