- -
- 100%
- +
Илья сидел рядом. Свою летнюю форменную рубаху, застиранную от частых стирок почти до белизны, он расстегнул у воротника. Тяжелый кожаный ремень с гимназической бляхой и фуражку снял и положил на скамью, а рукава закатал до локтей. Его вьющиеся волосы отливали медью на майском солнце, жесткие пряди лениво шевелил ветер, и Вера ловила себя на том, что засматривается на этот медный блеск и чужое, легкое движение. Илья листал страницы задачника, и всякий раз, когда он переводил палец на новую строчку, на его сильных, жилистых руках проступали вены. Она смотрела, замирая, и тут же испуганно опускала глаза обратно в тетрадь.
На ней было строгое коричневое платье с черным фартуком. Тяжелая темная коса, перехваченная бархатной синей лентой, сползала вдоль спины и концом ложилась на деревянную планку скамьи. Илья невольно смотрел на эти пряди на дереве, но взгляда не задерживал.
Позже, когда солнце уходило за крыши и воздух становился сырым, они перебирались в читальный зал. Там стояла глухая, глубокая тишина, в которой даже скрип пера казался нарушением порядка. Пахло старыми книгами, переплетной кожей и воском, которым натирали паркет. За длинными столами корпели пожилые господа в очках; в углу какой-то студент быстро исписывал листки, а мерное тиканье стенных часов напоминало, что время идет.
Они занимались за угловым столом, сдвинув к середине раскрытые задачники. Иногда их взгляды встречались поверх страниц. Илья кивал – коротко, деловито, подтверждая: «Правильно». Вера едва заметно улыбалась одними уголками губ и снова утыкалась в свою тетрадь.
Он объяснял терпеливо, спокойно. Никогда не бросал свысока: «Это же элементарно!» Он говорил: «Давай разберем еще раз. Ты на верном пути». И формулы в черновике действительно начинали слушаться – будто он просто подставлял плечо там, где она спотыкалась.
В его тетради среди списков трат появился лаконичный знак: «В. – задачи. Остальное – завтра».Илья переносил собственное повторение тригонометрии на ночь, дома засиживался над латынью до одиннадцати, но каждый вторник и четверг после классов неизменно освобождал для нее время. Без лишних слов.
За столом он не разглядывал изгиб ее шеи, где под кожей бился пульс, пока она выводила очередное уравнение, и не следил за ее пальцами, хотя замечал, что их движения стали увереннее. Он смотрел в учебник.
Вера тоже не смотрела на него, когда он говорил. Но после одного из таких уроков, уже дома, раздеваясь у себя в комнате, она поймала себя на том, что все еще помнит его голос – низкий, спокойный. И вспомнилось, как сегодня, когда она в который раз запуталась в тяжелом уравнении, Илья на мгновение задержал взгляд на ее пальцах, сжимавших перо, – и ничего не сказал. Просто подвинул листок ближе и начал объяснять заново.
«А если бы он сейчас спросил не про эти биквадратные уравнения, – подумала она, глядя на свое отражение в темном оконном стекле, – а про что-то другое… я бы, кажется, ответила».
До годовых испытаний оставались считаные дни. Вера по-прежнему боялась провала, но теперь – не самой математики, а того дня, когда этот законный повод встречаться просто исчезнет.
*
Экзамены прошли строго, даже сурово. Но Вера выдержала. Пять «пятерок», две «четверки» – в том числе по математике, за которую она так боялась, – и похвальный отзыв педагогического совета. Это казалось почти чудом, и Вера прекрасно знала, кому именно она обязана этим спасением.
В середине июня, в душном актовом зале, где пахло мастикой, мылом и дешевыми духами, начальница – грузная пожилая генеральша в синем шелковом платье с медальоном на груди – вручила ей аттестат. Плотная бумага с гербовой печатью еще пахла типографской краской и клеем. На ней были выведены строгие слова: «Окончила полный семиклассный курс наук». Этот лист давал законное право на звание учительницы начальных училищ – и, главное, открывал дорогу в педагогический восьмой класс, ради которого она так убивалась всю весну.
Вера держала этот лист в руках и ощущала себя странно. Столько лет зубрежки и страха – и все. Одна страница, которую можно просто спрятать на дно шкатулки.
