- -
- 100%
- +
У подъезда ее дома они остановились. Сережа замялся, зачем-то сдернул и тут же снова поправил фуражку, а затем тихо произнес:
– Спасибо тебе. За то, что согласилась выйти. Я ведь понимаю, у тебя уроки, дел невпроворот… Но если вдруг захочешь еще раз от этой суши отвлечься – ты только черкни мне словечко через Федота. Я в ту же минуту прибегу.
Вера тепло улыбнулась:
– Спасибо тебе. И за кондитерскую, и за компанию.
– Ну, пирожные – это пустяки, – отмахнулся он, хотя уши у него заметно покраснели. – Главное – компания. Твоя.
Он помедлил, точно хотел сказать что-то еще, но так и не решился. Коротко кивнул и быстро пошел прочь по переулку.
Вера поднялась по темной лестнице, открыла дверь. Мать сидела не за «Зингером», как обычно, а у стола, подперев ладонью щеку. Перед ней в желтом круге света лежало распечатанное письмо.
– От Аделаиды, – проговорила она, едва заметив дочь. – Из Одессы. Помнишь, я тебе рассказывала про нее? Танцевали вместе в одном театре… Зовет к себе. Пишет: «Пока ноги носят, Лидочка, приезжай, хоть повидаемся перед концом».
Мать недолго помолчала, бережно, точно хрупкую вещь, отложила листок в сторону и посмотрела на Веру долгим, внимательным взглядом.
– Ну а ты? Хорошо погуляли?
– Да, – ответила Вера, снимая соломенную шляпку и привычно вешая ее на гвоздь у двери. – По Пречистенскому бульвару прошлись. В кондитерской были.
– В кондитерской? – Лидия Григорьевна приподняла бровь, но в голосе не прозвучало ни строгости, ни лишних вопросов – одно лишь легкое любопытство. – Это хорошо. В такую жару в прохладном зале, наверно, особенно приятно.
Она рассеянно провела пальцами по краю письма, а затем, не поднимая глаз, негромко добавила:
– Сергей – приятный молодой человек. Умный. И воспитанный.
Вера молчала, перебирая в памяти этот внезапный вечер: Сережин смех, эклер, тающий на языке, и его сбивчивую речь у подъезда.
– Да, – сказала она наконец. – Приятный.
Мать молча кивнула, будто соглашаясь. Больше она ни о чем расспрашивать не стала. Керосиновая лампа на столе горела ровно, за тонкой стеной тихо позвякивал фаянс – соседи прибирались после ужина. Самый обыкновенный московский вечер.
Вера прошла к себе, затеплила огонек, достала заветную тетрадь. Стальное перо на минуту замерло над чистой бумагой.
«Сегодня гуляла с Сережей. Было удивительно легко. Он рассказывал про университет, про своих профессоров. Потом мы зашли в кондитерскую – угощал эклерами. Обратно шли по бульвару, уже совсем в темноте, в усадебных садах пели соловьи. Он взял меня под руку, и я не стала отнимать. Просто было удобнее так идти по плитам. Мама спросила, хорошо ли мы провели время. Я сказала – да. Она больше ничего не спросила».
Вера закрыла дневник и еще долго сидела неподвижно, глядя на дрожащий язычок пламени. В квартире стало тихо, только из комнаты матери иногда доносился чуть слышный скрип старого стула – та так и не ложилась, все перечитывала одесское письмо.
Вера задула лампу и легла. В глухой темноте, уже перед самым сном, она позволила себе заново вспомнить его лицо под желтым газовым фонарем, когда он смотрел на нее у ворот. И улыбнулась – сама себе, в пустую комнату. За окнами огромная Москва спала, убаюканная майской жарой и тишиной.
*
А первого сентября 1903 года Вера вошла под просторные своды Политехнического музея на Лубянской площади, где теперь размещались аудитории Высших женских курсов. Старый, немного потертый кожаный портфель под мышкой; белая блузка, выстиранная до прозрачной тонкости и накрахмаленная так, что она шелестела при каждом шаге, точно сухая осенняя листва; серая юбка, перелицованная матерью за одну бессонную ночь. Это был не наряд – это были настоящие доспехи. Доспехи девушки, вступившей на территорию, где ее собственный ум оставался единственным залогом.
В кармане лежало казенное извещение о приеме: «Слушательница историко-филологического отделения».Бумага была гладкой, холодной на ощупь, но вес ее для Веры был сродни гире, взятой на плечи. Отныне ее одиночество, ее вечная обособленность получали официальный статус. Чтобы думать своей головой, нужно было отвоевать для себя это новое пространство, наглухо освободив его от чужих мыслей, пустых ожиданий и планов на все остальное.
