Когда ты станешь моим голосом

- -
- 100%
- +
Я измеряю свое время исписанными блокнотами на металлической спирали и количеством чужих вздохов, которые люди издают за секунду до того, как отвести от меня взгляд.
Сегодня было утро понедельника, а значит — начало шестого блокнота за этот семестр.
Я сидела на холодном, обтянутом потрескавшимся черным кожзамом банкете перед массивным кабинетным роялем «Стейнвей» в репетиционном боксе номер четыре. Это была самая дальняя и самая маленькая каморка в подвальном крыле музыкального факультета. Сюда почти не проникал дневной свет — только бледные, размытые осенней хмарью полосы сквозь узкое окошко под самым потолком, на уровне мокрой от ночного дождя брусчатки кампуса.
В комнате стоял густой, почти осязаемый запах старого лака, сухой древесины, канифоли и многолетней пыли, оседавшей на звукопоглощающих поролоновых панелях, которыми были обшиты стены. Эти серые пирамидки на стенах создавали иллюзию гроба. Они жадно проглатывали любой шорох: скрип моих тяжелых армейских ботинок, шуршание рукавов безразмерного графитового свитера, в котором я буквально тонула, и даже мое собственное дыхание.
Из соседнего бокса за тонкой перегородкой доносились приглушенные, захлебывающиеся гаммы — кто-то из первокурсников отчаянно насиловал виолончель, раз за разом фальшивя на переходе в третью позицию. Раньше я бы просто постучала костяшкой пальца в стену и крикнула: «Опусти локоть, ты зажимаешь гриф!».
Сейчас я просто сильнее вдавила амбушюры огромных студийных наушников в уши, хотя они даже не были ни к чему подключены.
Мои пальцы — длинные, бледные, с коротко остриженными ногтями и вечным темным пятном от графита на среднем пальце правой руки — замерли в сантиметре над клавишами рояля.
Черно-белый ряд слоновой кости смотрел на меня с немым укором. На пюпитре перед моими глазами лежала та самая тетрадь в черной кожаной обложке, края которой покоробились и пошли волнами от высохшей год назад дождевой воды. На правом нижнем углу обложки навсегда осталось бурое, въевшееся в кожу пятно, которое я так и не смогла оттереть ни мылом, ни спиртом. Да и не особо старалась.
Я смотрела на нотный стан, где два почерка — мой, мелкий и аккуратный, и её, размашистый, летящий вверх с забавными завитушками на хвостиках восьмых нот — обрывались ровно посередине такта.
Давай же, Рори. Просто нажми «ля» малой октавы.
Подушечка моего указательного пальца опустилась и коснулась гладкой, ледяной поверхности клавиши. Даже не надавила — просто ощутила холод кости.
И в ту же секунду невидимый стальной трос на моей шее затянулся в мертвую петлю.
В ушах мгновенно взвыла фантомная сирена, а перед внутренним взором вспыхнули два ослепительных белых прожектора, разрезающих ночную пелену ливня. Горло перехватило знакомым, выворачивающим наизнанку спазмом, будто я проглотила горсть битого стекла. Я резко, как от удара током, отдернула руку от клавиатуры, прижимая ладонь к груди, где под ребрами заколотилось обезумевшее сердце.
Нет. Не сегодня. И не завтра. Никогда.
Схватив со стула черную тетрадь, я лихорадочно, дрожащими пальцами запихнула её на самое дно своего холщового рюкзака, туда, где она лежала под грудой учебников по акустике и теории звуковых волн. Захлопнула тяжелую крышку рояля — глухой деревянный удар эхом отскочил от поролоновых стен — и выскочила из бокса в коридор.
Коридоры корпуса искусств встретили меня привычным утренним гулом. Студенты спешили на первые пары, переговариваясь, смеясь на ходу, позвякивая термокружками и футлярами от флейт и скрипок. Но стоило мне сделать несколько шагов от лестницы, как вокруг меня образовался невидимый вакуум.
Я знала эту хореографию наизусть.
Вот две девушки с вокального отделения — те самые, с которыми мы год назад делили гримерку перед осенним фестивалем, — замечают мою фигуру в сером свитере. Смех на их губах мгновенно гаснет, словно кто-то выдернул вилку из розетки. Их взгляды становятся стеклян бегающими, полными той самой липкой, тошнотворной смеси вины и болезненного любопытства, которой провожают калек или родственников на похоронах. Они синхронно понижают голос до шепота и прижимаются к стене, уступая мне дорогу, будто немота передается воздушно-капельным путем.
