- -
- 100%
- +

© Марина Батицкая, 2026
ISBN 978-5-0070-4053-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть I. Лето у пруда
В тот день Мирабель впервые пришла в парк без шляпки.
Позже Эдвард Эшфорд будет думать, что именно с этого всё и началось: не с её лица, не с голоса, не с того, как она смеялась, запрокидывая голову, будто английское небо было создано лишь затем, чтобы принимать её смех. Всё началось с непокрытой головы.
В Лондоне женщина могла забыть перчатки, сказать лишнее за чаем, даже позволить себе слишком пристальный взгляд — всё это ещё можно было объяснить рассеянностью, молодостью, дурным влиянием континента. Но выйти днём в парк без шляпки, с волосами, свободно лежащими на плечах, — это было почти заявление. Почти вызов. Почти неприличие.
Мирабель, разумеется, не считала это вызовом.
Она шла по дорожке вдоль пруда в белом платье, таком лёгком, что ветер иногда прижимал ткань к её коленям, а иногда, напротив, раздувал её у щиколоток, как пену. Тёмные волосы падали ниже плеч мягкими, упрямыми кольцами. Солнце цеплялось за них так, будто в каждой пряди была спрятана тёплая итальянская медь.
В одной руке она держала кружевной зонтик, сложенный и бесполезный, потому что солнце ей явно нравилось. В другой — тонкую папиросу.
Эдвард заметил сначала папиросу.
Он стоял у воды, ожидая кузена, который, как всегда, опаздывал, и смотрел на уток с тем видом холодного терпения, к которому его приучили с детства. Человек его положения не раздражался на публике, не торопился, не показывал скуки. Он мог ждать сколько угодно, если ждал красиво.
Потом из-за ивы вышла она.
Не появилась — именно вышла, как выходят не в парк, а на сцену. И всё вокруг странным образом сделалось для неё декорацией: пруд, мост, деревья, дорожка, даже утки, чьи зелёные головы вдруг показались Эдварду нелепо яркими.
Она остановилась у самой воды, наклонилась и посмотрела в пруд. Волосы соскользнули вперёд, почти коснувшись поверхности.
— Осторожнее, — сказал Эдвард прежде, чем успел решить, стоит ли говорить.
Мирабель подняла глаза.
Карие. Глубокие. Не тёмные даже, а такие, в которых темнота жила вместе с золотом. В них было что-то южное, беспокойное, слишком открытое для английского утра.
— Вы думаете, вода может меня украсть? — спросила она.
Говорила она по-английски правильно, но с мягким акцентом, от которого самые обычные слова становились чуть теплее.
— Вода редко спрашивает разрешения, — ответил он.
Она улыбнулась.
— Как и я.
Эдвард должен был счесть это дурным тоном. Дерзостью. Лёгкостью, опасной в женщине и непростительной в молодой незамужней иностранке. Он должен был поклониться, отойти и больше никогда не вспоминать её лица.
Вместо этого он спросил:
— Вы итальянка?
— Разве это так заметно?
— В Англии заметно всё, что не старается быть английским.
Она рассмеялась, и смех её прошёл по воде мелкой дрожью.
— Тогда мне здесь будет трудно.
Эдвард посмотрел на её непокрытую голову, на белое платье, на папиросу между пальцами, на зонтик, который она держала так, будто он был не частью туалета, а забавной игрушкой.
— Боюсь, да, — сказал он.
— Прекрасно, — ответила Мирабель. — Я не люблю места, где слишком легко дышать.
И в эту минуту Эдвард впервые подумал, что рядом с ней он сам до сих пор, возможно, вовсе не дышал.
Эта мысль была настолько нелепой, что он почти рассердился на себя. Воспитанный человек не позволял себе подобных внутренних преувеличений из-за незнакомки у пруда, тем более из-за незнакомки, которая курила на людях и разговаривала с мужчиной без всякого смущения.
Но Мирабель уже отвернулась от него и снова смотрела в воду.
