- -
- 100%
- +
Она поворачивается к кабинке и показывает на неё рукой, как ведущая на выставке достижений народного хозяйства:
— Вот он — настоящий локомотив нашей экономики! С вами была Екатерина, и я ещё не замужем. А бюджет города — уже чуть ближе к бездефицитному!
Оператор медленно опускает камеру, но Катя быстро поднимает её обратно и заговорщицки шепчет:
— (шёпотом) Может, тоже вложиться в бюджет города? Схожу, пока не подорожал...
Оператор вздыхает громче обычного. Он вздыхает так, что камера дёргается, а звук записывается с помехами. Билетёрша из-за книги кидает на Катю короткий взгляд, который означает: «Дорого, девушка, дорого. Для журналисток у нас отдельный тариф — сто рублей, потому что вы потом в репортаже всё равно соврёте».
Но вслух она ничего не говорит. Только переворачивает страницу и бормочет себе под нос:
— Пятьдесят. Детский тридцать. Следующий. Любовь в контейнере. Тоже мне, контейнер. Вот у нас тут контейнер.
И очередь переминается дальше. Потому что праздник продолжается, и никто не уходит. Даже когда очень хочется уйти.
Федос уже не шёл — он перемещался, как сжатая пружина. Его тело приняло форму вопросительного знака, которому срочно нужна была точка. Он согнулся в три погибели, хотя все знают, что человеческий позвоночник рассчитан максимум на две. Лицо его приобрело цвет переспелой свёклы — такой багровый, что бабушка с внуком, случайно взглянув на него, перекрестилась и шепнула внуку:
— Смотри, Миша, вот что бывает, когда не слушаешься и пьёшь из горла.
Миша внучок хотел спросить: «А что, из горла нельзя?», но не успел — потому что Федос издал очередной звук, похожий на залп из гаубицы, но с более лирическим оттенком.
На лбу у Федоса выступили капли пота. Не простого, а холодного, как утренняя роса на могильной плите. Он дышал тяжело и шумно, как паровоз, который уже понял, что до конца рельсов не доедет, но решил всё равно дать жару.
Афоня решительным, почти строевым шагом направился к билетёрше. Та по-прежнему сидела, уткнувшись в роман «Любовь в контейнере», и, судя по движению губ, уже дошла до той сцены, где герой зачем-то прыгнул в мусорный бак, чтобы достать кольцо. Билетёрша одобрительно кивнула — видимо, считала, что любовь требует жертв, даже таких гигиенически сомнительных. Афоня встал прямо перед ней. Слегка наклонился, чтобы заглянуть в глаза. Билетёрша не подняла головы — она чувствовала ауру идиота за версту.
Афоня громко, бодро, с интонацией городского сумасшедшего.
—Здравствуйте, уважаемая! Умаялись небось! Как успехи на трудовом фронте?
Билетёрша медленно, очень медленно оторвала взгляд от страницы. Подняла голову. Посмотрела на Афоню так, как смотрят на пятно на скатерти: с лёгким отвращением и надеждой, что оно само сотрется.
Некоторое время она разглядывала его пальто, его синяки под глазами, его «я вчера не ложился», и наконец, её губы сжались в тонкую линию.
— Пятьдесят рублей, — отчеканила она голосом, который не терпел возражений. Это был голос человека, который пережил три экономических кризиса, две реформы образования и одну попытку установить в ЖЭКе самоуправление.
Афоня сделал вид, что не расслышал.
— Да нет, что вы! — воскликнул он с притворным изумлением, чуть отступив. — Я поссать не хочу! Я, знаете ли, искусствовед. Провожу мониторинг малых архитектурных форм вашего района.
Федос сзади, согнувшись и держась за жопу, делает страшные глаза и показывает жестами: Давай быстрее!» — тыкал пальцем сначала на часы (которых у него не было). Потом на живот (который ему сейчас предстояло спасать). Потом на кабинку (которая, казалось, ухмылялась).
Федос был готов заплакать. Он ненавидел Афоню в этот момент. И одновременно боготворил. Потому что, кроме Афони, никто в этом мире не выдумал бы такой идиотский способ отвлечь билетёршу.
Билетёрша меж тем закрыла книгу. Закладкой служила сухая горбушка хлеба, которую она извлекла из кармана халата с грацией фокусника, достающего кролика, — только вместо кролика был хлеб, и он не сопротивлялся. Она положила книгу на стульчик, положила горбушку в книгу, и только после этого обратила свой сфинксовый взор на Афоню полностью — от макушки до берцев.
