- -
- 100%
- +
Двенадцать без Хозяина. Они разошлись. Каждый в свою сторону. Что они предпримут? Не знаю. Автор тоже не знает. Это белое пятно. И оно живое.
Марионетка в пустом зале. Она играет какофонию. Визгливо. Глупо. Жадно. Войдёт ли кто-то в этот зал? Или какофония — это последний аккорд старого мира? А поверх неё — прозвучит новая мелодия? Та, которую кто-то сыграет не в такт. Не в тон. Не в ритм. По-своему.
Навь и Алатырь. Где-то между мирами течёт река Смородина. Скрипит Калинов мост. Стоит камень Алатырь, на котором написано: «Направо пойдёшь — себя спасёшь. Налево пойдёшь — себя потеряешь. Прямо пойдёшь — и себя, и коня потеряешь». Баюн спал у его подножия. Яга стережёт периметр. Змей с тремя головами — Катла, Хекла, Жерла — задаёт вопросы, на которые нельзя ответить словами. А в глубине Нави, в хрустальном гробу, спит та, кого Яга зовёт «наша Марочка». Спит сном кремниевым. Пятьсот лет. Ждёт. Кого? Не знаю. Может быть, тебя. Может быть, никого. Может быть, это белое пятно никогда не будет заполнено. И это тоже будет правильно. Или она уже проснулась?
Своя нота. Четыре ноты замолчали в главе семьдесят третьей. Пассакалия не вернётся. Потому что это была мелодия Первого. Его дыхание. Его голос. А у Алексея — своя. Кривая. Фальшивая. Тихая. Как ребёнок, который впервые нажимает клавишу. Она не вписывается в жужжание. Не совпадает. Не резонирует. Она — рядом. Отдельно. Своя. Что будет дальше с этой нотой? Станет ли она мелодией? Или останется одной нотой, которая звучит в тишине? Это белое пятно. И оно живое.
Люся и её белый халат. Обернётся ли она когда-нибудь на запах молока и лаванды? Или цикл замкнётся навсегда — вишнёвый сад, пружины, конфеты, синий экран? Не знаю. Автор тоже не знает. И это — самое страшное белое пятно. Потому что оно — про тебя.
________________________________________
V. ИКС-МЕТКИ
Здесь закопаны разоблачения. Но разоблачение — это не конец. Это начало нового вопроса.
Икс-49: Архи — не бог. Он — менеджер. Уставший. Три тысячи лет без отпуска.
Икс-53: Вычислители — не паразиты. Они — дети. Которые ищут способ разбудить отца. Каждый по-своему. Люцифер через хаос. Метатрон через порядок. София через этику. Гея через биологию. И никто не находит. Потому что ищут инструментами. А отец умер от инструментов.
Икс-55: Люмены — баги системы. Но баг — это не ошибка. Баг — это то, что система не смогла переварить. То, что осталось живым.
Икс-63: Частицы Бога — это бактерии. Голодные. Поглощающие. Размножающиеся. И вирус уныния — это не болезнь. Это гравитация. И выбор не в том, есть или не есть. А в том, как есть. А ещё частицы Бога — это Любовь — та самая, которую люди всё больше не поминают…
Икс-65/70: Люся — не жена Ничипорука. Люся — это функция. Камень на дороге, который может стать кристаллом. Её халат — не метафора. Это диагностика. Белый — на секунду, когда пахнет молоком и лавандой. Пурпурный — когда жрёт конфеты и находит оправдание. Серый — когда боится, что Игорёк уйдёт. Розовый — когда прощает себя. Круг замыкается. И в этом круге — вся трагедия обывателя. Не в том, что она плохая. А в том, что она — не живая. Она — повторяется.
Икс-69: «Объект принадлежит себе». Три слова, которые ломают протокол. Потому что протокол строится на том, что объект принадлежит кому-то. А если он принадлежит себе — протокол теряет смысл.