– В частных гимназиях, говорят, настоящий бал устраивают, – шепнула Лиза, когда они вместе спускались по лестнице. Подруги жались друг к другу, взволнованные и растерянные. – С оркестром, с шампанским даже. У Соньки Вяземской сестра там учится, рассказывала: мамы в шляпках, кавалеры приглашают на вальс, цветы, подарки…
– А у нас – чай с сушками да нотация о скромности, – отозвалась Надя, сложив плотный лист вчетверо и пряча его в ридикюль, будто стыдясь его простоты. – И напутствие на прощание: «Помните, девицы, ваше предназначение – семейный очаг, а не стремление к самостоятельности».
Дома Вера сложила бумагу и спрятала на дно лакированной материнской шкатулки. Там уже лежали катушки ниток, свернутые обрезки лент, сухие веточки лаванды для аромата и старая афиша Одесского театра – пожелтевшая, с выцветшей лиловой печатью: «Бенефис танцовщицы Лидии Гринберг». Поверх всего лежал снимок отца в дешевой рамке – тот, где он был снят еще до болезни: со светлыми, гладко зачесанными на пробор волосами, аккуратными усами и рукой на эфесе парадной шпаги. Отец смотрел строго, но без злобы, будто говорил: «Держись, Верочка. Я рядом».
Впереди оставался педагогический класс при гимназии – не потому, что Вера мечтала учить чужих детей, а ради надежды на место получше, чем начальная школа. К тому же ее, как и прежде, обещали освободить от платы за обучение. Еще один год отсрочки перед тем, как взрослая реальность окончательно вступит в свои права.
Вера знала: осенью мать снова понесет прошение к начальнице. Снова будет прикладывать свидетельство о смерти отца, справку о копеечной пенсии и унизительное свидетельство о бедности из полицейского участка. И всякий раз было страшно, что теперь – откажут. На Высшие курсы принимали и после седьмого класса, но платить за них пятьдесят рублей в год все равно было нечем. Да и что толку от этих курсов через четыре года, когда права выпускниц еще толком не ясны… А здесь – всего один год, и на руках звание домашней наставницы.
Она щелкнула замком шкатулки и упрямо отогнала эти мысли.
*
В один из последних июньских дней, когда Москва изнывала от глухого зноя и даже в тени Пашкова дома воздух казался неподвижным, Вера встретила Илью у ворот.
Она пришла сдать книги перед отъездом из города. Илья, видимо, тоже заглянул ненадолго – он вышел на крыльцо с пустыми руками, но с тем самым сосредоточенным лицом, которое всегда появлялось у него, когда он о чем-то думал.
Они столкнулись нос к носу. Но теперь между ними не было раскрытого задачника или тетради, а значит – и законного повода остановиться.
– Здравствуй, – сказала Вера первой.
– Здравствуй, – ответил он.
Наступила заминка. Только теперь не было страницы, в которую можно было смотреть, пряча глаза.
– Спасибо, – негромко произнесла Вера, разглядывая запыленные придорожные липы. – Без тебя я бы не справилась. Правда.
– Ты сама справилась, – ответил Илья и слегка кивнул. – Я был лишь… подспорьем.
Она улыбнулась. Только он мог так выразиться. В этой нескладной фразе было столько честности, что Вера замерла, пытаясь подобрать слова, но так ничего и не добавила.
Они помолчали.
– Теперь Герье? – спросил он.
– Педагогический класс, – коротко ответила Вера.
Илья не стал спрашивать «почему». Деньги, возможности – все это и так было понятно.
В этот момент со стороны Знаменки вынырнул Сережа – взмыленный, раскрасневшийся, с фуражкой в руке, которой он обмахивался как веером.
– А вот вы где! – выпалил он, запыхавшись. – Я туда-сюда бегаю, думал, уже разбежались. Жара – сил никаких нет! – Он хлопнул Илью по плечу. – Ну что, профессор? Отдыхать собираешься?
– Придется, – Илья коротко усмехнулся.
– А мы тогда с Верой Петровной, – Сережа подмигнул ей, – пойдем умные мысли в новый блокнот записывать. Хватит с нас твоих теорем, мы тоже право на отдых имеем!
Вера невольно рассмеялась. Натянутая пауза мигом сломалась, и от этого привычного сережиного трепа на душе стало просто и легко.
Они еще немного постояли на зное, перекидываясь обычными фразами о каникулах. Сережа сказал, что все лето проведет в душной Москве – отец запряг помогать в лавке, а Илья со дня на день уезжает к матери в Егорьевск.