Вестибюль гудел, как растревоженный улей. Курсистки – в строгих темных платьях, в скромных домашних блузках с высокими воротниками-стойками – теснились у доски с расписанием, негромко переговаривались, смеялись робким, нервным смехом. В воздухе густо пахло нафталином (доставали теплое осеннее платье после лета), дешевой лавандовой водой и тем особым, чуть кисловатым духом казенных помещений, где много лет подряд открывали форточки, топили печь, но так и не могли выветрить дух присутственного места.
Вера медленно скользнула взглядом по лицам. Рыжеватая веснушчатая девушка в дешевых очках с железной оправой – явно из провинциальных разночинок. Две бойкие хохотушки в модных шерстяных жакетах с пышными буфами – скорее всего, купеческие дочки, пришедшие сюда не столько за наукой, сколько ради кругозора. Худенькая брюнетка с фанатичным лицом, с вызывающе коротко стриженными волосами и в простом глухом платье без единого украшения; встретившись с Верой взглядами, она торопливо отвела глаза, точно боялась, что в них прочтут лишнее – эта, верно, уже вовсю ходит на тайные сходки. И совсем еще молоденькая, почти девочка, испуганно озиравшаяся по сторонам – видимо, только-только из поезда, без единого знакомого человека во всей огромной Москве.
Она почувствовала привычный, знакомый укол одиночества. Здесь, среди сотен чужих жизней, она поначалу тоже будет совсем одна. Но вместе с тем во всех них сквозило что-то общее – то упрямое, глухое желание вырваться на волю, которое и привело их под эти своды.
Вера поднялась на второй этаж, в большую аудиторию с крутым амфитеатром темных деревянных скамей. На кафедре их уже ждал историк. Приват-доцент Кизеветтер читал первую лекцию о внутренней структуре петровских преобразований. Он говорил страстно, увлеченно, и Вера жадно впитывала его чеканящий, летящий под потолок голос, напрочь забыв и о стоптанных ботинках, и о том, что завтра ей снова придется считать гроши в своей тетрадке.
Уроки она не бросила. Теперь их стало даже больше. К Костроминым она, впрочем, больше не ходила – купец в конце концов предпочел нанять для сына студента-мужчину, ради солидности. Зато прибавилось других занятий: дочка аптекаря с Плющихи, которой нужно было подтянуть русский слог, два брата-гимназиста из семьи присяжного поверенного, вечно путавшиеся в датах, и тихая барышня с Арбата, готовившаяся к поступлению на те же курсы.
Вера распределяла часы с методичностью часового мастера: утро принадлежало лекциям в Политехе, день – урокам, а поздний вечер – библиотеке и подготовке к семинарам. Изредка удавалось выкроить час-другой, и этот час неизменно принадлежал Сереже.
Они виделись нечасто, учеба загружала обоих. Иногда он поджидал ее после лекций у подъезда, беспечно прислонившись к железным воротам и крутя в пальцах фуражку. Она выходила на крыльцо – усталая, с тяжелой связкой книг, – и при виде его открытой улыбки внутри теплело.
Если позволяла погода, они гуляли, неспешно удаляясь от шумной Лубянской площади в сторону Театральной. А потом, если в его кармане весело бренчало несколько серебряных монет, он с заговорщицким видом предлагал:
– Ну что, Вера Петровна, не заглянуть ли нам к Филиппову здесь же, на углу Мясницкой? Говорят, у них пирожки с визигой сегодня особенно удались. Или, может, предпочтете чашечку кофия у Флей на Петровке?
Чаще всего они шли к Филиппову. Внутри булочной густо пахло свежей выпечкой, маслом и ванилью. Вера сидела напротив Сережи за маленьким столиком, и когда перед ней оказывалась тарелка с двумя румяными, сочащимися жиром жареными пирожками, на душе у нее становилось по-настоящему хорошо.
– Ну как твои курсистки? – спрашивал он, откусывая пирожок. – Есть интересные экземпляры?
– Есть, – охотно отвечала Вера. – Одна, знаешь, на первой же лекции Кизеветтера встала с места и начала на всю аудиторию спорить о петровских указах. Профессор ей мягко так: «Помилуйте, сударыня, но источники говорят иное…» А она руки на груди скрестила: «А вы пробовали читать Татищева по первому академическому изданию?». Я чуть не зааплодировала от ее смелости.
