- -
- 100%
- +
Она смотрела в никуда. И смеялась.
— А-ха-ха-ха-ха-ха…
Её смех подхватили колонки, которые всё ещё выдавали песню. Артист-завхоз, который никуда не убежал, стоял на сцене с закрытыми глазами, с голой жопой и пел, не подозревая, что его концерт превратился в апокалипсис.
ГОЛОС АРТИСТА (из далека):
«В бой роковой мы вступили с врагами. Нас еще судьбы безвестные ждут.»
Катя подхватила мотив. Теперь она не просто смеялась — она подпевала.
— Но мы поднимем гордо и смело. Знамя борьбы за рабочее дело, а-ха-ха-ха!? Знамя великой борьбы всех народов. А-ха-ха-ха!?
Она была счастлива. Впервые за долгое время.
Мир рушился, карьера летела в пропасть, новенькие кроссовки были безвозвратно испорчены, но она смеялась. И этот смех был её победой.
Сирена полицейской машины приближалась. Видимо, наконец, нашли место для парковки.
Глава вторая
Сказ о том, как протокол допроса превратился в анекдот, а фекальный террорист ушёл от погони.
Отдел полиции. Кабинет, который повидал виды, даже если эти виды были исключительно печальными и пьяными. На подоконнике — открытая банка солёных огурцов. Рядом — гранёный стакан с мутным осадком. Судя по всему, огурцы здесь были стратегическим запасом, а стакан — рабочей лошадкой.
На полу, у стены, безмятежно соседствовали самогонный аппарат (самодельный, с кастрюлей и змеевиком из медицинской трубки), ледоруб (когда-то нужный, теперь просто ржавый), котелок и пулемёт «Максим». Пулемёт выглядел вполне боеспособным, но пыльным. Создавалось впечатление, что его притащили сюда за компанию и забыли. Или же здесь, в этом кабинете, иногда проводили вечера с песнями под гармонь.
Майор сидел за столом, который помнил ещё выговоры за прогулы, и что-то сосредоточенно писал в школьную тетрадку. Тетрадка была в клеточку, с оторванным уголком и рисунком на обложке: «Космос. 5Б». Надпись была выведена синей пастой ещё лет тридцать назад.
Афоня сидел на стуле перед столом. Лицо его напоминало котлету — разбита губа, под глазом фингал, свитер в пыли и с чьей-то кровью (билетёрша оказалась с характером). Он тихонько постанывал, когда делал глубокий вдох.
Майор сидел за столом. Он не поднимал головы.
— Фамилия? — спросил он.
Афоня сипел разбитыми губами:
— Багрищев. Афанасий Сергеевич. Восемьдесят пятого года рождения. Садовая, двадцать два.
— Место работы?
— Муж на час.
Майор отложил ручку, с интересом посмотрел на Афоню.
— Ты что — проститутка? Или как там проститут? Ну, то есть, как оно сейчас... эскорт?
— Сам ты... — обиженно сказал Афоня. — Я сантехник. Слесарь-сантехник. Вызов на дом. Прокладку поменять. Дверцу прикрутить.
Майор снова склонился над тетрадкой, продолжая писать, и не поднимая головы, спросил:
— Где служил?
Афоня откинулся на спинку стула, уставился в потолок.
— А тебе не по́хер?
Майор поднял глаза, посмотрел на Афоню.
— А к нам участковым пойдёшь?
— Ага, щас! — саркастически, но с ноткой уважения, ответил Афоня. — За три копейки горбатиться на вас?
Майор поднялся, застегнул китель.
— Ты билетёрше руку сломал. И глаз чуть не выбил. Не будь твой покойный отец моим другом — я бы тебя посадил. А где твой засранец-подельник? Этот фекальный террорист?
Афоня удивлённо спросил:
— Какой подельник?
Майор понизил голос почти до шёпота — зловеще тихо:
— Тот, который из платника всё говно на себе унёс. Короче. Его я посажу. За воровство. Или даже расстреляю как бешеную собаку. За вандализм, хулиганство и оскорбление чувств верующих. Я найду, за что, не сомневайся.
Пауза.