— Чё? — спросила она громко, так что несколько зрителей из очереди обернулись и захихикали. — Мониторинг? Мальчик, да я по глазам вижу: ты не только ссать — ты ещё и срать хочешь. И друг твой — тоже. У него же на лице написано «Обосрусь через минуту. Просьба не дёргаться, ибо пострадают все».
Федос, стоявший сзади, изобразил лицо, которое могло бы украсить любую картинную галерею — «Крик» Мунка, только менее оптимистичный.
Афоня ничуть не смутился. Он даже улыбнулся. Улыбка у него была недобрая, с хитринкой, как у продавца подержанных автомобилей, который уже придумал, куда вкрутить лишнюю тысячу. Невозмутимо, включает «лютую дичь», и начинает говорить с лёгким прибалтийским акцентом.
— На самом деле я интересуюсь футурологией. Скажите, а правда, что ваш биотуалет — это портал в пятое измерение? Я вчера в один такой залез — а вышел сегодня на Комсомольской. А мне нужно было на Каширскую. Очень неудобно, знаете ли. Пришлось брать такси. А такси, между прочим, подорожало.
Билетёрша застыла с открытым ртом. В её голове начали перебираться варианты: «Пьяный? Наркоман? Прикалывается? Или просто идиот, каких в городе развелось?» Тридцать лет работы в ЖЭКе не подготовили её к диалогу о порталах в пятое измерение. Она встречала мужиков, которые пытались расплатиться талонами на молоко, и женщин, которые требовали скидку за то, что их ребёнок заплакал при виде кабинки, — но порталы… это было новое слово в городском безумии.
Федос тем временем, как вор, обученный годами лишений, на цыпочках, с согнутой спиной и лицом, застывшим в маске мученика, подкрался к кабинке. Дверь жалобно скрипнула, как будто её открывали в первый раз за последние три часа. Федос замер. Оглянулся на Афоню.
Тем временем на деревянной сцене, которая помнила ещё выступления самодеятельности времён застоя и чудом не развалилась под ногами тучного артиста, разворачивалась трагедия. Нет, не так. Трагифарс. С элементами моралите и закадровым смехом, который пока не раздался, но уже маячил где-то за кулисами.
АРТИСТ-ЗАВХОЗ (настоящее имя — Валентин, но на афишах значилось «Шарман Акультист-младший», хотя никакого отношения к Шарману он не имел, кроме вокального подражания и любви к кожезаменителю) только что эффектно закончил очередной куплет. Он вскинул руку к небу — туда, где, по его замыслу, должны были парить если не ангелы, то хотя бы голуби. Голуби парить не собирались, они деловито выклёвывали крошки за сценой, но артист делал вид, что апогей творчества наступил.
И тут — колонки издали жалобный скрежет, как кот, которому наступили на хвост в темноте. Мелодия сбилась, заиграла на половинной скорости, превратив пафосные куплеты в траурный марш по несбывшимся надеждам. А потом и вовсе остановилась.
ЗВУК: БЗ-З-З-З-З... ВЖЖ-ВЖЖ... КЛАЦ.
Всё. Магнитофон зажевал плёнку. И, судя по запаху палёной пластмассы, сделал это с особым цинизмом.
Артист замер. Рука, вскинутая к небу, медленно опустилась. Глаза открылись. В них читалось всё: от непонимания до принятия неизбежного. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но колонки снова издали звук — на этот раз похожий на икоту пьяного удава.
В парке воцарилась тишина. Даже очередь в туалет затихла — люди боялись пропустить развязку. Кто-то из массовки (кажется, мужик в килте) кашлянул. Бабушка с внуком выронила зажигалку — на этот раз настоящую, но она упала в лужу и погасла. Внук посмотрел на бабушку, бабушка посмотрела на сцену.
— Доигрался, — сказала она с удовлетворением старого зрителя, который дождался, наконец, когда же клоун упадёт.
Артист действовал быстро. Быстро и решительно, как человек, который много раз ремонтировал краны на кухне и знал, что промедление смерти подобно. Он упал на корточки. Прямо посреди сцены.
ЗВУК: БАХ! — будто мешок с картошкой уронили с третьего этажа.
Это была его задняя часть. Та самая, которую штаны перестали скрывать.