— Здесь красиво, — сказала она. — Только слишком спокойно.
— Разве спокойствие — недостаток?
— Иногда да. В слишком спокойной воде легче всего утонуть.
Она произнесла это без тени мрачности, почти рассеянно, словно говорила о погоде или о цвете неба. Эдвард нахмурился. Фраза показалась ему неуместной, хотя он не смог бы объяснить почему. Может быть, потому, что она стояла слишком близко к краю. Может быть, потому, что её белое платье отражалось в пруду так ясно, будто под водой уже жила другая Мирабель — бледная, молчаливая, неподвижная.
— Вы часто думаете об этом? — спросил он.
— О чём?
— О том, как легко утонуть.
Мирабель повернула голову и посмотрела на него с любопытством.
— Нет. Я чаще думаю о том, как трудно жить, если всё время бояться воды.
Она сделала шаг от края, будто желая успокоить его, и раскрыла свой зонтик. Кружево дрогнуло над её плечом белым кругом, тонким и почти прозрачным. Солнце просвечивало сквозь узор, оставляя на её лице мелкие пятна света, похожие на тени листьев.
Эдвард знал женщин, которые умели быть красивыми. Его мать, например, была красива так, как положено быть красивой женщине её положения: строго, дорого, без всякой случайности. Его сёстры были милы и безупречно одеты; их красота держалась на хорошем воспитании, правильных жестах и умении вовремя опускать глаза.
Мирабель была красивой иначе.
В ней всё казалось случайным: прядь, выбившаяся на щёку; чуть неровно завязанный пояс; папироса, забытая между пальцами; смех, который приходил раньше, чем она успевала решить, прилично ли смеяться. Но именно эта случайность и делала её невозможной для сравнения. Она не украшала собой мир — она нарушала его порядок, и мир, к удивлению Эдварда, становился от этого живее.
— Вы давно в Англии? — спросил он.
— Достаточно, чтобы понять, что здесь все слишком любят закрытые окна.
— У нас влажный климат.
— У вас влажные души, мистер…
Она остановилась и чуть прищурилась, ожидая имени.
Он поклонился.
— Эдвард Эшфорд.
— Мирабель Риччи.
Она не сделала реверанса. Просто протянула ему руку — легко, открыто, почти по-мужски уверенно. Эдвард на миг замер. В его мире молодые женщины не протягивали руку незнакомым мужчинам так, словно между ними уже существовало какое-то равенство.
И всё же он взял её пальцы.
Рука оказалась тёплой. Не прохладной, как у женщин в гостиных, пахнущих лавандой и пудрой, а именно тёплой, живой. На подушечках пальцев был едва заметный запах табака и чего-то горьковато-цветочного.
— Риччи, — повторил он. — Вы живёте поблизости?
— У тётки. Она вышла замуж за англичанина и теперь считает себя обязанной спасать меня от моей крови.
— От вашей крови?
— Итальянской, конечно. По её мнению, она слишком горячая для здешних ковров.
Эдвард невольно улыбнулся.
— А вы позволяете себя спасать?
— Иногда. Когда мне скучно.
Она затушила папиросу о камень с такой естественностью, будто это был не парк, а терраса где-нибудь во Флоренции. Потом опомнилась, подняла окурок и завернула его в маленький платок.
— Я не дикарка, мистер Эшфорд. Просто иногда выгляжу убедительно.
— Вы всегда так разговариваете?
— Как?
— Так, будто каждое слово сначала смеётся над правилами, а уже потом становится словом.
Мирабель рассмеялась. На этот раз громче. Несколько дам, проходивших по соседней дорожке, обернулись. Одна из них поджала губы. Другая задержала взгляд на волосах Мирабель и, кажется, решила, что имеет дело с несчастным последствием континентального воспитания.
Эдвард заметил эти взгляды раньше Мирабель. Или, вернее, он подумал, что заметил раньше. Потому что Мирабель, не оборачиваясь, сказала:
— Они смотрят?
— Да.
— Осуждают?