– Ого, – Сережа состроил нарочито испуганную мину. – Боевая девица. Смотри, подружишься с такой – она тебя на баррикады утащит.
– А ты разве против баррикад? – в шутку спрашивала она.
– Я – за то, чтобы ты была цела и сыта, – ответил он тихо, и Вере вдруг сделалось неловко. Она отвела глаза в сторону и торопливо заговорила о чем-то другом.
Иногда теплыми сентябрьскими вечерами они уходили далеко от шума центральных улиц. Доезжали на конке до конца Хамовнического плаца, пересекали Девичье поле и забирались на самый верх Ростовского холма. Оттуда, со старого крутояра за церковью Благовещения, Бережковская набережная на противоположном берегу и вся низинная Москва лежали как на ладони – с золотыми куполами дорогомиловских церквей, высокими дымящими трубами мануфактур за рекой и бесконечными крышами. Они подолгу стояли у этого обрыва, глядя, как внизу, вдоль темной воды, один за другим загораются уличные огни, и молчали.
Дома она неизменно ловила на себе испытующие взгляды матери. Лидия Григорьевна ни о чем не расспрашивала – она вообще редко лезла дочери в душу, – но иногда за поздним ужином роняла как бы между делом:
– Ты сегодня задержалась, Верочка.
– С Сережей гуляли, – коротко отвечала Вера, не поднимая глаз от чашки.
Мать понимающе кивала и молча возвращалась к своему вечному «Зингеру». Вера знала: мать видит куда больше, чем говорит. Но не торопит. Ждет, когда время само все расставит по местам.
А Вера молчала. Не оттого, что скрывала что-то – просто не находила верных слов для того, что происходило теперь между ней и Сережей. Это чувство было слишком новым, слишком хрупким, чтобы облекать его в строки. И слишком своим.
Иногда она с замиранием сердца ждала его записок – тех коротких, наспех набросанных строчек, которые он передавал через Федота или прятал в условленной нише у ворот. Иногда боялась этих листков. Ведь каждый из них требовал ответа. А она никак не могла понять, какой именно ответ хочет дать.
В ее тетради появлялись странные, обрывочные записи:
«16 октября. Сегодня после лекции он поджидал меня у входа в Политехнический. Два часа, говорит, стоял. Промок под ледяным дождем насквозь, шинель хоть выжимай. Я рассердилась – зачем такие глупости делать? Он только улыбнулся: Хотел увидеть. Отчего мне от этого так трудно? Почему не могу просто сказать – спасибо?»
«23 октября. Опять гуляли. На Лубянском проезде мостовую всю вскрыли под трамвайные рельсы, грязища по колено. Он крепко взял меня за руку, когда мы переходили через разрытые канавы. И не отпускал потом долго. Ладонь у него большая, теплая. Я думала: вот так идти бы и идти, ни о чем не заботясь. А потом испугалась: а дальше-то что? И сделалось страшно. Сама не знаю отчего».
«3 ноября. Мать спросила за ужином, не хочу ли я пригласить Сергея на чай. Сказала – нет, не нужно. Она не настаивала. Но я видела, как она посмотрела на меня. С такой жалостью, точно я сама себя обкрадываю. Может, так оно и есть. Но я не могу. Не могу представить его здесь, в нашей комнате, за этим столом, при этой лампе. Это все мое. А он… он совсем из другого мира. Или я просто боюсь, что он станет моим – и тогда что же останется мне самой?»
*
Тем же вечером, в тесных, промерзлых стенах своей «десятой палаты» в Малом Левшинском переулке Илья сидел над раскрытым учебником физиологии. Керосинка под зеленым жестяным абажуром чадила – фитиль давно пора было подрезать, да все руки не доходили. В комнате стоял тяжелый, спертый воздух, насквозь пропитанный едким запахом формалина (он намертво въедался в сукно тужурки после анатомического театра), сыростью от стен и остывшей картофельной шелухой – ужин он доедал наспех, стоя у стола.
За окном падал тихий, первый настоящий московский снег. Он кружился крупными, пушистыми хлопьями, медленно, торжественно, и в этом безмолвном падении было что-то успокаивающее. В голландке лениво догорали последние угольки. Он плотнее накинул на плечи старенькое байковое одеяло – другого тепла в доме взять было негде.
