Пациент ноль

- -
- 100%
- +

Глава
Глава1. Маршрут
Будильник зазвонил в шесть пятнадцать. Кравцов открыл глаза раньше, за секунду до сигнала, — так бывало всегда. Тело знало время лучше любого механизма. Он протянул руку, нажал кнопку, и тишина вернулась — плотная, привычная, как одеяло, которое он откинул одной и той же рукой тем же движением, что и вчера, и позавчера, и все четыреста с лишним понедельников, которые он помнил.
Квартира на четвёртом этаже в Купчино. Однокомнатная, тридцать два квадратных метра, окно на юг. Кравцов встал, и пол под ногами скрипнул — всегда одной и той же доской, третьей от кровати. Он наступал на неё каждый день и каждый день думал: надо починить. Каждый день забывал.
Ванная. Умывальник. Зеркало над раковиной — единственное в квартире. Кравцов посмотрел на себя: лицо обычное, не худое и не полное, нос с лёгкой асимметрией — сломан в семилетнем возрасте, когда свалился с велосипеда, но сросся почти незаметно. Шрам на правой брови, тонкий, белый. Глаза серые, спокойные. Короткие русые волосы, уже с проседью на висках. Сорок два года. Ничего особенного.
Он чистил зубы двумя минутами ровно — выработал привычку после того, как стоматолог сказал, что двух минут достаточно. Три года назад. Достаточно — значит достаточно. Кравцов не любил делать больше, чем нужно. И меньше тоже.
Кухня. Четыре квадратных метра, окно во двор. Газовая плита, холодильник, стол, один стул. На столе — ничего. В холодильнике — масло, сыр, пакет молока, упаковка пельменей, начатая пачка чая. Кравцов включил чайник, достал хлеб, отрезал два ломтя, намазал маслом, положил сыр. Завтрак занимал семь минут: чай остывал до питьевой температуры, бутерброды съедались в три укуса каждый. Он не читал, не слушал радио, не смотрел в телефон. Просто ел.
Одна чашка на сушилке. Одна тарелка. Одна вилка. Он заметил это не в первый раз, но впервые подумал об этом как о факте, а не как о детали. Одна чашка. Когда-то было две. Ирине нравился чай из больших кружек — она называла их «микки-маусами», потому что в одной, зелёной, был нарисован Микки Маус. Кравцов не помнил, куда делась зелёная кружка. Наверное, Ирина забрала. Или выбросила. Или он выбросил. Четыре года. Не помнит.
Он оделся: серые брюки, белая рубашка, пиджак — всё с вешалки у двери, где висело ровно пять вешалок. Галстук — синий, в полоску, повязывался одним и тем же узлом, который Кравцов научился делать на похоронах отца и с тех пор не менял. Отец умер в семьдесят один, рак лёгкого, быстро. Кравцов поехал на похороны в Тверь, вернулся, завязал галстук на работе — и всё пошло как раньше. Только галстук стал другим. Тот, похоронный, он снял вечером и не помнил, куда дел. Купил новый, синий. Носит с тех пор.
Обувь у двери: ботинки, осенние, прошлогодние. Он надел их, взял пропуск, ключи, телефон — всё с тумбочки у входа, всё на одном и том же месте. Дверь закрылась с щелчком, который он не слышал, потому что слышал его каждый день.
Лифт не работал. Это не удивило. В их доме лифт не работал через день — как будто тоже имел расписание. Кравцов спустился по лестнице, четыре пролёта, и вышел во двор. Сентябрь, Петербург. Воздух сырой, серый, пахнет мокрым асфальтом и листвой, которая начала желтеть, но ещё не опала. Двор пустой — слишком рано для детей, слишком поздно для собак. Только женщина в розовом пальто у мусорных баков — выбирает бутылки. Кравцов прошёл мимо, не глядя. Она — тоже не глядя.