— Вероятно.
— Прекрасно. Значит, я ещё существую.
Эдвард не нашёл, что ответить.
Эта фраза была слишком странной. Слишком лёгкой и слишком печальной одновременно. В ней будто мелькнуло что-то такое, что не принадлежало солнечному утру: тень, спрятанная под белым кружевом; холодок на дне тёплого голоса.
Он уже собирался спросить, что она имела в виду, но в этот момент со стороны аллеи донёсся знакомый голос:
— Эшфорд! Прости, старина, меня задержали.
К ним приближался Генри Уилтон, кузен Эдварда — весёлый, беспечный, немного шумный молодой человек, из тех, кто умел опаздывать так обаятельно, что это почти сходило за достоинство. Он шёл быстро, размахивая тростью, но, увидев Мирабель, сбавил шаг.
Его взгляд скользнул по её распущенным волосам, белому платью, зонтику, задержался на лице — и в нём вспыхнул тот самый живой интерес, который Эдварду почему-то сразу не понравился.
— О, — сказал Генри. — Кажется, я явился в самый подходящий момент.
— Напротив, — сухо ответил Эдвард. — В самый неподходящий.
Мирабель с любопытством посмотрела то на одного, то на другого.
— Вы всегда так приветствуете друзей?
— Только самых близких, — сказал Генри и поклонился ей гораздо ниже, чем требовалось. — Генри Уилтон. К вашим услугам.
— Мирабель Риччи.
— Итальянка?
— Сегодня уже второй раз меня разоблачают. Англичане обладают пугающей наблюдательностью.
Генри рассмеялся.
— Нет, просто мы отчаянно скучаем и потому замечаем всё, что обещает нас развлечь.
— Генри, — тихо произнёс Эдвард.
В его голосе не было угрозы, только предупреждение. Но Генри понял. Он всегда понимал, когда подходил к черте, просто редко считал нужным остановиться.
Мирабель тоже поняла. Она чуть наклонила голову и вдруг посмотрела на Эдварда иначе — внимательнее. Будто впервые увидела в нём не только холодную вежливость, но и что-то скрытое под ней: собственнический жест, сделанный раньше, чем он сам успел его осознать.
Эдвард почувствовал, как у него напряглись плечи.
Это было нелепо. Он не имел на неё никаких прав. Он познакомился с ней несколько минут назад. Он не знал о ней ничего, кроме имени, страны и того, что она умела смеяться над Англией так, будто Англия была пожилой родственницей, которую можно любить, но невозможно принимать всерьёз.
И всё же мысль о том, что Генри может начать ей нравиться, оказалась неожиданно неприятной.
— Я должна идти, — сказала Мирабель.
Эдвард сразу поднял глаза.
— Так скоро?
Вопрос прозвучал слишком быстро.
Генри едва заметно улыбнулся.
Мирабель улыбнулась тоже, но мягче.
— Моя тётка считает, что прогулка полезна ровно до той минуты, пока женщина не начинает получать от неё удовольствие.
— Вас ждёт экипаж? — спросил Эдвард.
— Нет. Я люблю ходить пешком.
— Одной?
— А разве я похожа на человека, которому нужна охрана?
Она сказала это легко, почти шутливо. Но Эдвард снова услышал в её голосе ту опасную ноту: свободу, которая не ждёт разрешения; смелость, которая слишком близка к беззащитности.
— В Лондоне, мисс Риччи, благоразумие не всегда признак слабости.
— А в Италии чрезмерное благоразумие часто принимают за отсутствие сердца.
Генри издал восхищённый смешок.
— Браво.
Эдвард бросил на него взгляд, и тот сразу заинтересовался набалдашником своей трости.
Мирабель сложила зонтик, хотя солнце всё ещё светило ей в лицо.
— До свидания, мистер Эшфорд.
Она произнесла именно его имя. Не имя Генри. Не общее вежливое прощание. И от этого простого выбора Эдварду стало странно тепло.
— Позвольте хотя бы проводить вас до выхода из парка, — сказал он.