А в голове, назло всем физиологическим схемам, стоял один и тот же навязчивый, ясный образ: Вера. В своем неизменном пальто, в темной шерстяной шляпке, шея укутана длинным вязаным шарфом. Тяжелые темные косы уложены вокруг головы высокой короной – так она стала убирать волосы теперь, на курсах, чтобы казаться взрослее и строже. Рядом с ней – Сергей. Они шли совсем близко, плечом к плечу, по присыпанной белым пухом улице, их темные силуэты сливались вместе против вечернего городского шума и чужих любопытных взглядов. Сергей что-то увлеченно говорил, оживленно размахивая руками, а она слушала, чуть склонив голову, и лицо ее казалось непривычно мягким, согретым легкой, живой улыбкой.
Он видел их вчера, когда возвращался от очередного ученика с Плющихи. Шел к себе в Левшинский по Смоленскому бульвару, торопясь, пряча лицо в воротник шинели от злого ветра, и вдруг замер. Ноги сами инстинктивно шагнули в тень глубокой подворотни, спина прижалась к холодному кирпичу. Они прошли мимо, в каких-нибудь пяти шагах, совсем близко. Вера не заметила его. Или просто сделала вид. А Сергей – тот точно ничего вокруг не видел, увлеченный своим разговором.
Илья долго смотрел им вслед, глядя, как первый снег ложится на их плечи и как она мимоходом, привычным жестом поправляет его шарф. И в груди шевельнулась простая, убийственная мысль: «Она счастлива». А следом за ней другая: «А я – не часть этого счастья. Я лишь посторонний наблюдатель. Все как обычно».
Он не злился. Он констатировал этот факт так же спокойно, как констатировал бы в клинике неудачный исход сложной операции. Сжал зубы, поправил съехавшее с плеча одеяло и заставил себя смотреть в раскрытую книгу. Латынь, нервные волокна, сплетения сосудов – вот его настоящий мир. Четкий, ясный, предсказуемый.
Он просто зажмурился, силясь погасить эту картинку, но образ упрямо стоял перед глазами. Мир забирал ее у него – не грубой силой, не злодейством, не интригой. Самой своей нормальной, разумной, добропорядочной логикой. Той самой логикой, в которую он, Илья Арсеньев, с его поношенной шинелью с Сухаревки с вечным въевшимся запахом формалина под ногтями, с головой, забитой латинскими названиями костей, никогда не впишется. Он был всего лишь инструментом для починки этого мира, а не его украшением. Лекарь, а не герой романа.
Он закрыл учебник. Открыл тетрадь для конспектов – ту самую, в серой обложке, которую когда-то подарила ему Вера. Рука на мгновение замерла, пальцы бережно погладили шершавый коленкор. Потом он резко перевернул чистую страницу и, макая стальное перо в непроливашку, мелким, четким почерком вывел:
«Сердце сокращается под тормозящим влиянием блуждающего нерва. Всякое отраженное действие головного мозга может быть задержано или видоизменено влиянием центральных нервных механизмов. Чувство – психический акт, имеющий чисто физиологическую основу, результат раздражения нервных путей. Боль – субъективное ощущение, интерпретация организмом физического повреждения. Ее локализация не всегда совпадает с истинным источником».
Он писал, упрямо пытаясь заключить хаос в тесную клетку терминов, разобрать живое, ноющее горе на составные части, как труп на анатомическом столе. Пока не доберешься до самой сути – до холодной, неопровержимой механики. Пока не заставишь себя понять: это просто химия, просто электрический ток в волокнах, просто рефлекторная дуга. Ничего личного.
Но рука дрожала. Тяжелая чернильная клякса сорвалась с пера, упала прямо на строку и расплылась темным пятном.
Илья закрыл тетрадь, погасил керосинку и лег, даже не раздеваясь, поверх одеяла. Он смотрел в потолок, где лениво плясали отблески уличного газового фонаря, и думал о том, что завтра надо будет снова идти в холодную анатомичку, снова резать, учить, запоминать латынь. А послезавтра – опять чужие уроки, считать рубли, откладывать копейки матери в Егорьевск.
И, наверное, это было хорошо. Когда есть работа, некогда думать о том, что могло бы быть, если бы он родился в совсем другом мире. В том благополучном мире, где можно просто идти по Пречистенскому бульвару, крепко держа за руку ту, которая улыбается тебе настоящей, живой улыбкой.
Он закрыл глаза. Снег все падал за окном, засыпая притихшую Москву, засыпая чужие следы на Смоленском бульваре, засыпая все то, что уже нельзя исправить.
Буфе
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