Маршрутка 137 останавливалась на углу проспекта Славы и Бухарестской. Остановка — семь минут пешком. Кравцов шёл, не ускоряясь и не замедляясь. Шаги — ровные, одинаково длинные. Он знал, что от подъезда до остановки шестьсот сорок шагов. Знал, потому что считал однажды, лет пять назад, когда было скучно. С тех пор не считал. Тело шло само.
На остановке — четверо. Двое мужчин в рабочих куртках, женщина с авоськой, парень в капюшоне с наушниками. Кравцов встал последним. Ждали три минуты. Маршрутка подъехала — белая «ГАЗель» с номером маршрута на лобовом стекле, треснувшим стеклом справа и запахом бензина, который Кравцов любил. Не знал почему. Любил — и всё.
Он сел на заднее сиденье, ближе к окну. Окошко не закрывалось — приоткрыто на два пальца, и в щель тянуло холодным воздухом. Кравцов не стал закрывать. Положил руку на колено, смотрел в окно. Проспект Славы, светофор, поворот на Софийскую, Волковский проспект, мост через Волковку. Серые дома, серое небо, серый асфальт. Петербург в сентябре — один цвет. Кравцов не видел уныния в этом. Уныние — это когда чего-то ждёшь и не получаешь. Кравцов не ждал.
Маршрутка остановилась у завода. «Океанприбор» — серое пятиэтажное здание на берегу Обводного канала, построенное в семидесятых, перестроенное в девяностых, облепленное пристройками в нулевых. На проходной — турникет, охранник, который всех знал и не здоровался. Кравцов приложил пропуск, прошёл, поднялся на третий этаж, в отдел гидроакустики. Кабинет 312 — четыре стола, три компьютера, два чертёжных планшета, окно на канал.
Кравцов был вторым. Первой — Тамара Савельева, лаборант из соседней лаборатории материаловедения, которая приходила раньше всех, потому что жила рядом и потому что любила тишину пустого офиса. Она кивнула через открытую дверь. Кравцов кивнул в ответ. Больше они не разговаривали до обеда.
Он сел за стол, включил компьютер, открыл проект. Гидролокатор «Левиатан-М» — новая модель, над которой отдел работал четвёртый месяц. Кравцов отвечал за частотный блок: генератор, фильтры, согласующий каскад. Работа, которую он мог делать с закрытыми глазами — и иногда делал. Не закрывая глаз, но закрывая что-то другое. Мысли, может быть. Или их отсутствие.
К девяти пришли остальные. Денис Молодцов — молодой, двадцать восемь, второй инженер, — сел за соседний стол, бросил рюкзак, достал йогурт. Денис был из тех людей, которые заполняют собой пространство: говорил, двигался, шумел. Кравцов это не раздражало. Наоборот — Денис был единственным в отделе, с кем он разговаривал дольше пяти минут. Не потому что Денис задавал правильные вопросы, а потому что не задавал никаких. Просто говорил. А Кравцов слушал.
— Михал Палыч, — Денис отхлебнул йогурт, — вы на совещание идёте? Сорокин там опять частоты гоняет. Говорит, диапазон надо расширить до сорока килогерц.
— Сорок — не пойдёт, — сказал Кравцов, не отрываясь от экрана.
— Я знаю. Но он не знает. Он экономику конвертит в герцы.
Кравцов почти улыбнулся. «Почти» — это максимум его мимики. Он не был угрюмым. Просто его лицо не знало середины между нейтральным и... он не знал, каким. Радостным? Гневным? Он не проверял давно.
Совещание — в десять, в кабинете начальника отдела. Виктор Андреевич Сорокин, пятьдесят три года, большой, громкий, с усами, которые варились в кофе каждое утро. Сорокин был хорошим инженером двадцать лет назад, потом стал хорошим администратором, потом — просто начальником. Он верил в совещания, в протоколы, в «согласование с заказчиком». Кравцов верил в формулы. Они не спорили — они разговаривали на разных языках, и каждый был уверен, что другой просто не понимает.