«Смотри, это Винсли… Та самая… Говорят, она до сих пор сидит на антидепрессантах и не может выдавить ни звука… Какая трагедия, у неё же было сопрано на три октавы…»
Мне не нужно было слышать их шепот, чтобы читать по губам. За триста семьдесят два дня я стала чертовым экспертом по чтению чужих лиц.
Я натянула капюшон поверх распущенных каштановых волос, опустила подбородок к груди и ускорила шаг, глядя исключительно на носки своих ботинок, отбивающих беззвучный ритм по стертому паркету. Мой взгляд был прикован к телефону в руке: в девять утра меня ждал декан Хоторн. И тон его вчерашнего электронного письма не предвещал ничего хорошего.
Приемная декана пахла дорогим молотым кофе, средством для полировки красного дерева и бюрократическим величием. Секретарша миссис Гейбл, женщина с идеальной седой укладкой и взглядом тюремного надзирателя, при моем появлении мгновенно сменила суровое выражение лица на скорбно-приторную маску, от которой у меня свело скулы.
— О, мисс Винсли, дорогая, проходите, — она заговорила со мной громко и медленно, тщательно артикулируя каждое слово, как это почему-то делают почти все люди, забывая, что я потеряла голос, а не слух или рассудок. — Артур уже ждет вас.
Я коротко кивнула, даже не пытаясь выдавить вежливую улыбку, и толкнула высокую двустворчатую дверь кабинета.
Кабинет декана Хоторна был огромным, с высокими стрельчатыми окнами, выходящими на главную аллею кампуса, где ветер безжалостно срывал с кленов мокрую багряную листву. Сам Хоторн — мужчина лет пятидесяти пяти в твидовом пиджаке и с аккуратно подстриженной бородкой — стоял у окна, заложив руки за спину. На его массивном дубовом столе, среди стопок бумаг и партитур, лежала знакомая мне синяя папка с моим личным делом и бланками заявок на весеннюю стажировку в Чикагской студии звукозаписи «Эхо-Рекордс».
Мое единственное спасение. Мой билет из этого города, где каждый перекресток и каждый дождливый вечер пытались меня убить.
— Садитесь, Аврора, — Хоторн развернулся и указал на глубокое кожаное кресло перед столом. Сам он опустился в свое кресло, сцепил пальцы в замок и посмотрел на меня поверх очков в тонкой золотой оправе. — Как вы себя чувствуете? Как продвигается ваша работа с доктором Лэнсом?
Я молча достала из кармана свитера свой блокнот на спирали, щелкнула кнопкой черной гелевой ручки и, быстро начертив три слова размашистым, острым почерком, развернула страницу к нему.
«Стабильно. Что со стажировкой?»
Хоторн тяжело вздохнул, снимая очки и потирая переносицу. Мне совсем не понравился этот жест.
— Вы же знаете, Аврора, как высоко я ценю ваш талант, — начал он тем самым мягким, обволакивающим тоном, которым преподаватели обычно сообщают, что ты провалил экзамен. — Когда после… прошлогодних событий вы перевелись с вокального отделения на кафедру акустики и звукорежиссуры, я пошел вам навстречу. И ваши оценки безупречны. У вас абсолютный слух и феноменальное понимание физики звука. Но стажировка в Чикаго предполагает работу в команде. Работу с живыми музыкантами, продюсерами, сложными клиентами. Совет директоров студии сомневается, что студент с вашим… коммуникативным барьером справится со стрессовой нагрузкой.
В груди что-то холодно и больно оборвалось. Пальцы так сильно сжали пластиковый корпус ручки, что он жалобно хрустнул.
Я перевернула страницу и застрочила с такой скоростью и нажимом, что перо едва не прорывало бумагу насквозь. Вырвала листок и с сухим шелестом положила его прямо поверх синей папки на его столе.
«Я слышу фальшь в сведении дорожек лучше любого на этом потоке. Для того чтобы сидеть за микшерным пультом и резать частоты, мне не нужно петь серенады клиентам. Вы обещали мне рекомендацию, декан Хоторн».
Декан прочитал записку, поморщился от моей прямолинейности, но листок не отодвинул. Вместо этого он откинулся на спинку кресла и внимательно посмотрел на меня.