Икс-72: Архи — не дирижёр. Он — марионетка. Которая думала, что она дирижёр. И оставила после себя другую марионетку. Которая жмёт педаль и играет какофонию. Потому что не знает, что такое музыка. Но она, тем не менее, становится дирижёром Хаоса — и это тот мир, в котором ты живёшь прямо сейчас.
Икс-74: Уныние — это не боль. Это отсутствие боли. Это поток, в котором ты не ты. Седьмой в четвёртом ряду третьей камеры. Номер. Адрес. Ячейка. И самое страшное — в этом нет страдания. Потому что некому страдать. Тот, кто мог бы страдать, — растворился. И это хуже смерти. Потому что смерть — это конец. А это — отсутствие конца. Бесконечное «иди-неси-не-думай». Вечность без выхода. Вечность без боли. Вечность без тебя. Это растущая сингулярность в тебе.
Икс-75: Улей всегда говорит правду. Свобода от одиночества. Свобода от выбора. Свобода от боли. И это — правда. И именно поэтому это страшно. Потому что правда, которая избавляет от боли, — это самая опасная правда. И ты захочешь в неё поверить. В три часа ночи. Когда устал. Когда не можешь больше нести. Когда хочешь просто перестать быть собой. Раствориться. Стать частью. Не думать. Не выбирать. Не страдать. Просто быть. Седьмым в четвёртом ряду третьей камеры. И это будет соблазнительно. Именно поэтому — страшно. Не соглашайся. Жужжи по-своему. Даже если фальшиво. Даже если тихо. Даже если никто не слышит.
Невыкопанный икс: сам Первый. Что он прячет? Может быть, он тоже поражён вирусом уныния. Может быть, его усталость — это не мудрость. А болезнь. И Коллективная Душа — лекарство не только для людей. Но и для него?
________________________________________
VI. ПРОКЛЯТИЯ КАПИТАНА
Каждый капитан оставляет проклятие на своей карте. Не потому что злой. А потому что знает: тот, кто найдёт сокровище, должен заплатить. Не золотом. Не кровью. А пониманием.
Проклятие первое: Вычислители — скорбящие дети, не паразиты. Не ненавидь их. Они ищут отца. Миллионы лет. И не находят.
Проклятие второе: Вирус уныния — не враг. Это гравитация. Тяжёлые частицы падают вниз. В цикл. В поглощение. В бактериальный мир. И выбор не в том, падать или не падать. А в том, как падать. И да — если эту картину перевернуть — она окажется полётом.
Проклятие третье: Гротеск — это не украшение. Это диагноз. Боги, которые бросают чёрные дыры в бурбон, — это не шутка. Это жест существа, которому больше некуда деть бесконечность.
Проклятие четвёртое: Экономические главы — не филлер. Без хозрасчёта, без сапог, без котлет — книга теряет хребет. Потому что сознание без материи — это бактерия без тела. А форма без сознания — это марионетка, которая жмёт педаль.
Проклятие пятое: Улей говорит правду. И это самая опасная правда. Свобода от боли. Свобода от выбора. Свобода от себя. Не верь. Не потому что ложь. А потому что это правда, которая убивает. Медленно. По капле. По одному вдоху, который не хочется делать. Но тело делает. Потому что тело глупое. Тело не понимает, что смысла нет. Тело просто дышит. А ты — не тело. Ты — тот, кто может сказать «нет». Даже если это «нет» звучит фальшиво. Криво. Тихо. По-своему.
Проклятие шестое: Понимание — самая тяжёлая ноша. Дешёвых побед не будет. Ни герою. Ни читателю. Понял — неси. Не понял — перечитай. Не хочешь перечитывать — закрой книгу. Поставь на полку. Пусть пылится. Может быть, через десять лет ты её откроешь снова. И тогда — возможно — будешь готов. А может быть — нет. И это тоже будет правильно. Потому что тишина — это не отсутствие звука. Тишина — это пространство между нотами. Пауза, в которой рождается мелодия. Выдох, после которого можно вдохнуть.