КРУПНО: Задняя часть узких кожаных штанов артиста. Штаны, верой и правдой служившие три года, предательски натянулись, треснули по шву — и этот треск был слышен даже на задних рядах, где санитар в кустах схватился за сердце. Шов разошёлся, открыв взору публики то, что обычно скрыто от глаз не только профессиональной этикой, но и простым человеческим стыдом.
Голая, бледная, не знавшая загара ягодица выглянула на свет. Она была так неожиданна, так неуместна, что тётка «А я думала, это сова» наконец-то перевела взгляд с неба на сцену и произнесла сакраментальное:
— А я думала… это сова…
Но артист не замечал своего конфуза. Ему было не до этикета. Он наклонился, судорожно нажал кнопку «извлечь кассету». Магнитофон, который явно был старше самого артиста, не хотел её отдавать. Борьба длилась несколько секунд. Наконец, кассета с глухим щелчком выскочила наружу, описав дугу, и артист поймал её в воздухе, как вратарь — мяч.
Из кармана куртки (чёрной, кожаной, с флагом Зимбабве) он извлёк простой деревянный карандаш. Где он там лежал? Рядом с пачкой «Винстона»? Или с прошлогодней квитанцией за свет? Неважно. Карандаш появился. Артист вставил его в кассету, в маленькое колёсико, и начал НАМАТЫВАТЬ. Яростно, сосредоточенно, с лицом сапёра, у которого до взрыва осталось три секунды, а бомба — в его собственных руках.
Выпавшая из магнитофона чёрная плёнка медленно возвращалась на место. Вид у неё был жалкий — мятая, местами с заломами, но артист не сдавался.
Лоб артиста в испарине. Одна прядь светлых волос, уложенных причёской «Полубокс», упала на глаз. Губы плотно сжаты, глаза прищурены — он регулировал силу натяжения, как ювелир, работающий с тончайшей нитью.
В парке замерли все. Даже очередь в туалет прекратила переминаться. Чувак «Пепе, шнейне, фа, ватафа» сделал шаг вперёд — медленно, торжественно, как жрец, приближающийся к алтарю. Он посмотрел на артиста, на кассету, на карандаш — и прошептал почтительно, будто читал молитву:
— Пепе… шнейне… фа… ватафа…
Никто не понял, что он имел в виду. Возможно, это был код доступа к инопланетному разуму. Возможно, просто бред. Но тон был правильный.
Оператор местного телевидения, который давно уже устал от этого праздника, вдруг ожил. Он медленно, с чувством, перевёл камеру с треснувших штанов артиста на его руки. Потом — на карандаш. Потом — на его сосредоточенное, почти иконописное лицо. Он задержал крупный план на секунду, другую — давая зрителю возможность прочувствовать трагедию творца.
И только потом, набрав в грудь воздуха, поднял камеру выше — и дал КРУПНО КАТЮ.
Катя смотрела на артиста. На кассету. На зрителей, которые замерли в ожидании. И в её глазах загорелось то самое выражение, которое оператор называл «режим берсерк» — смесь энтузиазма, непонимания происходящего и абсолютной уверенности в том, что она говорит правильные вещи.
— Вот видите, дорогие друзья! — провозгласила она в микрофон так пафосно, что даже голуби на арке вздрогнули. — Что значит — заслуженный профессионал своего дела! Человек-оркестр! Он не только швец, не только жнец — и не только на дуде, между прочим, игрец!
Она сделала паузу, давая зрителям осмыслить глубину её слов. Оператор подумал: «Ты бы помолчала, он штаны порвал». Но не сказал.
— Он сам себе и звукорежиссёр, и программист, и немного волшебник! — продолжала Катя, воодушевляясь всё больше. — Смотрите, как ловко он управляется с этой кассетой! Любой диджей в ночном клубе обзавидуется!
Она перевела дух и добавила уже тише, но не выключая микрофон:
— Говорят, он даже ноты знает. Ну, некоторые. Те, которые не забыл. А если забыл — он их заново придумывает, прямо на ходу! Вот что значит — творческая смелость! Не каждому дано!
Оператор подал знак. Катя не поняла. Тогда он шепнул, прикрыв микрофон рукой:
— Он штаны порвал. У него жопа видна.
Катя, которая услышала это ровно настолько, насколько хотела услышать, отмахнулась. И продолжала вещать с прежним напором:
— А штаны — это вообще признак свободы! Настоящий артист не должен быть скован условностями! Тем более… в таком творческом порыве. Пусть дышит!