— Михаил Палыч, — Сорокин постучал ручкой по столу, — заказчик просит расширить диапазон. Сорок килогерц. Что скажете?
— Скажу, что на сорока килогерцах наш согласующий каскад уходит в нелинейность. Генератор держит, фильтры держат, каскад — нет. Чтобы держал — нужна замена транзисторов на арсенид-галлиевые. Это — другой бюджет. Другой бюджет — другое согласование. Другое согласование — другой срок.
Сорокин смотрел на него с тем выражением, которое у чиновников означает «я тебя услышал, но не понял ни слова».
— А если опустить порог?
— Тогда теряем дальность. На сорока килогерцах затухание в воде — четыре децибела на километр. На нашем текущем пороге — один. Разница в четыре раза. Это не мой каприз, Виктор Андреевич. Это физика.
— Физика — она, конечно, — Сорокин вздохнул, — но и заказчик не резиновый. Давайте так, Михаил Палыч, подготовьте расчёт: что нужно, чтобы сорок держали. Бюджет, сроки, комплектующие. К пятнице.
— К пятнице, — сказал Кравцов.
Это означало «да». Сорокин кивнул, и совещание пошло дальше — к следующему пункту, который Кравцов не слушал, потому что он уже считал в голове: арсенид-галлиевые транзисторы, цена за штуку, количество, срок поставки. Он всегда считал в голове. Цифры были его родным языком. Гораздо роднее, чем русский.
Обед — в заводской столовой, на первом этаже. Кравцов взял гречку с котлетой, компот. Сел у окна. Денис подсел с подносом — борщ, рис, два куска хлеба. Денис ел много и быстро, как все молодые, кто не завтракает.
— Михал Палыч, а вы на выходные куда? — спросил Денис с набитым ртом.
— Никуда.
— Я к отцу в Приозерск еду. У него дача там. Грибов, говорит, нынче — завались. Может, вам наберу? Вы ведь грибы любите?
— Не помню, — сказал Кравцов. И правда не помнил. Ел ли он когда-нибудь грибы? Наверное, ел. В детстве. Мама жарила. Или не мама. Кто-то.
— Ну, наберу на всякий случай, — Денис махнул ложкой. — Девушка моя, Лена, она не любит. Говорит, на них слизняки ползают. Я ей объясняю: лес — это природа, в природе всё ползает. Она говорит: тогда пусть ползает без меня.
Денис засмеялся. Кравцов слушал. Он не смеялся — не потому что не смешно, а потому что смеялся редко и не помнил, как это делается. Не физически — как-то иначе. Как будто смех — это навык, который теряется без практики, как иностранный язык.
После обеда — обратно в кабинет. Кравцов открыл расчётную программу и начал вбивать параметры для нового транзисторного каскада. Работа — простая, механическая, требующая внимания, но не вдохновения. Вдохновение Кравцову не было нужно. Он не проектировал — он рассчитывал. Это разные вещи. Проектирование — это когда ты видишь то, чего нет. Расчёт — это когда ты знаешь, что есть, и проверяешь, сходится ли.
Час, два, три. Экран, клавиатура, цифры. Окно темнело медленно — сентябрьский Петербург уходит в сумерки к пяти, и к шести уже темно. Кравцов не заметил. Он работал, пока Денис не сказал:
— Михал Палыч, шесть. Пора.
Кравцов посмотрел на часы. Семнадцать пятьдесят три. Сохранил файл, выключил компьютер, надел пиджак. Денис ждал у двери.
— Я вас до метро подброшу. Мне по пути.
— Я на маршрутке.
— На маршрутке в это время — стоя. А у меня машина. Поехали.
Кравцов не возражал. Возражать — это решение, а решения после шести вечера давались ему с трудом. Не усталость — что-то другое. Как будто к вечеру его батарея разряжалась не до нуля, а до какого-то уровня, на котором работали только базовые функции: дышать, идти, отвечать «да» или «нет». Денис это знал и не давал ему выбирать.