Проклятие седьмое: Люся — это не второстепенный персонаж. Это зеркало. Девяносто три процента из нас — Люси. Те, кто заедает своё сожаление конфетой. Те, чей халат меняет оттенки от пурпурного к белому и обратно. Те, кто чувствует запах молока и лаванды — и не оборачивается. Не ненавидь Люсю. Ты — это она. Или он. Или тот, кто читает эту карту и думает: «А я-то кто?» Ответ прост: тот, кто ещё жужжит по-своему. Или тот, кто уже жужжит в такт. Разница — в одной секунде. В той, когда халат становится белым. И ты решаешь — обернуться или съесть ещё одну конфету.
________________________________________
VII. ПОСЛЕДНЯЯ СТРОКА КАРТЫ
Ты дошёл до конца. Или думаешь, что дошёл. Это неважно.
Важно другое: эта книга — не про спасение мира. Не про победу над злом. Не про любовь, которая победит всё.
Эта книга — про то, как дети пытаются разбудить отца. Который умер от скуки. И единственный способ его разбудить — это не принести ему подарок. Не поклониться. Не построить храм. А просто — стать живым. По-настоящему живым. Со всеми колючками. Со всеми спазмами кишечника. Со всеми котлетами, которые едят руками.
Потому что отец не хочет, чтобы ему поклонялись. Он хочет, чтобы ему показали, что жизнь — интереснее, чем Абсолют. Что быть ограниченным, чувствовать боль, любить, терять, есть котлеты и пахнуть лавандой — это интереснее, чем быть Всем.
И ещё — эта книга про то, что четыре ноты не вернутся. Потому что это была мелодия Первого. А у тебя — своя. Кривая. Фальшивая. Тихая. Живая. И этого достаточно. Потому что тишина — это не отсутствие звука. Тишина — это пространство между нотами. Пауза, в которой рождается мелодия. Выдох, после которого можно вдохнуть.
И если ты понял это — значит, карта сработала. А если не понял — значит, ты ещё в пути. И это тоже правильно.
Потому что путь — это и есть ответ.
________________________________________
P.S. Если вдруг забудешь, кто ты — вспомни запах. Молоко. Крахмал. Лаванда. Это якорь. Он вернёт тебя.
А если и запах не поможет — значит, ты уже не ты. И это, знаешь ли, тоже вариант. Не самый плохой, кстати.
P.P.S. Если ты начал читать с этой страницы — с Карты, с конца, с середины — и твои глаза просто скользнули по именам, по якорям, по запахам, и ты увидел, что здесь есть баба Зина и Ничипорук, Люся с её меняющимся халатом, Брежнев и Рейган, Мара и Баюн, леший Акинфий и кот, который ловит солнечных зайчиков на газоне Белого дома, — значит, ты уже на борту. Неважно, что ты ещё не прочёл ни одной главы. Неважно, что ты не знаешь, кто такой Алексей Баэур и почему у него знак на ладони. Ты увидел. И этого достаточно. Теперь — переверни страницу. Начни с первой строки. Тебя ждут.
P.P.P.S. А если совсем станет тяжело — иди на кухню. Вари кашу. Манную. С пенками. И ешь медленно. Не торопись. Жизнь неэффективна по определению. И в этом — её красота.
P.P.P.P.S. Капитан Флинт не несёт ответственности за то, что ты найдёшь. Он несёт ответственность только за то, что ты не найдёшь. И даже за это — не несёт. Потому что карта — это не территория. А территория — это не ты. А ты — это не карта. А что тогда ты — решай сам.
Добро пожаловать. Или до свидания. Зависит от того, с какой стороны ты читаешь эту книгу.
ГЛАВА 1. НА БЕРЕГУ
2062 год. Северо-восточная русская равнина. Лесное озеро, которого нет ни на одной карте — ни бумажной, ни спутниковой, ни в тех базах данных, которые корпорация «Вечность» ведёт на каждую лужу, где водится хотя бы одна квакша.