У Веры тоже все наконец решилось: остаток лета они с мамой должны были провести на даче у знакомой купчихи. Мать собиралась учить ее дочерей танцам, а Вере определили место компаньонки – читать им вслух по вечерам и терпеливо выслушивать дачные сплетни.
Незадолго до этого отъезда Вера случайно встретила Сережу на углу Малого Знаменского.
Они присели на скамью у чугунной ограды. Разговор сам собой свернул на Илью.
– А вы с ним… – Вера запнулась, подбирая слова. – После того как он помог тебе с латынью, вы подружились?
Сережа задумался, разглядывая старые деревья, за которыми высился Пашков дом.
– Насчет дружбы не знаю. Арсеньев не из тех, кто пускает к себе в душу. – Он сорвал зеленый листок с ветки сирени, проросшей сквозь решетку, и принялся крутить его в пальцах. – С ним бывает непросто. Молчит часами. Но если что случится – он не подведет. С ним надежно. Понимаешь?
Вера кивнула.
Помолчав, Сережа вдруг добавил, не глядя на нее:
– Ты ведь тоже… совсем не похожа на наших гимназисток. У других девиц в голове одни шляпки, пикники да кавалеры. А у тебя взгляд такой… строгий. Будто ты все время ждешь какого-то подвоха от жизни.
Он помолчал, переворачивая в пальцах сорванный листок сирени.
– И Илья такой же упрямый. Прямо как у Пушкина про лед и пламень, только у вас все наоборот. Вы оба как этот лед на Москве-реке – замерзли намертво, не прошибешь. – Сережа хитро прищурился. – А я, выходит, при вас за костер? Ну да, чтобы вы совсем в своих углах не окоченели.
Она не ответила, лишь крепче сжала пальцами ручку ридикюля.
А Илья, возвращаясь в тот вечер в свою каморку в Гагаринском переулке, думал не об уроках, не о деньгах и не о поездке в Егорьевск. Перед глазами стояло, как она ждала его на крыльце: тонкий силуэт в темном платье, тяжелая коса, упавшая на плечо, и упрямый взгляд, из-за которого он впервые едва не бросил все свои графики, чтобы просто позвать ее завтра в Сокольники. Но они так и попрощались посреди июньского зноя, оставив все как есть, – до самого сентября.
Цена мечты
В сентябре начались первые заморозки. По утрам трава вдоль Пречистенского бульвара покрывалась тонким инеем, который хрустел под подошвами. Вера любила это время: летняя духота наконец спадала, а воздух становился чистым и прохладным. С лотков на каждом углу уже вовсю торговали антоновскими яблоками, и в переулках пахло горьким печным дымом.
Она переступила порог гимназии уже не обычной ученицей, а воспитанницей педагогического класса.
В раздевалке пахло сырым сукном и нафталином. Младшие возились у вешалок, путаясь в длинных шарфах; завидев старших, они испуганно шарахались в сторону. Вера поймала на себе несколько любопытных взглядов – ее здесь помнили. Лагодина из седьмого, та самая, с косами…
Вера уже потянулась к своему крючку, когда сзади в нее кто-то с ходу врезался. Она пошатнулась, ухватилась за стойку и обернулась.
Перед ней стояла девочка из первого класса. Остриженная совсем коротко, по-мальчишечьи, она смотрела упрямо, со странным детским вызовом в серых глазах. Неровная челка топорщилась, словно ее резали дома наспех.
Накрахмаленный воротничок ее платья был пришит криво, а черный будничный фартук перекрутился набок. Она подняла с пола глухо грохнувший кожаный ранец, резко тряхнула головой и коротко, хрипловато бросила:
– Простите. Я нечаянно.
– Как тебя зовут? – спросила Вера негромко.
– Марина, – ответила та и, помедлив, добавила: – Из первого класса.
– А я Вера. Из педагогического. – Она чуть улыбнулась. – Ничего, Марина, привыкнешь. Иди, а то опоздаешь.
Девочка коротко, по-деловому кивнула, повернулась и протолкалась мимо Веры к дальним вешалкам. Из-за пояса ее фартука выпорхнул сложенный вчетверо листок и плавно опустился на паркет.
Вера наклонилась и подняла бумажку. На ней карандашом были выведены две неровные, крупные строчки:
«В зале музыка замолкла, старый дом давно молчит. Я сижу у темной шторы – ночь со мной одной грустит».