Машина Дениса — старая «Лада Гранта», синяя, с царапиной на заднем бампере и запахом ванильного освежителя, который Лена повесила на зеркало. Кравцов сел на переднее, пристегнулся. Денис включил радио — «Ретро FM», «Половинку сердца» — и они поехали по Софийской.
— Михал Палыч, — Денис вывернул на Московский, — вы один живёте, да?
— Да.
— И не скучно?
Кравцов помолчал. Вопрос был простой, но ответ — нет. «Скучно» — это когда хочется чего-то, а нет. Кравцову ничего не хотелось. Это не покой — покой — это когда есть и нет, и ты между. У Кравцова не было «между». Было «есть». Было «нет». И ничего между.
— Нет, — сказал он.
— Правильно, — Денис кивнул, — я бы тоже один жил, если бы не Лена. Она, конечно, чудная, но... ну, знаете. Вдвоём — оно как-то теплее, что ли.
Кравцов не знал. Помнил — кажется, помнил — что вдвоём было теплее. Но это воспоминание было плоским, как фотография. Без температуры. Без запаха. Без звука.
Метро «Бухарестская». Кравцов вышел, поблагодарил, махнул рукой. Денис уехал. Кравцов спустился, проехал одну станцию до «Витебского вокзала», вышел, пошёл пешком. Был вариант — маршрутка обратно, но вечером он любил ходить. Не «любил» — ходил. Это было движение, которое не требовало решения. Ноги знали дорогу.
Домой — через парк, мимо церкви, по мосту через Волковку. Тёмные деревья, тёмное небо, редкие фонари. Воздух — холоднее, чем утром. Кравцов шёл, и его тень бежала впереди, удлиняясь и сокращаясь в свете фонарей, как живое существо, которое не может решить, куда идти.
Квартира. Тот же скрип доски. Тот же щелчок двери. Кравцов снял ботинки, повесил пиджак, вымыл руки. Открыл холодильник — пельмени. Достал пачку, вскрыл, бросил в кипящую воду. Подождал семь минут — пельмени из магазина варятся семь минут, это написано на пачке, и Кравцов верил упаковкам больше, чем собственному вкусу. Слил воду, добавил масло, сел за стол с единственной тарелкой и единственной вилкой.
Телевизор — старый, плоский, на стене. Единственная вещ на стене. Кравцов включил новости — привычка, не интерес. Ведущий говорил о чём-то — вероятно, о политике, вероятно, о Чукотке, или о выборах, или о погоде. Кравцов не слышал. Он жевал и смотрел в экран, и экран смотрел в него, и между ними не было ничего. Как между ним и миром.
Пельмени кончились. Кравцов вымыл тарелку, поставил на сушилку. Вымыл вилку, поставил рядом. Одна тарелка, одна вилка, одна чашка. Три предмета на сушилке. Как флаги трёх стран, которые никто не посетит.
Он принял душ — три минуты, тёплой водой, без мыла, просто чтобы смыть день. Лёг в кровать — двуспальную, с одной подушкой. Вторая лежала на шкафу, в чехле, Иринина. Он не выбрасывал её четыре года. Не знал почему. Не думал об этом. Не думал — значит не думал.
Кровать была широкой для одного. Кравцов лежал на правом боку, лицом к стене. Стена — белая, пустая. Ни картины, ни фотографии, ни полки. Просто белая стена, и на ней — тень от фонаря за окном, прямоугольная, медленно двигающаяся по мере того, как ночь сдвигает небо.
Он закрыл глаза.
Тишина. Та самая — густая, знакомая, тёплая, как одеяло. В ней — ничего: ни голоса, ни звука, ни мысли. Пустота, которая не давит. Кравцов ценил её — единственное, что он ценил. Не потому что была хорошей, а потому что была честной. Тишина ничего не обещала и ничего не забирала.