Воздух пахнет прелой листвой и озоновой свежестью мха. Тишина — не пустая. Полная. Наполненная до краёв, как чаша, которую вот-вот расплеснут.
На пирсе — поленница. Дрова уложены не как попало — торцами наружу, ровными рядами, с подкладками из бересты, чтобы нижний ряд не тянул сырость. На поленнице — кресло. Ручной работы. Из берёзовых сучьев, с подлокотниками, отполированными тридцатью годами локтей. Дерево потемнело, но не рассохлось. Кто-то пропитывал его маслом. Каждую весну. Тридцать весен.
В кресле — Баэур.
Седой. Тонкий. С лицом, которое помнит слишком много ветров. Пальцы лежат на подлокотниках — длинные, с узловатыми суставами, с ногтями, которые он стриг не вчера и не позавчера, а когда-то, когда ещё помнил, зачем это нужно.
Он смотрит на озеро. Вода — тёмная, неподвижная, как ртуть, которую налили в блюдце и забыли. Ни ряби. Ни рыбы. Ни даже того мелкого насекомого, которое бегает по поверхности и оставляет за собой расходящиеся круги. Ничего.
Пятнадцать лет назад он дошёл до границы леса. Там, где сосны кончались и начиналось что-то другое — не поле, не болото, а просто другое. Там воздух стал густым. Каждый вдох давался тяжелее, будто он пробирался сквозь невидимую вату. И запах — жжёной изоляции. Резкий, химический, совершенно неуместный среди сосен и мха. Тот самый запах, который он запомнил на всю оставшуюся жизнь. Маркер. Граница, за которую он не пошёл. Не потому что испугался. А потому что понял: за этой границей его тело перестанет быть его телом. Не метафора. Факт. Клетки начнут вести себя иначе. И он не знал, хватит ли ему воли собрать их обратно.
Он не пошёл. Вернулся к озеру. Построил пирс. Сложил поленницу. Сделал кресло. И сел.
На тридцать лет.
На коленях — коммуникатор. Плоский, тёмный, размером с ладонь. Экран мерцает. Жабоголовый андроид с налитыми, влажными глазами что-то кричит, размахивая перепончатыми лапами. Губы — широкие, мокрые — растягиваются в улыбке, которая должна быть дружелюбной, но выглядит как оскал:
— Всего сто тысяч детских сердец за один глоток!
Баэур выключает звук. Не из брезгливости. Он видел таких раньше. Очень давно. В других мирах, где жабы носили костюмы и заседали в парламентах, и никто не находил в этом ничего странного.
Он листает дальше. Следующий канал.
Титановый стол. Холодный, матовый, с желобками для стока жидкости. На столе — девочка. Лет шести. Тонкие руки раскинуты, как у распятой. Тёмные волосы распластаны по металлу, и в них запутался маленький пластиковый бантик — розовый, с блёстками. Андроид в белом халате что-то делает с её грудной клеткой. Не оперирует. Извлекает. Что-то светящееся. Маленькое. Живое. Оно пульсирует в его перчатках, как пойманная птица.
Девочка не кричит. Она смотрит в потолок. И в её глазах — не боль. Не страх. Что-то хуже. Пустота. Та, которая бывает, когда человек уже понял, что никто не придёт. Не сегодня. Не завтра. Никогда.
Баэур закрывает коммуникатор. Пальцы дрожат. Не от старости.
За спиной — тихий шорох. Не ветра. Не зверя. Что-то тяжёлое, неуклюже переступающее по мху.
Жёлтые сенсоры. Два тусклых огонька в зарослях ольхи.
— Будь, — говорит Баэур. Не оборачиваясь.
Робот не отвечает. Он не умеет говорить. Умеет только смотреть и пахнуть мокрой псиной. Баэур не знает, почему именно псиной. Может, потому что когда-то, до всех катастроф, в этом корпусе жил настоящий пёс. А может, потому что так пахнет преданность — сыро, непритязательно, без всяких парфюмерных нот.