— Я дам вам эту рекомендацию, Аврора. Лично позвоню главе чикагского департамента и поручусь за вас своей репутацией. Но у меня есть одно встречное условие. Мне нужно убедиться, что вы способны работать со сложными, непредсказуемыми людьми и доводить дело до результата, несмотря на свой недуг. И так совпало, что сегодня в семь утра мне позвонил тренер Дженкинс из спортивного департамента.
Я медленно подняла одну бровь. При чем тут, черт возьми, спортивный департамент?
— Вы когда-нибудь слышали имя Коула Мерсера? — спросил Хоторн.
Я едва заметно качнула головой из стороны в сторону. Я жила в своем звуконепроницаемом пузыре и понятия не имела, кто забивает шайбы или забрасывает мячи за наш университет. Сектор спортсменов на кампусе я обходила за милю — от них всегда было слишком много шума, тестостерона и пустого бахвальства.
— Что ж, возможно, это даже к лучшему, — сухо заметил декан. — Мистер Мерсер — гордость и одновременно главная головная боль нашей хоккейной сборной. По какой-то необъяснимой иронии судьбы в начале семестра этот молодой человек выбрал ваш спецкурс «Теория музыки и архитектурная акустика» в качестве свободного факультатива. Вероятно, он решил, что там нужно будет просто слушать классику и хлопать в ладоши. Разумеется, он завалил все сентябрьские коллоквиумы. А вчера ночью мистер Мерсер умудрился попасть в крайне неприятный инцидент за пределами кампуса.
Хоторн подался вперед, опираясь локтями о стол.
— По правилам университетской лиги, если к началу ноября его средний балл по всем предметам, включая факультативы, будет ниже «B», а также если он не отработает пятьдесят часов в центре студенческой адаптации, спортивный комитет отстранит его от игр до конца сезона. Для университета это потеря миллионов долларов спонсорских контрактов. Для самого Мерсера — крах карьеры. Тренеру нужен лучший репетитор по акустике и куратор в центре, который в кратчайшие сроки вложит знания в эту горячую голову и подпишет его табель отработки. И этим человеком будете вы, Аврора.
Я смотрела на декана так, будто у него прямо посреди лба выросла вторая голова.
Он хочет, чтобы я — девушка, которая не может произнести вслух даже собственное имя и шарахается от громких звуков, — занималась индивидуально с каким-то отбитым хоккеистом, которого только что вытащили из полицейского участка?
Я схватила блокнот, размашисто написала одно-единственное слово огромными печатными буквами и ткнула им в воздух перед лицом Хоторна:
«НЕТ».
— Боюсь, это не просьба, мисс Винсли, — голос декана мгновенно потерял всякую отеческую мягкость, став холодным и твердым, как гранит. Он положил свою ладонь поверх синей папки со стажировкой. — В списке претендентов на место в Чикаго еще двенадцать человек с вашего курса. И все они прекрасно разговаривают. Вы вытягиваете Мерсера на твердую «B» к ноябрьской аттестации и контролируете его волонтерские часы в центре — я подписываю ваше направление в «Эхо-Рекордс» в тот же день. Выбор за вами.
Несколько долгих секунд в кабинете стояла абсолютная тишина, нарушаемая только мерным, издевательским тиканьем напольных часов в углу.
Я смотрела на папку под его рукой. Чикаго. Новая жизнь. Студия, где никто не знает ни меня, ни Хлою, ни того, что случилось на шоссе номер девять год назад. Место, где я смогу дышать, не захлебываясь чужой жалостью каждую минуту.
И ради этого мне нужно всего лишь потерпеть несколько недель какого-то тупоголового громилу с клюшкой, которому нужно разжевать законы распространения звуковых волн и формулу реверберации Сабина.
Я медленно опустила блокнот. Внутри меня закипала холодная, злая решимость. Если этот хоккеист думает, что получит от меня халявный зачет и подпись в ведомости просто за красивые глаза и спортивные заслуги, его ждет очень жесткое приземление.
Черкнув в блокноте новую строчку, я вырвала лист, положила его на стол и поднялась с кресла, закидывая лямку рюкзака на плечо.
«Сегодня в 16:00. Читальный зал научной библиотеки, третий этаж, стол 14. Если он опоздает хотя бы на пять минут — я аннулирую сделку».
— Я передам это тренеру Дженкинсу, — с едва заметной победной улыбкой кивнул Хоторн. — Удачи, Аврора. Говорят, у мистера Мерсера весьма… тяжелый характер.