Он засыпал. Медленно, как всегда — сначала гасли мысли, потом звуки, потом тело. Сознание сужалось, как диафрагма объектива, и мир уходил за края.
И в тот момент — между сном и бодрствованием, в той щели, где уже нет мыслей, но ещё есть слух, — Кравцов услышал.
Писк.
Ровный, монотонный. Как электронный будильник. Но не его будильник — другой. Частота другая, не та, что у зуммера телефона или таймера плиты. Ниже. Чище. Без обертонов. Один тон, одна нота, которую он не мог определить, потому что не знал нот. Секунда. Может — две.
Потом — тишина. Снова тишина. Та же.
Кравцов открыл глаза. Темно. Тень от фонаря на стене не двигалась. Часы на тумбочке показывали 2:47. Он лежал, смотрел в потолок, ждал. Ничего. Писк не повторился.
Соседи. Квартира слева — пенсионеры, тишина. Квартира справа — молодая пара, иногда громко. Но не в три ночи с понедельника на вторник.
«Электроника», — подумал он. Может, зарядка. Может, детектор дыма — у него был, в коридоре, маленький белый диск на потолке. Кравцов вспомнил, что не менял в нём батарейку... когда? Не помнил. Может, год. Может, два.
Он закрыл глаза. Секунда, может две — и тишина вернулась. Тишина была на месте. Писк — нет. Может, и не было. Может, приснилось. Между сном и бодрствованием — граница, на которой рождаются звуки, которых нет. Это нормально. Все так.
Кравцов заснул.
Глава2. Уплотнение
Две недели прошли, как поездка в метро: станции мелькают за окном, и ты не помнишь ни одной, но знаешь, что ехал. Кравцов не помнил эти две недели не потому, что они были плохими или хорошими — они были обычными. Теми же, что и предыдущие. Теми же, что и следующие. Понедельник, вторник, среда, четверг, пятница — пять остановок, после которых выходишь на своей и идёшь домой. Суббота и воскресенье — перрон, где стоишь и ждёшь. Не поезда — просто стоишь.
Звук не повторялся.
Кравцов не думал о нём. Не в том смысле, что «старался не думать» — а просто не думал. Мысль о пике в 2:47 ночи мелькнула утром следующего дня, когда он менял батарейку в детекторе дыма — маленьком белом диске на потолке коридора, который пищал раз в полгода, когда садилась батарейка, и больше никогда. Кравцов встал на табуретку, выщелкнул старую батарейку, вставил новую — из пачки, которую купил в «Пятёрочке» по дороге с работы. Проверил: нажал кнопку теста — пискнул. Тот ли это звук? Нет. Не тот. Частота выше, тембр резче, как у всех бытовых зуммеров. Тот звук был — чище. Проще. Одна нота без обертонов, как камертон.
Кравцов слез с табуретки. Закрыл пачку с батарейками, убрал в ящик. Больше не думал.
Звук вернулся в четверг.
Через одиннадцать дней после первого раза. Кравцов лежал в кровати, на правом боку — как обычно. Часы показывали 3:12. Он не спал — просто лежал, как лежал каждую ночь перед сном: без мыслей, без тревог, в той густой тишине, которая для него была сном до сна. И — писк. Тот же. Ровный, монотонный, чистый. Одна нота. Секунда. Две. Три — дольше, чем в первый раз. Потом — тишина.
Кравцов открыл глаза. Темно. Тень от фонаря на стене — не двигалась. Он прислушался. Ничего. Ни гудения холодильника, ни шума труб, ни шагов соседей. Полная тишина — и в ней: ничего. Писк ушёл, как уходят сны: не оставив следа, кроме ощущения, что было.
Он закрыл глаза. Не спал до четырёх. Потом уснул.