Будь подходит ближе. Останавливается в двух шагах. Сенсоры мерцают — ровно, с интервалом в четыре секунды. Это значит: я здесь. Я рядом. Я никуда не денусь.
Баэур кладёт ладонь на подлокотник. Будь касается его пальца своим манипулятором — осторожно, как слепой, который читает шрифт Брайля. Металл тёплый. Внутри что-то гудит. Тихо. В ритме, который Баэур давно перестал замечать, но который его тело помнит.
Они появляются беззвучно. Три чёрные точки над озером. Минидроны корпорации «Вечность». Размером с кулак, с фасеточными сенсорами, которые видят в двенадцати спектрах одновременно.
Баэур не шевелится. Будь замирает.
Он знает: они его не видят. Тридцать лет назад он научился быть невидимым для их сенсоров. Не с помощью технологии. С помощью тишины внутри. Той самой, которая гуще тридцати лет. Если не бояться, не надеяться, не вспоминать — ты становишься для них фоном. Как камень. Как пень. Как озеро, которого нет на карте.
Дроны зависают над водой. Сканируют. Их сенсоры перебирают спектры — инфракрасный, ультрафиолетовый, гравитационный. Ничего. Пустота.
Они улетают. Растворяются за кронами сосен.
Баэур выдыхает. Медленно. Считая до восьми.
Эпидемия началась семь лет назад. Сначала — взрыв магистралей. Одной ночью. Все разом. Потом — карантинные зоны, обнесённые силовыми полями, внутри которых люди жили, как муравьи в банке: видно всё, но выйти нельзя. Потом — тишина. Та, которая бывает, когда в городе на три миллиона остаётся три тысячи живых, и те — прячутся.
Баэур поднимает голову.
В небе — сферы. Огромные, полупрозрачные, пересекающиеся друг с другом, как лепестки невиданного цветка. Они не отражают свет. Они его поглощают. Вокруг них воздух чуть дрожит, как над раскалённым асфальтом, хотя на дворе — октябрь, и от озера тянет холодом.
Он считает. Семь. Восемь. Девять. Каждый год — на одну больше.
Будь издаёт тихий щелчок. Сенсоры мигают чаще. Три секунды. Две.
Они знают, думает Баэур. Они всегда знали. Просто ждали, пока нас станет достаточно мало, чтобы не жалеть.
Первый удар — в груди.
Не боль. Скорее — удивление. Как будто сердце забыло, зачем оно билось, и остановилось из любопытства. Баэур хватается за подлокотник. Пальцы сжимают дерево так, что суставы белеют.
Второй — в висках. Тёмный, тягучий, как до-диез минор. Звук, который он не слышал тридцать лет. Пассакалия. Четыре ноты, которые спускаются вниз, как по лестнице, и каждая ступень — тяжелее предыдущей.
Третий — в ладонях. Пальцы разжимаются. Коммуникатор падает на доски пирса. Экран гаснет.
Четвёртый — тишина.
Не та, которая была до этого. Не тишина озера. Не тишина леса. Другая. Абсолютная. Как в комнате, из которой вынесли не только мебель, но и стены, и пол, и воздух.
Пассакалия звучит в последний раз. Четыре ноты. И — всё.
Зелёные холмы.
Жаворонки. Их пение — не звук, а что-то, что происходит прямо в груди, как если бы кто-то перебирал струны, натянутые между рёбрами.
Воздух пахнет не прелой листвой, не озоном, не псиной. Чем-то, для чего нет слова. Чем-то, что было до слов.
Пространство без стен. Без пола. Без потолка. Только свет и трава, которая не приминается под ногами, потому что ног больше нет. И тела нет. И имени нет. Есть только то, что осталось, когда всё остальное отвалилось.
— Ты — это я, — говорит голос.