– Погоди! – окликнула Вера, но девочка уже скрылась за поворотом коридора.
Она спрятала находку в ридикюль – отдаст при первом же случае.
Вера повесила старенькое пальто на крючок, поправила воротник и остановилась перед мутным зеркалом в углу. Оттуда на нее смотрела девушка в строгом коричневом платье – форменном, с длинными рукавами и глухим воротом. Это сукно мать купила по случаю еще два года назад, когда Вера перешла в шестой класс, рассчитывая, что платье доживет до выпуска. Расчет оправдался: ткань была плотной, долговечной, а перед началом занятий мать распорола боковые швы, выпустила припуски, подшила подол – и оно снова сидело ладно. Хотя сама Вера давно возненавидела этот казенный коричневый цвет.
В педагогическом классе правила смягчались: воспитанницам разрешалось ходить в своих платьях, если они были темными и скромными. Но Вера просто донашивала старую форму – другого подходящего платья у нее не было. Она поправила косы, перевязанные простыми шнурками.
Анна Владимировна, учительница словесности, которая вела уроки у Веры еще с пятого класса, встретила ее в коридоре. Взглянула на тяжелые косы и устало вздохнула:
– Госпожа Лагодина… когда же вы наконец научитесь убирать волосы по-взрослому? Взрослая девица, а все как девчонка.
Вера подняла на нее глаза:
– Мне так удобнее, Анна Владимировна.
Словесница замолчала, разглядывая ее чистый воротничок и старое, тщательно выглаженное платье. Взгляд ее потеплел.
– Что ж, – сказала она наконец. – Идите. Удачи вам.
Воспитанниц педагогического класса оказалось немного – человек двенадцать. Состав подобрался пестрый, и Вериных прежних подруг среди них не было. Зато из параллельного отделения, с которым они раньше почти не общались, пришли новые лица. Рыженькая Зинаида Огнева, дочь псаломщика из Зарядья, сидела за последней партой, уткнувшись в учебник. Она и сейчас, в первый день, судорожно грызла кончик стального пера, хотя никаких заданий еще не давали. Елена, дочка богатого купца – Вера помнила ее в лицо, но фамилии не помнила, – сразу дала понять, что она здесь временно, для кругозора. Она то и дело расправляла кружевные вставки на рукавах, будто демонстрируя их классу. Сестры Гнедины, дочери присяжного поверенного, держались особняком, высокомерно переглядывались и даже тетради раскладывали так, чтобы отгородиться от остальных. Добрая Катя Смирнова попыталась было завести с Верой разговор, но та ответила сухо, мельком.
Не потому, что новые девушки были хуже или лучше – просто совсем другие. Раньше Вера оставалась частью привычной стайки, пускай не самой шумной, но своей. Теперь все распалось, и приходилось привыкать держаться особняком.
В сущности, из прежних времен у нее остались только двое. И те – парни, гимназисты из Первой мужской. Мысль об Илье с его вечными формулами и латынью и о Сереже, способном превратить в шутку любую казенную скуку, как-то подбадривала по утрам. Они ведь тоже теперь перешли в восьмой, для них – последний, выпускной класс. И перед ними жизнь ставила те же жесткие вопросы, только с мужской стороны.
Илья окончательно выбрал медицинский факультет.
– Без латыни – не пройти, – сказал он Сереже как-то в начале сентября, когда они случайно столкнулись на Моховой. Илья нес под мышкой подержанный «Курс анатомии» и пухлые литографированные лекции профессора Зернова, которые раздобыл через знакомого фельдшера. – Но я ее одолею. Вызубрю, вдолблю, вколочу в память. Даже если придется читать до рассвета.
Он говорил это спокойно, без рисовки, но Сережа знал: так и будет.
Сам Сережа нацелился на юридический. Не из-за веры в высокое правосудие, а из трезвого расчета, свойственного его отцу, купцу второй гильдии:
– Там, говорят, учат не правила запоминать, а строить аргументы. А это, брат, в любой торговой конторе пригодится. – Он усмехнулся. – Отец говорит: «С деньгами и без ума проживешь, а без ума и с деньгами – только до первой сделки». Так что пойду учиться на умного.