— Всё. Пошёл вон отсюда.
Афоня вышел в коридор.
Коридор отдела полиции встретил Афоню запахами: хлоркой, дешёвым табаком и вековой безнадёгой. Стены были зелёными — когда-то, наверное, их красили весёлой масляной краской, чтобы подбодрить задержанных. Теперь краска облупилась, штукатурка отвалилась целыми пластами, обнажая серый, больной бетон. В одном месте кто-то выцарапал гвоздём: «Свободу попугаям!» Рядом — приписка шариковой ручкой: «Попугаи уже на свободе».
Пол когда-то был покрыт линолеумом — о чём красноречиво свидетельствовали небольшие, островные клочки по углам, оставшиеся на память о лучших временах. Сам же пол представлял собой бетонную плиту, исцарапанную, в трещинах, заляпанную чем-то, что лучше было не рассматривать. Тусклая лампочка под потолком, прикрытая ржавым колпаком из времён, когда электричество было в диковинку, еле светила, создавая полумрак, в котором лица казались бледными, а тени — длинными и кривыми, как у персонажей Эдварда Мунка.
Афоня шагал по этому коридору, как приговорённый, который уже принял свою участь, но надеется на помилование. Берцы его стучали по бетону с глухим, невесёлым ритмом. Он чувствовал запах собственного перегара (вчерашнего, позавчерашнего — чёрт их разберёт), запах крови на свитере (чужой) и запах страха (свой). Страх, впрочем, был не сильный — так, лёгкое волнение, как перед экзаменом, который ты завалил, но пересдать можно всегда.
Впереди, у стены, стояла скамейка. Самая обычная, деревянная, прикрученная к полу массивными болтами, чтобы её не утащили любители сувениров. На скамейке сидела БИЛЕТЁРША.
Она изменилась. Исчезла её грозная стать, тот самый сфинксовый покой, которым она щеголяла у кабинки. Теперь правая рука её была перевязана бинтами — аккуратно, чуть ли не с любовью, видимо, в местном медпункте работал эстет. Парика, конечно, не было — лысая голова блестела под тусклой лампой, и на этой лысине, как на карте, можно было разглядеть новые ссадины. Один зуб выбит — на месте зияла чёрная дыра, и это придавало её лицу выражение одновременно злое и комичное. Под глазом — синяк, сочный, бардовый, растущий прямо на глазах, похожий на щупальце осьминога.
Взгляд у неё был блуждающий и кровожадный, как у хищника, который загнал добычу, но не может решить, с какого боку её удобнее сожрать.
Афоня остановился на секунду, посмотрел на неё, потом на скамейку, потом снова на неё.
— Свободно? — спросил он и не дожидаясь ответа, плюхнулся рядом.
Дерево жалобно скрипнуло, но выдержало — не привыкать.
Пауза. Долгая, тягучая, как карамель, которую забыли на плите. Афоня смотрел в пол, изучая трещины в бетоне. Билетёрша смотрела прямо перед собой — в стену, на которой кто-то из предыдущих задержанных кровью (или чем-то похожим) вывел: «Жить буду, но не здесь».
Тишину нарушал только звук капающей где-то вдалеке воды и чей-то храп из камеры за стеной. Храп был мелодичным, почти музыкальным — уходил в высокие ноты и срывался на басы, как неудавшийся оперный певец.
— А я тебе, правда, руку сломал? — спросил наконец Афоня, не поднимая глаз.
Билетёрша шмыгнула носом. Шмыгнула так, что в коридоре образовался сквозняк. Она не повернулась к нему, но ответила — голосом, в котором боролись усталость и презрение:
— Вывихнул, дебил. У меня связки крепкие. Я в молодости на турнике занималась, пока ты ещё в штаны писал.
Афоня промолчал. Он в штаны писал, конечно, но не в молодости, а вчера. Но вдаваться в такие подробности не стоило.
— Тебе бы спортом заняться, — добавила билетёрша, и в голосе её прозвучала неожиданная нотка наставницы. — Мышцы слабые, удары никакие. Позорище.