Я стояла уже у самой двери, держась за латунную ручку. Обернулась через плечо, посмотрела прямо в глаза декану и беззвучно, одними губами, так четко, чтобы он не мог ошибиться ни в одной букве, произнесла:
«У меня хуже».
И вышла в коридор, еще не подозревая, что ровно в четыре часа дня мой идеально выстроенный, стерильный мир безмолвия треснет по швам.
Глава 3. Коул
Если бы у человеческого разочарования был запах, оно бы пахло точно так же, как кабинет тренера Дженкинса в восемь часов пятнадцать минут утра: пережаренным черным кофе из дешевой капельной кофеварки, мазью «Бенгей» для растянутых связок и сырой резиной от хоккейных баулов.
Я сидел на жестком металлическом стуле посреди этой тесной бетонной коробки без окон, зажатой между главной раздевалкой и комнатой для заточки коньков. Стены здесь были увешаны выцветшими фотографиями чемпионских составов прошлых десятилетий, тактическими досками с полустертыми красными маркерами схемами раскатки и пожелтевшими вырезками из спортивных газет.
Каждая кость в моем теле выла на своей собственной, уникальной частоте.
В левой скуле, прямо под глазом, где вчера приземлился перстень одного из дружков Каллахана, мерно, в такт пульсу, стучал раскаленный гвоздь. Кожа там натянулась, наливаясь темно-лиловым с желтизной отеком, из-за которого левый глаз открывался лишь наполовину. Нижняя губа треснула сбоку, и во рту стоял противный, сладковато-медный привкус запекшейся крови, перемешанный с горечью вчерашнего бурбона. Но хуже всего приходилось правой руке. Костяшки пальцев были сбиты в сплошное багровое месиво; при каждом малейшем движении подсохшая корка трескалась, пуская тонкие сукровичные ручейки по смуглой коже и затекающим чернилам татуировки на запястье.
Четыре часа в обезьяннике третьего городского участка на холодном пластиковом сиденье в компании пьяного бродяги и двух малолетних угонщиков определенно не пошли на пользу моему восстановлению после матча.
Дверь кабинета распахнулась с такой силой, что ручка со звонким лязгом впечаталась в бетонную стену, осыпав крошку штукатурки на серый линолеум.
Тренер Мартин Дженкинс вошел внутрь, как ледокол в арктические воды. Ему было под шестьдесят, у него была шея бывшего борца, седой ежик волос и лицо, изрезанное глубокими морщинами и старыми хоккейными шрамами, будто его вытесали тупым топором из куска мореного дуба. В правой руке он сжимал стопку распечатанных листов, а левой на ходу захлопнул дверь так, что стекла в шкафу с кубками жалобно зазвенели.
Он не сел за свой заваленный шайбами и блокнотами стол. Вместо этого он подошел вплотную ко мне, нависая всей своей массивной фигурой в черно-серебряном спортивном костюме «Титанов», и с размаху швырнул бумаги мне на колени.
Листы разлетелись. Верхним лег полицейский протокол с печатью управления и зернистой черно-белой распечаткой с камеры видеонаблюдения бара «Ржавый якорь», где было отлично видно, как я впечатываю нападающего «Сент-Джуда» лицом в сукно бильярдного стола.
— Скажи мне, Мерсер, — голос Дженкинса был обманчиво тихим, но от этого низкого, вибрирующего рыка у первокурсников обычно подгибались колени, — в какой именно момент вчерашнего вечера твои мозги окончательно вытекли через уши на лед? Во втором периоде или когда ты садился за руль своего чертова грузовика?!
Я медленно поднял взгляд, встречаясь с его бешеными, налитыми кровью глазами. Не отвел головы, не опустил плеч. Привычная защитная реакция — превратиться в кусок гранита, от которого отскакивают любые удары.
— Они первые начали, тренер, — хрипло произнес я. Голос после бессонной ночи и криков в баре звучал так, будто я полоскал горло гравием.
— Мне плевать, кто первый начал! — рявкнул Дженкинс так, что у меня в висках взорвалась сверхновая звезда. Он уперся кулаками в край своего стола и навис надо мной еще ниже, обдавая запахом мятных леденцов и чистого бешенства. — Хоть сам Папа Римский! Ты — ведущий защитник первого звена дивизиона NCAA! На твою задницу вчера смотрели четыре скаута из Восточной конференции! А в два часа ночи мне звонит начальник полиции округа, с которым я, слава Господу, учился в одной школе, и спрашивает, какого дьявола мой тринадцатый номер в одиночку разносит пивнуху на окраине и укладывает троих игроков гостевой команды в травмпункт!