Вера знала это от Сережи – они иногда пересекались в читальном зале, перебрасывались парой фраз и расходились. Илья на их прежних местах больше не появлялся – весь день мотался по урокам, а по ночам зубрил латынь. Вера не обижалась, она понимала их слишком хорошо. У них была дорога – у каждого своя. А она стояла на месте и смотрела им вслед
Они оба знали, куда идут. У них была цель – у одного медицина, у другого юриспруденция, – и они уже шагали в ту сторону. А она стояла на месте, придавленная педагогическим классом, который был не выбором, а компромиссом.
У нее была мечта – Высшие женские курсы. Имя профессора Герье звучало для нее как пропуск в совсем другой мир. Курсы давали подлинную науку: всеобщую историю, филологию, философию. Право на настоящую ученую работу и мысль.
Но между мечтой и возможностью лежала пропасть, измеряемая не верстами, а рублями. И сколько бы она ни считала по ночам в темноте, цифры упрямо не сходились. У парней под ногами была твердая почва. А ее мечта существовала отдельно от нее. И от этого становилось горько.
В десятых числах сентября начальница гимназии вызвала Веру в свой кабинет по поводу платы за дополнительный класс. Сухо приподняв очки, она окинула девушку долгим взглядом:
– Вы, кажется, помышляете о курсах профессора Герье, госпожа Лагодина? Имейте в виду, конкурс в нынешнем году там огромный – чуть не четыре человека на место. И средства на обучение нужны немалые. Ваше прошение по поводу сиротства и освобождения от платы за восьмой класс мы, разумеется, рассмотрим на попечительском совете гимназии, но обнадеживать я вас не буду.
Вера слушала, опустив глаза, и считала про себя. Она перебирала эти цифры уже сотни раз, глядя в темноте на ангела над дверью.
После смерти отца осталась пенсия – девять рублей в месяц. Сумма ничтожная, но без нее они бы вовсе не протянули.
Мамины уроки танцев. Их теперь стало куда меньше. В Одессе Лидия Гринберг танцевала в частном театре, но в чопорной Москве до этого никому не было дела. Изредка ее звали в купеческие дома – учить хозяйских дочек держать спину и делать реверансы. За час платили от семидесяти копеек до рубля. В удачный месяц набегало рублей четырнадцать, в плохой – от силы семь.
Еще было шитье. Мать брала любую работу: перелицевать старый жакет, подогнать чужой подол по фигуре, положить незаметную латку. За это платили копейками, зато регулярно. Лишь пара постоянных клиенток давали по три рубля за сложную переделку. В среднем выходило еще рублей шесть.
Вера быстро сводила в уме эти цифры: пенсия – девять, уроки – одиннадцать, шитье – шесть. Итого двадцать шесть рублей на двоих. В лучшие месяцы – тридцать.
А дальше начинались траты.
Квартира – две комнаты во 2-м Ильинском переулке – обходилась в двенадцать рублей ежемесячно. Хозяйка, вдова чиновника, держала для них цену пониже из уважения к памяти покойного отца, но эти двенадцать рублей оставались главным, самым тяжелым расходом.
Дрова на зиму – в прошлом году ушло около пятнадцати рублей за сезон, а если раскидать на год, выходило рубля два с половиной в месяц. Керосин для ламп – еще около полутора. На еду – дешевый чай, хлеб, картошку, крупы, капусту и постное масло – уплывало рублей четырнадцать на двоих. Рыбу, яйца или молоко покупали редко, а про свежее мясо и творог даже не заикались. Мыло, свечи, неизбежная починка обуви – еще рубля три. Каждая мелочь вроде машинных иголок, ниток или мела для выкроек стоила копейки, но и они к концу месяца складывались в рубли.
Почти каждый месяц они влезали в долги. Хозяйке за квартиру платили с опозданием. Лавочнику недодавали за крупу и муку. Мать занимала у знакомых швей, отдавая по рублю, как только получала деньги за уроки танцев.
И все это – без учета одежды. Верино пальто держалось который год. Ботинки сапожник подшивал дважды. Нательное белье штопали до прозрачности. Тонкое полотно, истонченное вечным кипячением на плите, стало почти невесомым; всякий раз, просовывая руку в рукав сорочки, Вера боялась услышать сухой треск рвущейся ткани.
По вечерам в комнатах пахло щами, керосиновой гарью и разогретым на плите маслом. Мать, склонившись над чужим шитьем, время от времени терла покрасневшие глаза и снова бралась за иглу. Вера смотрела на ее натруженные пальцы и понимала, что эти руки – единственное, на чем они до сих пор держатся.