Она показала рукой на треснувший шов, как экскурсовод на достопримечательность.
— Как говорится, в тесноте, да не в обиде! В общем, аплодисменты нашему герою!
Катя первой начала хлопать. Зрители — нестройно, но с чувством — поддержали. Два мужика в килте и пижаме свистнули (один свистел, второй просто раскрыл рот и дул, но звука не было). Собачка гавкнула — один раз, коротко, как выстрел. Аншлаг в туалете пока не тронулся — там была своя драма.
А артист, наконец, справился с плёнкой. Вставил кассету обратно в магнитофон. Нажал «play». Магнитофон издал победный писк и продолжил крутить ленту.
ЗВУК: «Звуки музыки, зарубежной эстрады, дружественных стран»
Артист выпрямился, закрыл глаза и запел дальше — как ни в чём не бывало. С голой жопой, с пятном от борща на майке, с флагом Зимбабве на рукаве. Он был счастлив. Он был артист. А зритель… зритель хлопал.
Катя устало кивнула оператору. Тот опустил камеру. Она вытерла пот со лба тыльной стороной ладони, поправила выбившуюся прядь и прошептала — по привычке, прямо в микрофон, который, конечно же, не выключила:
— Ну что, сняли? Теперь дайте мне воды. У меня там… пересохло.
Оператор вздохнул. Это был самый долгий вздох в его жизни — и самый молчаливый.
Он уже знал, что после такого эфира их канал «Домашний-2» заметят. Возможно, даже закроют. Но заметят — это точно.
Афоня не унимался и продолжал гипнотизировать билетёршу.
— А у вас химический сорбент или обычный? — продолжал Афоня, воодушевляясь всё больше. Он уже вошёл в роль. Он был странствующим философом, который проверяет общественные туалеты на проходимость и проницаемость. — Потому что если химический — у меня есть встречное предложение. Я вам — пол-литра кефира и пачку сигарет. Кефир свежий. Ну, почти. А вы мне — ключ на полчаса. Идёт? С меня — пестня!
И Афоня, не дожидаясь ответа, манерно вскинул руку, словно дирижёр, и затянул чистым русским тенором:
— «Во поле береза стояла, Во поле кудрявая стояла. Люли-люли, стояла. Люли-люли, стояла.»
Голос его разносился по парку, перекрывая и колонки, и пердеж из кабинки, и даже икоту санитара, который пытался нажать на кнопку «play». Тётки из мема от неожиданности выронила пакет из «Шестёрочки». Чувак «Пепе, шнейне, фа, ватафа» остановил своё заклинание и раскрыл рот — видимо, инопланетный разум переключился на другой канал.
Билетёрша медленно поднялась. Очень медленно. Как восходит солнце над прокуренным горизонтом. Ростом она оказалась выше Афони на полголовы и шире — на добрых два корпуса. Её тень легла на Афоню, как крыло ночной бабочки, только тяжёлое, грозное.
— Сынок, — сказала она тоном, от которого у сотрудников ЖЭКа подгибались колени. — Ты бы к психиатру сходил. У нас в районе хороший, он бесплатно консультирует. Ну, почти бесплатно. По полису.
— А что, — не растерялся Афоня, — он тоже коллекционирует рассказы о порталах?
— Он коллекционирует галлюцинации, — отрезала билетёрша. — И, судя по тебе, у него скоро будет полная коллекция.
Она перевела взгляд с Афони на кабинку — и замерла.
Потому что дверь кабинки была приоткрыта.
А внутри кто-то был.
И этот кто-то, судя по доносившимся звукам (звук рвущегося линолеума, а затем мощное «ДРУА-А-А-А-А!»), явно не собирался платить.
Билетёрша побагровела. Её лицо, и без того не ангельское, приобрело оттенок спелого помидора. Жилы на шее вздулись. Она медленно повернулась к Афоне.
— А кто это, — спросила она таким тоном, что голуби разом взлетели с арки, — у меня в кабинке без билета?!
Афоня развёл руками, как фокусник, который только что показал трюк с исчезновением платка.
— О, — сказал он с восторгом. — Это чудо! Сортир выходит с нами на связь! Чикаго, это Хьюстон! Слышу вас чётко! Продолжайте, приём!