— Зачем?
— Потому что я был бы спокойнее.
— Вы всегда так честны?
— Нет.
Мирабель посмотрела на него и улыбнулась уже не насмешливо. Почти ласково.
— Тогда пойдёмте.
Они пошли рядом по дорожке, оставив Генри упруда. Тот, разумеется, не удержался и негромко присвистнул им вслед, но Эдвард сделал вид, что не слышит.
Некоторое время они молчали.
Парк жил своей утренней жизнью: шуршали юбки, скрипели колёса далёкого экипажа, няньки перекликались у детских колясок, в ветвях спорили птицы. Всё было как обычно — чинно, зелено, прилично. Но Эдвард вдруг почувствовал, что идёт не по знакомой дорожке, а по тонкой границе между своей прежней жизнью и чем-то совершенно неизвестным.
— Вы сердитесь на своего друга, — сказала Мирабель.
— Кузена.
— Тем более. На родственников сердятся сильнее, потому что их нельзя просто перестать знать.
— Генри бывает слишком… непосредственным.
— Вы хотели сказать — живым?
Эдвард усмехнулся.
— Вы защищаете его?
— Нет. Я просто заметила, что вы не любите живых людей, когда они ведут себя слишком заметно.
Он остановился.
Мирабель прошла ещё шаг, потом тоже остановилась и обернулась. Ветер тронул её волосы, и одна прядь легла ей на губы. Она не убрала её сразу.
— Это несправедливо, — сказал Эдвард.
— Возможно.
— Вы меня совсем не знаете.
— Зато вы очень стараетесь, чтобы вас нельзя было узнать.
Эти слова попали точнее, чем ей следовало бы позволить. Эдвард ощутил почти физическое раздражение — не на неё, а на то, с какой лёгкостью она сделала то, чего не удавалось многим людям за годы знакомства. Она заглянула не глубоко, нет. Лишь коснулась поверхности. Но поверхность дрогнула.
— Мисс Риччи, в Англии это называется невежливостью.
— А в Италии — началом разговора.
Он хотел ответить холодно. Должен был. Но вместо этого вдруг рассмеялся.
Тихо, коротко, почти удивлённо.
Мирабель посмотрела на него с таким довольством, будто только что выиграла маленькую войну.
— Вот, — сказала она. — Так лучше. Вы становитесь похожи на человека.
— А до этого?
— На фамильный портрет.
Эдвард снова рассмеялся, уже свободнее. Ему показалось, что где-то очень далеко — в доме, среди предков, правил, ожиданий и безупречно расставленных кресел — кто-то неодобрительно поднял брови. Но здесь, рядом с Мирабель, это имело до странности мало значения.
У выхода из парка она остановилась.
За воротами начиналась улица: экипажи, прохожие, витрины, каменные фасады. Мир снова становился строгим и прямым.
— Благодарю, мистер Эшфорд.
— За что?
— За то, что проводили. И за то, что не прочитали мне нравоучение.
— Я был близок.
— Я заметила. Это придало прогулке драматизма.
Она раскрыла зонтик и подняла его над плечом. Белое кружево на миг заслонило её лицо, потом ветер чуть отодвинул край, и Эдвард снова увидел глаза.
— Вы придёте сюда завтра? — спросил он.
Вопрос вырвался прежде, чем он успел облечь его в более приемлемую форму. Например: «Имею ли я надежду снова встретить вас в этом парке?» Или: «Ваша тётя часто позволяет вам прогулки?» Или что-нибудь ещё, достаточно изящное, чтобы скрыть простую жадность желания.
Мирабель не стала делать вид, что не заметила этой жадности.
— А вы? — спросила она.
— Да.
— Тогда, возможно, и я.
— Возможно?
— Надежда полезнее уверенности, мистер Эшфорд. Она делает мужчин внимательнее.
Она повернулась и пошла по улице — белое пятно среди тёмных платьев, шляпок, перчаток и строгих английских спин. Эдвард стоял у ворот и смотрел ей вслед дольше, чем позволяла приличность.