Афоня хотел возразить, но вспомнил, как она его раскручивала вокруг себя, и решил, что возражать не стоит. Билетёрша могла и второй рукой, здоровой, нанести контрольный удар.
Он продолжил смотреть в пол — теперь на клочок линолеума, на котором чья-то небрежная рука изобразила солнышко с лучиками. Солнышко улыбалось. Афоня подумал, что у него теперь никогда не будет такого беззаботного солнышка в душе. Только фингалы и вывихнутая судьба.
— Этот... — начал он осторожно. — Который пел на сцене... Он кто там у вас?
Билетёрша резко повернулась. Так резко, что её шея хрустнула. Она сверлила Афоню взглядом — тем самым, от которого, наверное, дохли тараканы в туалете.
— Ты чё, совсем дебил? — спросила она, и её выбитый зуб придавал этому вопросу особую, почти философскую глубину. — У кого это — «у вас»? Я что, должна всех содомитов в нашем городе по именам знать?
Афоня проглотил обиду.
— Я про песню, — сказал он, и в голосе его прозвучало искреннее недоумение. — Что за песня-то была?
Билетёрша секунду смотрела на него, а потом её лицо начало меняться. На нём боролись недоверие, злоба и какое-то странное, почти материнское сочувствие.
— Да я посмотрю — ты ваще наркоман конченый, — вынесла она вердикт. — Так. Обрыган. Встал. И съеба́стен отсюда. На все четыре стороны, пока я добрая.
Она посмотрела на свою сломанную руку — бинты белели, как знамя безнадёги.
— А то я сейчас второй рукой тебе... — она задумалась, подбирая угрозу, — …ногу вывихну. Понял?
Афоня не стал ждать повторения. Он молча встал, поправил свитер (насколько вообще можно поправить свитер, который весь в пыли и чужой крови) и, не прощаясь, зашагал по коридору. Берцы стучали по бетону в том же унылом ритме, но теперь ритм стал быстрее.
Билетёрша осталась сидеть на скамейке, гордая, одинокая и злая. Она смотрела ему вслед, и её взгляд был таким, что даже лампочка под потолком заморгала от страха.
— Хоть бы споткнулся, — прошептала она, но Афоня не споткнулся.
Он свернул за угол и исчез в полумраке коридора, растворяясь в зелёных стенах, как призрак, которому не дали покурить.
Глава Третья
Сказ о том, как Керхер смыл не только грязь, но и последние надежды, а люля-кебаб стал символом просветления.
Из динамиков, подвешенных под потолком автомойки, доносилась песня «Но от тайги до британских морей. Красная Армия всех сильней». Вокал был мощным, бодрым, хотелось сразу встать и пойти записаться, куда, ни будь добровольцем. Или же отправиться на рыбалку в Африку и начать убивать крокодилов голыми руками.
Автомойка была типичной — таких тысячи по всей стране: железный ангар, облезлые стены, бетонный пол в трещинах, масляные пятна и лужи, которые никогда не высыхали. В углу возвышались горы старых покрышек, рядом — бочка с неизвестной жидкостью, на которой кто-то написал мелом «Не пить — ядовито». Чуть поодаль валялся ржавый каркас от «Жигулей», который, казалось, ждал своего часа уже лет десять. Камеры видеонаблюдения — две штуки, намертво прикрученные к балкам под потолком — были щедро залеплены коричневыми ошмётками, которые ещё не успели высохнуть.
Федос влетел сюда, как ошпаренный, ещё за секунду до того, как выскочить наружу. Он уже был на выходе, когда мозг его, наконец, сформулировал мысль: «Я больше никогда не буду есть просроченную колбасу». Но эта мысль была вручена ему на бегу, и он её почти сразу забыл.
На нём всё ещё висел его легендарный плащ. Болотный цвет, который, казалось, впитал в себя все оттенки болотной жижи, теперь украшали свежие, более насыщенные тона. Плащ был мокрым, тяжёлым и издавал аромат, который в приличном обществе мог заменить химическую атаку.