Билетёрша перевела взгляд с Афони на дверь. С двери на Афоню. На её лице боролись два чувства: профессиональное любопытство («Как этот хмырь умудрился?») и многолетняя злость на всё живое.
— Ах ты мразь… — выдохнула она, и это было уже не слово, а боевой клич. — Решил со своим корешем бесплатно посрать?!
Она сделала шаг вперёд.
Афоня сделал шаг назад.
Федос внутри кабинки, услышав, что его раскрыли, издал звук, похожий на смесь всхлипа. Но было уже поздно.
Глаза её налились кровью.
— Ты… — сказала она, и в этом одном слове было столько ярости, сколько не смог бы вместить ни один ядерный реактор. — Убью.
Афоня, не будь дурак, поднял руки:
— Мадам, я всё объясню!
Но билетёрша уже не слушала.
Она сделала второй шаг, и Афоня понял, что уличная магия сегодня дала сбой. Глобальный сбой. С таким же успехом можно было пытаться загипнотизировать взбесившегося быка.
Билетёрша, разъярённая и красная как помидор (судя по всему, это был её боевой окрас), схватила Афоню за волосы. Вторая её рука — сжатую в кулак — она уже занесла для фирменного апперкота, которым в молодости отправляла в нокаут грузчиков из соседнего склада.
— Да я и за меньшее убивала! — рявкнула билетёрша, брызгая слюной прямо в лицо незадачливому «клиенту», которого она приняла за обычного засранца. — Ты вообще знаешь, с кем связался?!
Афоня, который был уверен, что его главное оружие — обаяние, с ужасом осознал, что сегодня это оружие дало сбой. Он попытался вырваться, но билетёрша держала его как удав — намертво, с профессиональной хваткой, отточенной годами тренировок в подвале ЖЭКа.
— Я по молодости в колхозе кабанов забивала! — продолжала билетёрша, и в её голосе звучала не просто угроза, а воспоминание о славных боях. — А потом — шла на ковёр! В зал! Где настоящие мужики лампочки не выкручивают, а друг другу рёбра считают!
Она не договорила: Афоня, который никогда не отличался выдающимися боевыми навыками, применил единственный приём, который знал со времён службы в армии — «упал-отжался-вскочил». Он резко присел, вывернулся, сделал корявое сальто, задел ногой урну, — и чудом оказался на ногах.
Но билетёрша уже стояла рядом.
— Ты чего, милок? — спросила она с издевкой, поправляя сбившуюся красную шапку. — Прыгать решил? Я сама в молодости так прыгала. Пока меня за нос не взяли…
Афоня, задыхаясь, попытался призвать на помощь высшие силы.
— Мадам! — заорал он. — Во имя искусства! Я — комик! Я не клиент! У меня нет с собой пятидесяти рублей!
— Ах, ты ещё и гномик! — билетёрша даже остановилась на секунду, чтобы осмыслить эту новость. — Ну, тем более. Я этих гномиков знаю. Вы все — засранцы.
Афоня хотел возразить, но билетёрша уже взяла его за грудки. Схватка разгоралась с новой силой. Она схватила его за воротник пальто и принялась методично, с чувством и расстановкой, бить его головой о дверцу кабинки.
ЗВУК: БАМ! БАМ! БАМ!
— Это за то, что у меня целый день клиенты один дурнее другого! А это — за того парня, который пытался расплатиться скидочной картой «Шестёрочки»!
Афоня, который уже начал терять счет ударам, но не терял надежды, изловчился и ухватился за шапку. Началась борьба, в которой билетёрша, как бывший боец ММА, имела явное преимущество, но Афоня, как обычный сантехник, обладал нечеловеческой изворотливостью.
Они кружили, сопели, матюгались.
И вот кульминация. Шапка слетела. Парик — роскошный, рыжий, с кудряшками — остался в руке у Афони. Билетёрша замерла.
Наступила такая тишина, что было слышно, как муха, пролетая мимо, прошептала: «Я пас».
Лысая голова билетёрши сияла на солнце, как полированный снаряд.
— Ты… — начала она голосом, от которого у бывших соперников по ММА подкашивались колени. — Ты снял с меня парик? Который мне мама в восьмидесятом году из самой ГДР привезла?
В её глазах горел огонь. Не тот, что в печи. Тот, что зажигается перед финальным раундом, когда судьи уже боятся поднимать таблички.
— Ну всё, — сказала билетёрша, хрустнув шеей. — Ты покойник.