Я молчал, глядя на стену за его плечом. На фотографии 1994 года молодой Ричард Мерсер с капитанской нашивкой «С» на груди поднимал над головой кубок студенческой лиги, ослепительно улыбаясь в камеру. Даже здесь, в этой бетонной коробке, мой старик умудрялся смотреть на меня сверху вниз.
— Ты хоть понимаешь, чего мне стоило замять это до того, как рапорт ушел в прессу и дисциплинарный комитет лиги?! — Дженкинс начал мерить шагами узкое пространство кабинета, от стены до стены, как тигр в клетке. — Тренер «Сент-Джуда» не стал подавать официальную жалобу только потому, что его собственные идиоты были пьяны в стельку и нарушили комендантский час перед отъездом автобуса! А хозяин бара согласился на чек от нашего попечительского совета за разбитую мебель!
Я перевел взгляд на тренера, и внутри меня шевельнулось холодное, тошнотворное предчувствие.
— Вы звонили моему отцу?
Дженкинс резко остановился, повернул голову и посмотрел на меня долгим, тяжелым взглядом, в котором сквозь ярость вдруг проступило что-то похожее на мрачное понимание. Он знал моего отца двадцать лет. Он прекрасно знал, что бывает после таких звонков.
— Нет, Коул, — жестко отрезал он. — Твоему отцу я не звонил. Потому что если бы Ричард узнал об этом сегодня утром, к обеду ты бы уже летел чартером в Бостон с волчьим билетом, а твоя клюшка горела бы на заднем дворе. Эту кашу заварил ты, и расхлебывать её будешь ты сам. Без папочкиных связей и его чековой книжки. Понял меня?
В груди чуть отпустило, но ненадолго. Я кивнул, смаргивая липкую испарину со лба.
— Что решил ректорат? Сколько игр я пропускаю?
— Нисколько, — Дженкинс обошел стол и тяжело рухнул в свое скрипучее кожаное кресло, закидывая ногу на ногу. — Если бы это зависело только от меня, ты бы полировал задницей скамейку запасных до самого Рождества и драил душевые зубной щеткой после каждой тренировки. Но у нас на носу серия с «Северным Мичиганом», а без тебя в обороне наша синяя линия превращается в проходной двор. Однако декан по работе со студентами и глава спорткомитета выдвинули ультиматум. Три пункта, Мерсер. Оступишься хотя бы в одном — и я лично сдам твою форму в утиль, а о драфте НХЛ будешь читать в журналах.
Я скрестил руки на груди, игнорируя вспышку боли в правом плече и ребрах.
— Говорите.
— Пункт первый, — Дженкинс загнул толстый, кривой от старых переломов палец. — Два раза в неделю, по вторникам и четвергам, ты ходишь на принудительную терапию по управлению гневом к доктору Вэнсу в медицинский корпус. И если он напишет мне в отчете, что ты сидишь там молча и строишь из себя несокрушимого терминатора, ты вылетаешь.
Я сжал зубы так, что желваки на скулах заходили ходуном. Психолог. Чертов мозгоправ, который будет копаться в моей голове. Прекрасно.
— Пункт второй, — второй палец. — Пятьдесят часов общественных работ в университетском Центре адаптации и помощи студентам с ограниченными возможностями до первого декабря. Будешь таскать коробки, настраивать аппаратуру, возить коляски и улыбаться так, будто ты чертов бойскаут, продающий печенье.
— У меня две тренировки в день и тренажерный зал, тренер. Когда я, по-вашему…
— Вместо вечеринок и походов по барам, Мерсер! — отрезал он, ударив ладонью по столу. — И пункт третий. Самый интересный. Сегодня утром я заглянул в твою академическую ведомость за сентябрь и октябрь. Какого хрена, скажи мне на милость, у тебя стоит текущий балл «F» по факультативу «Теория музыки и архитектурная акустика»?!
Я поморщился, отводя взгляд к стене с тактическими схемами.
— В сентябре, когда нужно было закрыть кредиты по гуманитарному блоку, Броди сказал, что на музыкальном факультете ставят автоматы за посещаемость. Я перепутал код предмета в электронной системе. Думал, это «История современной поп-музыки», а оказалась какая-то инженерная хрень с логарифмами, децибелами и чертежами концертных залов. Преподаватель там — старый маразматик, который валит всех, кто не умеет читать с листа.