ХМУРЫЙ сидел на перевёрнутом ящике из-под фруктов — на боку ещё виднелась наклейка «Бананы. Эквадор». Он смотрел мутными глазами в одну точку — туда, где стена встречалась с полом, образуя идеальный прямой угол. Для Хмурого этот угол был центром вселенной. Единственным местом, которое не двигалось, не плыло и не требовало от него никаких действий.
У Хмурого за последние годы длительных запоев атрофировались не только обоняние (он уже и не помнил, как пахнут цветы), но и совесть — тот самый внутренний голос, который у нормальных людей шепчет «не надо, остановись». У Хмурого этот голос давно уволили за прогулы.
Федос подлетел к нему, как подбитый истребитель, и начал тарахтеть скороговоркой:
— Чествуешь, а? Чествуешь? — он заглядывал Хмурому в глаза, пытаясь найти там хоть искру понимания.
Хмурый молчал.
Федос, не дожидаясь ответа, почти вплотную подошёл и начал тыкать подолом своего ароматного плаща прямо в лицо Хмурому. В лицо! Мокрым, тяжёлым, источающим немыслимые ароматы плащом. Хмурый даже не поморщился. Его ноздри, привыкшие к куда более изощрённым запахам (вчера он, например, нашёл в кармане забытую полгода назад котлету и съел её без свидетелей), никак не отреагировали на эту атаку.
— Что я должен чувствовать? — спросил Хмурый с искренним недоумением. — Одеколон, что ли, новый купил?
Федос махнул рукой — бесполезно. С этим человеком, вернее, с этим просветлённым алкогольной деградации, разговаривать на языке запахов было бесполезно.
— Ай, ладно, — сказал он, отступая на шаг и чуть не поскользнувшись в луже собственного достоинства. — Хмурый, братан! Направь на меня этот свой водопад. Смывай цивилизацию. Всю, до основания!
Хмурый посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Потом медленно, величественно, как поднимается тесто, встал с ящика. Лицо его было непроницаемо — маска буддийского спокойствия, которую не могли нарушить ничьи мольбы. Он взял пистолет Керхера — мощный, чёрный, с насадкой, похожей на дуло танкового орудия. Проверил давление. Сто пятьдесят атмосфер. Этого хватило бы, чтобы сбить человека с ног, отодрать старую краску от стен и, как выяснилось, чтобы смыть следы вчерашнего возлияния и сегодняшнего позора.
На секунду он замер, целясь Федосу точно в пах.
—Ну, погнали,… прошептал Федос, зажмуриваясь и крестясь левой рукой.
Хмурый нажал на курок.
Мир взорвался.
Фекальная волна взрывается. Коричневые ошмётки бьют в потолок, залетают за воротник Хмурому, залепляют камеры видеонаблюдения. Помещение заполнилось едким, удушливым смрадом. Федос вертелся под струёй, как шашлык на открытом огне. Он подставлял то одно плечо, то другое, то спину, то живот. Он чувствовал, как грязь отступает, как смываются слои отчаяния, страха и унижения. В какой-то момент ему даже показалось, что он слышит ангельское пение, но это, скорее всего, лопнула барабанная перепонка.
Процесс длился минуту. Минуту, которая изменила его жизнь. Когда вода, наконец, перестала бить, Федос стоял мокрый, но чистый — как новенький пятак, только что из монетного двора. Его плащ, правда, превратился в мокрую тряпку, но сам он — о чудо! — не имел ни пятнышка.
Вокруг же царил фекальный апокалипсис. Вода, смешанная с тем, что на себе принёс Федос, растекалась по полу, образуя огромные лужи. Стены были забрызганы, потолок — тоже. Камеры видеонаблюдения смотрели в мир мутными, залепленными глазами.
Федос открыл глаза. Посмотрел на Хмурого — тот стоял с опущенным пистолетом, совершенно невозмутимый. Посмотрел на себя — на руки, на ноги, на плащ. И улыбнулся.
— Спасибо, Хмурый, — сказал он, и в голосе его было столько искренней благодарности, что её хватило бы на десятерых. — Ты настоящий друг. Я этого не забуду.
И он быстро, мелко семеня, направился к выходу, поскальзываясь в лужах, оставляя мокрые следы и чувствуя себя человеком, который пережил перерождение. Правда, перерождение это, судя по всему, было не последним.