Вера вышла из кабинета начальницы. Она шла по коридору, не замечая девчонок и учителей. Неужели ее дорога оборвется здесь, в педагогическом классе? Неужели дальше – только место гувернантки в чужом доме, где придется нянчить детей, выслушивать придирки хозяек и читать Салтыкова-Щедрина тайком, в перерывах между стиркой?
В пустом переходе она остановилась и прислонилась лбом к прохладной каменной стене. Потом глубоко вдохнула и пошла дальше – к классу, где должен был начаться первый урок педагогики.
*
Они почти не виделись.
Илья совсем пропал. Встретить его удавалось только в библиотеке, да и то мельком. Он сидел в самом углу, уткнувшись в латынь или анатомические атласы. Если Вера случайно ловила его взгляд, он кивал – коротко, будто извиняясь, – и снова возвращался к своим записям. Подойти и заговорить было невозможно: между ними встали чужие латинские термины и нерешенные задачи. Илья заметно осунулся, под глазами залегли темные тени, но спину он по-прежнему держал прямо.
Сережа жил с отцом в доходном доме у Пречистенских ворот, прямо над их лавкой колониальных товаров. Дорога к библиотеке лежала по Волхонке, и иногда – случайно или нет – он сворачивал к Знаменке как раз в тот час, когда Вера возвращалась с занятий.
Встречи эти были короткими, беглыми.
– Здравствуй. Как успехи?
– Справляюсь. А у тебя?
– Завал. – Сережа усмехался, но глаза были усталые. – Три тома «Гражданского права» Победоносцева. Голова кругом. Отец говорит: «Учись, Сережа, юрист – это как купец, только торгует речами». А у меня эти речи пока поперек горла встают.
– Тяжело?
– А кому сейчас легко? – Он пожимал плечами, пряча руки в карманы шинели. – Ты-то как? В своем педагогическом не скучаешь без нас?
Вера лишь улыбалась в ответ. Скучала. Но говорить об этом не хотелось. Их приятельство сошло на нет само собой, оставив после себя лишь привычное одиночество.
Иногда по вечерам, лежа в постели и слушая, как за перегородкой мать возится с шитьем – мерно поскрипывало маховое колесо, стучала игла зингеровской машинки, изредка доносился усталый вздох, – Вера думала об Илье. Вспомнила, как он сидел рядом на скамье, терпеливо растолковывая биквадратные уравнения, а его широкие в кисти ладони уверенно переворачивали листы. Вспомнила его суховатое: «Ты на верном пути» – без улыбки, без лести, от которого почему-то становилось спокойнее. В памяти всплывал запах простого мыла от его рубахи, потрепанный том Тимирязева, оглушительное касание в каменной нише и подаренный Тургенев с пометками на полях. И то, как он смотрел на нее в последнюю июньскую встречу – будто хотел что-то сказать, но промолчал.
Ей вдруг стало интересно: он сейчас тоже не спит над учебниками – или уже лег? Она представила его в тесной каморке у Анна Васильевны: тусклое пятно керосиновой лампы, раскрытый анатомический атлас, склоненная голова с упрямыми жесткими короткими кудрями. И от этой мысли ночная темнота за окном уже не казалась такой глухой – будто Илья был совсем близко, всего в десяти минутах ходьбы через сонные переулки.
О Сереже она думала иначе. В те редкие минуты, что им выпадали, его легкость и готовность заполнить любую паузу спасали от неловкости. С ним можно было ненадолго забыть о деньгах и страхе перед будущим. Но эта легкость скользила по поверхности, точно солнечный блик по воде: тепло, светло, а глубины не разглядеть.
Она разрешала себе просто вспоминать. И этого было достаточно.
А завтра снова нужно было идти в класс, терпеть Еленины колкости, прятать глаза от начальницы и разбирать дидактические задачи. И без конца сводить в уме рубли, которых все равно не хватало.
Но упрямая надежда заставляла ее вставать по утрам, идти по хрустящему инею бульвара, считать копейки и верить, что однажды эта бесконечная бухгалтерия кончится чем-то иным, кроме новых долгов. Вера держалась за эту мысль, как за последнюю нитку, которой мать штопала их протертую жизнь.
После бала
А в середине декабря в эту размеренную, штопаную-перештопанную жизнь ворвалось известие, которое разом заслонило собой все. Оно пахло мандаринами, свежей хвоей и обещало музыку и веселье.