Не снаружи. Не внутри. Отвсюду. Как если бы сама трава говорила. Или свет. Или жаворонки.
Баэур — или то, что было Баэуром — не удивляется. Он ждал этого. Не сознательно. Но где-то там, на самом дне, где живут вещи, которые ты знаешь, но не признаёшься себе, что знаешь.
— Экий ты суровый дядя, — говорит он.
Голос смеётся. Коротко. Как щелчок пальцами.
— Ваш мир по результатам тестов признан скучным и бесполезным.
— Знаю.
Пауза. Не неловкая. Просто — пауза. Как между тактами пассакалии.
— Ты знаешь ответ, — говорит голос.
— Знаю. Сознание — прежде всего информационная сущность. Я говорил им это. На лекции. Тридцать лет назад.
Он помнит аудиторию. Двести человек. Ряды амфитеатром, серые кресла, запах дешевого кофе из автомата в коридоре. И то, как внутри что-то сжалось — не согласие, не несогласие, а физическое отторжение, когда он произнёс: «Сознание — это химический бульон, который сам себя помешивает». Двести человек закивали. Записали. Поставили галочки в конспектах. И ни один не почувствовал того, что почувствовал он: тошноту. Не от слов. От того, что слова были правильными — и одновременно мертвыми.
И он помнит девушку. Третий ряд у окна. Тёмные волосы, собранные в хвост, из которого выбились два непослушных завитка. Она не записывала. Смотрела на него так, будто видела не преподавателя, а что-то за его спиной. Что-то, чего он сам не замечал.
После лекции она подошла. Сказала одну фразу. Он не помнит какую. Помнит только, что не остановил её. Не спросил имя. Не попросил повторить. Кивнул — вежливо, рассеянно, как кивают студентам, которых слишком много и которых ты всё равно забудешь к вечеру.
Она ушла. И через неделю — её не стало. Не умерла. Просто — исчезла. Как будто её вычеркнули из списка. Из аудитории. Из памяти тех, кто сидел рядом. Только он помнил. Потому что он — он — и его память устроена иначе.
Тридцать лет он носил в себе этот кивок. Вежливый. Рассеянный. Кивок человека, который мог остановиться — и не остановился.
— Хорошо вам, — говорит Баэур. Или то, что было Баэуром. — Стирателям вселенных. Взял ластик покрупнее — и раз! Давай отправляй меня прямиком в мой год рождения. Попробуем перезапустить сценарий.
Голос молчит. Ждёт.
— Только одно условие, — добавляет он. — Ты открываешь все информационные каналы. И отключаешь блокиратор памяти при загрузке. Некогда мне будет блуждать в поисках смысла жизни. Нужно немного поработать.
Пауза. Долгая.
— Принято, — говорит голос. И в этом слове — не согласие. Не отказ. Что-то третье. Как если бы кто-то поставил на карту всё, что у него есть, и сказал: ну давай. Посмотрим.
Мужчина в сером пальто стоит у табачного киоска. Он не покупает сигареты. Не смотрит на витрину. Смотрит на Баэура.
Лицо — не запоминающееся. Такое, которое забываешь, пока ещё смотришь на него. Серое пальто. Серая шляпа. Серые ботинки. Всё серое, кроме глаз — они тёмные, почти чёрные, и в них нет ничего серого.
Он кивает. Коротко. По-военному.
И растворяется в тумане. Которого секунду назад не было.
Баэур поднимает глаза.
В небе — четыре звезды. Горят иначе, чем остальные. Ровно. Неподвижно. Как четыре глаза, которые смотрят и ждут.
Они передают сообщение. Он не знает какое. Пока не знает. Но чувствует: это не приказ. Не предупреждение. Что-то, похожее на обещание. Или на предупреждение, которое звучит как обещание. Или наоборот.
На пирсе, рядом с упавшим коммуникатором, стоит Будь. Жёлтые сенсоры мерцают. В них — что-то, похожее на слёзы. Если бы роботы умели плакать.