Хмурый выключил аппарат. Аккуратно повесил пистолет на специальный крючок — на своё место. И так же спокойно, как сидел, сел обратно на ящик из-под бананов. Из-за пазухи своей промасленной куртки он достал мокрый целлофановый пакет. Внутри что-то хлюпало. Он долго, трясущимися с похмелья руками пытался развязать узел. Пальцы не слушались. Пакет не поддавался.
Хмурый вздохнул — так вздыхают люди, которые привыкли к предательству мира.
— Узел... гад... — прохрипел он сам себе, и в голосе его слышалась обречённость человека, который не может развязать даже собственный обед. — Тва-а-арь...
Он не стал больше мучиться. Рванул зубами — и пакет разорвался, выпустив наружу ЛЮЛЯ-КЕБАБ. Сочный, румяный, с корочкой, которая хрустела. И ломтик хлеба — чуть чёрствый, но ещё годится.
Хмурый жевал с чавканьем, глядя в стену. В его глазах не было ничего — ни мыслей, ни сожалений, ни надежд. Абсолютно. Он был счастлив. Потому что у него были люля-кебаб, тишина и стена, на которую можно смотреть вечно.
И в этот момент в помещение вошла ЖЕНЩИНА.
Лет сорока пяти, хорошо одетая — пальто из дорогой ткани, сапоги на низком каблуке, сумочка из натуральной кожи. Явно при деньгах. Но с плохим зрением — очки в тонкой оправе, которые она носила больше для статуса, чем для пользы.
Она переступила порог, хотела что-то спросить — и сделала ВДОХ.
Мощнейший, буквально физический, осязаемый запах фекалий ударил ей в нос. Ворвался в лёгкие, как непрошеный гость, и устроил там террор. Её лицо исказилось жуткой гримасой — смесь ужаса, отвращения и непонимания. Она зажала нос рукой, глаза её слезились, дыхание перехватило.
Она успела заметить Федоса — тот уже выбегал, оставляя мокрый след и шлейф ещё более свежего аромата. Потом перевела взгляд на Хмурого. Он сидел в полумраке, освещённый одной лампочкой, и с аппетитом пережёвывал какой-то кусок, очень сильно, особенно при этом освещении, похожий на какашку.
— Охренеть... — выдохнула женщина голосом умирающей чайки, в которой смешались пафос и паника. — Дожили... Бомжи... прямо тут... прямо своё...
Хмурый медленно повернул голову. Посмотрел на неё немигающим взглядом человека, который только что вкушал пищу богов (ну, или её заменитель). Сглотнул. И сказал абсолютно серьёзно, ни тени улыбки, не вытирая коричневую каплю, застывшую в уголке губ:
— А вы не хотите? — его голос был задумчивым, почти участливым. — У меня ещё есть.
Женщина не ответила. Она смотрела на него, на люля-кебаб, на стену, покрытую коричневыми разводами, и внутри неё что-то щёлкнуло. Или сломалось. Развернувшись, она вылетела на улицу быстрее, чем забежала.
На улице, согнувшись пополам и уперевшись рукой о стену гаража, её вырвало. Первый раз — глубоко, гортанно, почти рыча:
— Блю-а-а-а! — звук был такой, будто где-то рядом умирал дикий зверь.
Она перевела дыхание, вытерла губы дрожащей рукой — и снова:
— Ы-А-А-А-А! — на этот раз фонтаном, с характерным брызганием и всхлипом.
На подбородке у неё повисли остатки красной переваренной свёклы и кусочки зелёного шпината. Глаза были полны слёз, лицо выражало полное, абсолютное крушение надежд на чистый мир.
А внутри автомойки Хмурый с удивлением, даже с некоторой обидой, посмотрел на свой люля-кебаб. Пожал плечами (мол, что за люди, не понимают тонкой кухни), и снова надкусил. Жевательные движения были медленными, философскими. Он смотрел на дверь, куда выбежала женщина, и думал: «А может, и правда перебор с кебабами? Нет, не перебор. Это она не пробовала».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.