Дженкинс посмотрел на меня так, словно искренне жалел, что закон запрещает бить студентов клюшкой по голове.
— Мне плевать, хоть это квантовая физика балета! — процедил он сквозь зубы. — Первого ноября закрывается промежуточная аттестация для спортсменов. По уставу лиги со средним баллом ниже «B» тебя автоматически блокируют в заявке на матчи. Я полчаса назад унижался по телефону перед деканом Хоторном с факультета искусств. Он выделил тебе лучшего студента старшего курса в качестве личного репетитора и куратора в центре адаптации. Один человек на две твои проблемы.
Тренер потянулся к краю стола, взял оттуда маленький прямоугольный листок плотной бумаги, сложенный пополам, и протянул его мне, зажав между двумя пальцами.
— Ты будешь ходить на занятия к этому репетитору как по расписанию на раскатку. Ты выучишь эту чертову акустику наизусть, сдашь зачет и принесешь мне подписанный этим куратором табель на пятьдесят волонтерских часов. Если оттуда поступит хотя бы одна жалоба на твой тон, опоздание или кривую рожу — ты труп, Коул. Мы поняли друг друга?
Я взял листок. Бумага была гладкой, вырванной из блокнота на мелкой перфорации, и от неё еле уловимо, почти призрачно пахло чем-то странным — не дешевой типографской краской из канцелярского магазина, а сухим деревом, старой бумагой и легкой, горьковатой нотой полыни или дождя.
Развернув записку, я пробежал глазами по строчкам. Почерк был совершенно не похож на округлые, аккуратные буковки большинства девчонок с гуманитарных факультетов. Буквы были узкими, острыми, с резким наклоном вправо и таким сильным нажимом гелевой ручки, что с обратной стороны листа пальцами ощущался рельеф каждой линии. Как будто тот, кто это писал, хотел не просто оставить сообщение, а полоснуть меня этим текстом по горлу.
«Сегодня в 16:00. Читальный зал научной библиотеки, третий этаж, стол 14. Если он опоздает хотя бы на пять минут — я аннулирую сделку. А. Винсли».
Я перечитал последнюю фразу дважды.
«Если он опоздает…»Даже не обратилась ко мне напрямую. Написала обо мне в третьем лице, как о нашкодившем щенке, которого передают на дрессировку. И ни слова о том, кто она такая, кроме сухого инициала «А».
Внутри меня, поверх утреннего похмелья, боли в ребрах и унижения от разноса тренера, медленно поднялась глухая, темная волна раздражения. Какая-то заучка с музыкального факультета, получившая кроху власти над игроком основы, решила поиграть в жесткого босса и поставить меня на счетчик времени.
Я сжал записку в кулаке, сминаемая бумага сухо хрустнула в моей исцарапанной ладони, и сунул её в карман джинсов.
— Всё ясно, тренер, — я поднялся со стула во весь свой рост, расправляя гудящие плечи. — Я могу идти на лед?
— Иди в раздевалку, заклей свою красивую морду пластырем и через десять минут чтобы был на синей линии, — буркнул Дженкинс, уже утыкаясь в свои бумаги. — И, Мерсер… Сегодня я буду гонять вас челночным бегом до тех пор, пока из тебя не выйдет весь вчерашний виски. Свободен.
Следующие три часа превратились в персональное чистилище.
Дженкинс сдержал слово. После основной тренировки с шайбой он заставил всё первое звено бегать «суициды» от лицевого борта до синей линии, красной линии, дальней синей и обратно в полной амуниции без перерыва на воду. К концу часа лед под нашими ногами плавился от капающего сквозь решетки и визоры пота, легкие рвались на куски, а ноги в коньках налились жидким свинцом.
Броди и Мэтт проклинали меня на чем свет стоит, падая на колени у бортика и отхаркивая слюну на лед, но в душевой после тренировки никто не сказал мне ни слова упрека. В этом прелесть хоккейного братства: мы могли ненавидеть друг друга на льду во время штрафных кругов, но за пределами площадки своих не сдавали.
— Слышал, тебе дали репетитора с факультета искусств? — Мэтт, стоя под соседней лейкой душа и смывая мыльную пену с широких плеч, повернул ко мне голову и ухмыльнулся. — Кто это? Надеюсь, какой-нибудь бородатый фрик с тубой, чтобы тебе жизнь медом не казалась за сегодняшние круги.