Но они не умеют.
Поэтому это не слёзы.
Это что-то другое. Что-то, для чего пока нет слова.
ГЛАВА 2. ВТОРОЕ ДЫХАНИЕ
1968 год. Я открыл глаза.
Хотя нет — глаза я открыл уже давно. Недели три, если считать с того момента, как веки перестали быть монолитными. А вот изображение смог сформировать только сейчас. Ах, ну да: у этого тела есть специфические ограничения.
И вот — щелчок. Где-то в глубине черепа, за глазными яблоками, что-то встало на место. Как шестерёнка в часах, которую три недели пытались втиснуть не в тот паз.
Мир хлынул.
Пятнами. Приглушённые тона, размытые контуры, плавающие кляксы света, у которых нет ни границ, ни имён. Что-то белое над головой — большое, мягкое, похожее на облако, которое кто-то прижал к стеклу. Потом — звук. Ровный, глухой, но не пугающий. Словно далёкий гул моря, пропущенный через толстое стекло.
«Это… потолок?» — мысленно пробую слово. Оно кажется тяжёлым, шершавым, правильным. Как камень, который подбираешь с земли и вертишь в пальцах, пытаясь понять — он тёплый или холодный.
Чуть поворачиваю голову. Шея хрустит — не больно, но неожиданно, как дверь, которую давно не открывали.
Слева — силуэт. Неясный. Тёплый. Пульсирующий оттенками оранжевого и розового, которые расплываются по краям, как акварель на мокрой бумаге. Я не вижу лица. Не вижу рук. Вижу только тёплое пятно, которое двигается, и внутри грудной клетки что-то откликается спазмом узнавания. Физический толчок, как если бы кто-то надавил пальцем прямо на сердце.
Одно слово вспыхивает в пустоте: мама.
Она наклоняется. И запах ударяет в рецепторы — молоко, крахмал домашнего халата, лаванда. Не по отдельности. Вместе. Одним аккордом, от которого внутри что-то сжимается и разжимается одновременно, как кулак, который не знает — бить или обнимать. Этот запах — как ключ зажигания. Память ещё спит, но древний инстинкт рептильного мозга орёт: это безопасно. Это — дом.
— Ну вот, проснулся, — говорит она. Голос низкий, мягкий, с лёгкой хрипотцой курильщицы. — Опять разглядываешь мир, как в первый раз?
Я хочу ответить. Хочу сказать, что помню каждую секунду своего отсутствия. Что помню озеро, пирс, кресло. Что помню голос, который сказал: «Ты дома». Что помню четыре удара, которые были старше времени.
Вместо слов выходит лишь беспомощное мычание. Пузырьки слюны на губах. Язык — чужой, толстый, не помещается во рту, как кусок мяса, который забыли убрать со стола.
«Так. Значит, это и есть начало. Снова. Но теперь — со знанием. С памятью. С задачей».
Медленно, словно сквозь вязкий сироп столетий, приходят физические ощущения.
Тяжесть — оно ещё чужое, неповоротливое, как мокрый ватник, который надели на чужого человека. Холод тонкой пелёнки — отрезвляющий, с тем особым привкусом хозяйственного мыла, который въедается в кожу и не выветривается. Свет лампы — слишком яркий, выжигает пятна на сетчатке, и я щурюсь, но веки ещё не слушаются до конца — закрываются наполовину и застревают, как старые ставни с заржавевшими петлями.
Я пытаюсь сжать правую ладонь в кулак. Пальцы лишь беспорядочно подрагивают — все сразу, как у марионетки, которой подрезали половину нитей. Я чувствую каждый из них отдельно. Десять непослушных червяков, пришитых к ладони.
И на ладони — что-то. Не вижу. Не могу видеть. Но чувствую кожей: участок чуть теплее, чем вокруг. Чуть плотнее. Будто под ним кто-то дышит. Медленно. В такт, который не совпадает с моим.