Утром — работа. Всё как обычно: подъём, бутерброды, маршрутка, проходная, кабинет 312. Кравцов открыл проект, продолжил расчёт транзисторного каскада. Арсенид-галлиевые транзисторы — дорогие, импортные, срок поставки от шести недель. Он нашёл отечественный аналог — характеристики хуже, но в пределах допуска. Написал Сорокину служебную записку: «Предлагаю рассмотреть отечественный компонент как запасной вариант. Расчёты — во вложении». Сорокин не ответил. Кравцов не ждал ответа. Записки — это ритуал, а не коммуникация.
Денис пришёл к десяти, с двумя чашками кофе — одна для Кравцова, чёрный, без сахара. Денис знал, как Кравцов пьёт кофе, и не спрашивал. Просто ставил чашку на край стола, и Кравцов брал её через минуту, не глядя, не благодаря. Это был их язык: Денис давал, Кравцов брал. Никаких лишних слов.
— Михал Палыч, — Денис сел, отхлебнул свой кофе (с молоком, с сахаром — Кравцов не понимал, как можно портить кофе, но не осуждал), — я в субботу к отцу еду. В Приозерск. Он там дачу строит. Точнее — не строит, а чинит. Дача была, но крыша рухнула под снегом зимой. Он теперь новую ставит, сам, в шестьдесят два года. Я ему говорю: «Бать, найми бригаду». Он: «Бригада сопьётся, а я трезвый и крепкий». И ведь крепкий, сволочь.
Кравцов слушал. Денис говорил так, как дышал — без усилия, без пауз, без задней мысли. Каждое предложение рождало следующее, и каждое было о нём, о Денисе, о его жизни, которая была полна: девушкой Леной, отцом-дачником, грибами, машиной, йогуртами, капсулами для кофемашины, которые он покупал на маркетплейсе, и разницей во вкусе между эспрессо из «Ленты» и эспрессо с «Озона». Кравцов слушал, и перед ним разворачивалась жизнь — не его жизнь, а жизнь вообще: с её шумом, запахами, выборами, удовольствием и раздражением. Он смотрел на неё, как смотрят на витрину: интересно, но заходить не хочется.
— А вы, Михал Палыч, что в выходные делали?
— Ничего.
— Совсем?
— Совсем.
Денис посмотрел на него — не с жалостью, не с беспокойством, а с тем любопытством, с которым смотрят на животное в зоопарке: интересно, как оно живёт в своей клетке. Кравцов не обижался. Он и сам иногда удивлялся — как это, совсем ничего? Встал, поел, посидел, лёг. Суббота. Встал, поел, посидел, лёг. Воскресенье. Два дня — как один. Как ноль.
Звук вернулся в субботу ночью. Третий раз. И теперь — Кравцов был готов. Не сознательно — тело запомнило. Он проснулся за минуту до звука, как просыпался за минуту до будильника. Лежал в темноте, смотрел в потолок. Ждал.
Писк. Тот же. Чистый, ровный. Но теперь — дольше. Четыре секунды. Пять. И в конце — новая деталь: он не просто пищал. Он пульсирующе пищал. Едва заметно — амплитуда чуть росла, чуть падала, росла, падала. Как пульс. Как сердцебиение.
Семь секунд. Потом — тишина.
Кравцов лежал и смотрел в потолок. 3:08. Он не испугался. Страх — это когда что-то угрожает, а этому — чему? Пищит и пищит. Может, проводка. Может, соседский радионяня — у соседей справа родился ребёнок? Нет, он не слышал детского плача. Может, телефон — старый, в ящике тумбочки, с садящейся батарейкой. У Кравцова было два телефона: рабочий — в кармане, и старый — в ящике, выключенный, с сим-картой, которую он не пополнял два года.
Он встал, достал из ящика старый телефон, нажал кнопку. Экран не загорелся. Батарея мертва. Не телефон. Кравцов положил его обратно, лёг. Закрыл глаза. Не спал до пяти.