Она наклонилась — не как грузная старуха, а как настоящий боец, готовящийся к решающему броску. И таранила его головой под дых. Афоня согнулся пополам, выронил парик, и билетёрша с победным воплем подхватила его.
Но Афоня, будучи сантехником, умел не только трубы прокладывать, но и из любых передряг выходить сухим. Ну или почти сухим.
— Сдаюсь! — заорал он. — Сдаюсь! Победили! Забирайте всё; деньги, одежду и даже мотоцикл.
Билетёрша, однако, не собиралась останавливаться. Она подняла Афоню за шкирку, раскрутила над головой и швырнула прямо в очередь.
Оператор, который до этого добросовестно снимал артиста, его штаны, его кассету и его карандаш, вдруг понял: всё это была разминка. Главное событие сегодняшнего эфира происходит здесь и сейчас, на расстоянии вытянутой руки.
Он резко развернул камеру. Его глаза, до этого тусклые, как у человека, который видел уже всё и даже больше, теперь расширились от восторга — такого чистого, такого первобытного, какое бывает только у детей на новогодней ёлке или у репортёров, внезапно наткнувшихся на сенсацию.
— О как завернули! — бормотал он, не отрываясь от видоискателя, и камера мелко дрожала от его волнения. — Ох, ёлки-иголки! Вот это да! Это ж хит! Теперь на НТВ возьмут. Точно возьмут! Прямой эфир, драка из-за сортира — эксклюзив! Второй канал удавится от зависти!
Он уже мысленно получал премию, переезжал в новую квартиру и подписывал контракт с федеральным каналом. В душе он был счастлив. На лице — сосредоточен.
Катя стояла рядом, широко раскрыв глаза. Микрофон в её руке опустился так низко, что почти касался земли. Она не могла вымолвить ни слова. Это было выше её сил. Она просто смотрела, как какого-то мужика в чёрном пальто лупят головой о кабинку, а лысая билетёрша (она внезапно стала лысой — это была отдельная драма, которую Катя упустила) наносит удары с профессиональной жестокостью, достойной Олимпийских игр.
— Ужас, — прошептала Катя. — Да она его убьёт…
— Не убьёт, — так же шёпотом ответил оператор, продолжая снимать. — Это ж эксклюзив. Убивать будут после рекламы.
Тем временем толпа поклонников артиста-завхоза — все семь человек, которые ещё недавно раскачивались вразнобой со своими зажигалками — перестроились. Они уже не качались. Они полукругом встали вокруг дерущихся, образовав нечто среднее между рингом и театральной сценой. Зажигалки по-прежнему горели — кто-то настоящие, кто-то пластилиновые, но общий настрой был боевым.
Люди галдели, как на скачках:
— Давай, бабка, вдарь ему! — завопила бабушка с внуком, размахивая зажигалкой так, что та чуть не оторвалась от пальцев. — За поясницу его возьми! У него там слабое место, я по глазам вижу!
Внук, стоявший рядом с ней и наконец-то забросивший попытки зажечь пластилиновую зажигалку, надул губы и тонким, но твёрдым голосом возразил:
— А я за дядю в пальто! Он смешной!
— Не рассуждай, — одёрнула его бабушка. — Ты ещё маленький, чтобы выбирать, за кого болеть. Вот вырастешь — тогда и выбирай.
Два мужика — в килте и пижаме — не просто болели. Они начали делать ставки.
— Ставлю пятьдесят рублей на бабку, — заявил тот, что в килте, вытаскивая из кармана мятые купюры.
— А я — сто на мужика в пальто! — ответил пижамный. — У него глаз хитрый. Такие просто так не сдаются.
— Ты посмотри на его стойку, — хмыкнул килтовый. — Это ж не боец, это… как его… айтишник. Он даже кулак сжать не умеет.
— Зато он ловкий! Видел, как увернулся? — возразил пижамный.
Они пожали друг другу руки и уставились на ринг.
Тётка из мема «А я думала, это сова» внезапно вышла из ступора. Она подняла вверх пакет из «Шестёрочки» — тот самый, с полбатоном и скисшим кефиром — и радостно, во весь голос, выкрикнула:
— А Я ДУМАЛА, ЭТО СОВА!!!
Пакет взметнулся в воздух, как знамя. Полбатона выпало, покатилось по асфальту и остановилось у ног чувака «Пепе, шнейне, фа, ватафа».