В воскресенье — снова ничего. Утро, бутерброды, чай. Телевизор — новости, которые он не слушал. Прогулка — до «Пятёрочки» и обратно, молоко и хлеб. Дома — сел в кресло у окна. Серый день, серый двор, серое небо. Дети на площадке — визжат, качаются, кидают мяч. Кравцов смотрел на них и думал: он тоже был таким. Наверное. Не помнил. Не помнил себя в семь, в десять, в четырнадцать. Помнил школу — смутно, как коридор без деталей. Помнил отца — большим, тёплым, с табаком от сигарет. Помнил маму — тонкой, тревожной, вечно гладящей его по голове со словами «всё хорошо, всё хорошо». Помнил — и не чувствовал. Воспоминания были, как строки в техническом описании: данные без контекста.
Понедельник. Работа. Сорокин вызвал на совещание — по транзисторному каскаду. Кравцов принёс распечатки, разложил, объяснил. Сорокин кивал, не понимая. В конце сказал: «Хорошо, Михаил Палыч, подготовим коммерческое предложение заказчику. К среде». Кравцов кивнул. К среде — значит к среде.
После совещания — в кабинет. Денис — уже на месте, с пончиком из автомата. Пончик — шоколадный, с посыпкой. Денис ел и рассказывал про Приозерск.
— Батя крышу поставил. Сам. За два дня. Я ему помогал — точнее, мешал. Он говорит: «Давай держи доску». Я держу. Он гвоздь — бабах! — мимо. В доску, но мимо шляпки. Я говорю: «Бать, давай я». Он: «Ты криво держишь». Я: «Ты криво бьёшь». Так и работали.
— Грибы? — спросил Кравцов.
— А! Да! — Денис просиял. — Грибов — завались. Подберёзовики, подосиновики. Один белый нашёл — вот такой! — он показал руками размер грейпфрута. — Лена говорит: «Я есть не буду, на них слизняки». Я говорю: «Лена, это белые грибы, царь грибов, ты понимаешь?» Она: «Царь может ползать и без меня». Не ела. Я сам пожарил. С картошкой. Михал Палыч, я вам набрал — в пакет положил, в холодильнике у меня. Возьмёте?
Кравцов помолчал. Грибы. Он не помнил, ел ли он когда-нибудь грибы. Жареные, с картошкой. Наверное, да. В детстве, у бабушки... У него была бабушка? Была. В Карелии? Он не помнил. Слово «Карелия» мелькнуло и погасло, как спичка, которую чиркнули и не зажгли.
— Не надо, — сказал он.
— Ну, как хотите, — Денис откусил пончик. — Между прочим, вы упусщаете. Белый гриб, жареный с картошкой — это... это как... ну, как когда схема с первого раза работает. Понимаете?
Кравцов почти улыбнулся. «Почти» — тот же максимум. Но Денис заметил и обрадовался.
— О, Михал Палыч, вы сегодня почти человек! — он засмеялся. — Может, после работы зайдём куда-нибудь? Пинта? Пинта тёмного?
— Не могу.
— Ну, я и не надеялся. Но предлагаю. Регулярно. Вдруг однажды согласитесь.
Кравцов не ответил. Он смотрел в экран, где расчёт каскада сходился — фаза устойчивая, коэффициент усиления в допуске, нелинейность на пороге. Цифры — ровные, честные. Они не пикали в три часа ночи.
Вечером Денис подвозил до метро, как обычно. «Гранта» с ванильным освежителем и радио, которое играло что-то из восьмидесятых. Денис рассказывал про Лену: она хотела кота, он не хотел, потому что аллергия, но не признавался, потому что «кот — это ответственность, а я и за фикус не уверен». Кравцов слушал. Мимо проплывал Петербург — фонари, витрины, люди на остановках, дождь, начавшийся мелко и упрямо, как нечто, что не собирается заканчиваться.