Когда она скрылась за углом, он всё ещё видел перед собой её отражение в воде.
Белое платье.
Тёмные волосы.
Карие глаза.
И кружевной зонтик, который солнце делало почти прозрачным.
— Осторожнее, Эшфорд, — сказал за его спиной Генри.
Эдвард обернулся.
Кузен стоял в нескольких шагах, опираясь на трость. На лице его уже не было прежней насмешки. Только любопытство — и, возможно, лёгкая тревога.
— С чем?
Генри посмотрел туда, где исчезла Мирабель.
— С женщинами, которые не носят шляпок. Обычно они приносят несчастья тем мужчинам, которые слишком крепко держатся за свои шляпы.
— Не говори глупостей.
— Я говорю не глупости, а семейную мудрость. Это почти одно и то же, но звучит дороже.
Эдвард поправил перчатку.
— Ты опоздал на двадцать минут.
— Зато явился как раз вовремя, чтобы увидеть, как мой безукоризненный кузен впервые за много лет забыл, что у него есть репутация.
— Моя репутация в полном порядке.
— Пока да.
Генри улыбнулся, но уже без прежней лёгкости.
Эдвард хотел возразить. Сказать, что Мирабель Риччи — всего лишь забавная иностранка, случайная встреча, приятное нарушение скучного утра. Что он забудет её к вечеру, если пожелает. Что человек его положения не теряет голову из-за женщины, которая смеётся слишком громко и говорит слишком прямо.
Но чем больше он подбирал мысленные объяснения, тем яснее понимал: каждое из них ложно.
Он снова посмотрел на пруд. Вода была спокойной. Такой спокойной, будто ничего не случилось.
Вечером того же дня Эдвард ужинал с родителями.
Столовая в доме Эшфордов была длинной, прохладной и торжественной даже тогда, когда за столом сидели всего трое. Серебро лежало на белой скатерти с такой точностью, будто его расставляли не слуги, а юристы, составляющие брачный договор. На стенах висели портреты предков: мужчины в мундирах, женщины с жемчугом на тонких шеях, дети с серьёзными лицами, словно уже в колыбели понимавшие значение фамилии.
Эдвард с детства привык к этим взглядам.
Они сопровождали его за завтраком, за ужином, во время рождественских приёмов, во время похорон, во время скучных разговоров о земле, политике и браках. Они никогда не говорили, но всегда требовали. Не позорь. Не ослабляй. Не нарушай. Продолжай.
Обычно их молчаливое присутствие успокаивало его. В нём было что-то прочное, понятное, почти священное.
В тот вечер — впервые — оно показалось ему душным.
— Ты сегодня рассеян, — сказала мать.
Леди Беатрис Эшфорд редко задавала вопросы прямо. Она произносила наблюдения, и все за столом понимали, что это уже допрос.
Эдвард поднял глаза от тарелки.
— Простите. День был утомительным.
— Утомительным? — переспросил отец. — Ты был в клубе?
— Нет. В парке.
Лорд Эшфорд отложил нож.
— В парке люди твоего возраста обычно отдыхают, а не утомляются.
— Зависит от людей, которых они там встречают, — сказала леди Беатрис.
Эдвард почувствовал, как внутри него что-то насторожилось.
— Я встретил Генри.
— Генри сам по себе способен утомить кого угодно, — сухо заметил отец и вернулся к ужину.
Мать, однако, не отвела взгляда.
— Только Генри?
Эдвард сделал глоток вина. Вино было красным, глубоким, безупречным. Он вдруг вспомнил, как Мирабель произносила слово «Италия», хотя на самом деле она этого слова сегодня не произносила вовсе. Просто всё в ней говорило так, будто где-то за её плечами шумело другое море, пахли нагретые камни, и люди не боялись смотреть друг другу в глаза слишком долго.
— Также одну знакомую Генри, — сказал он.
Это была ложь. Небольшая, почти приличная ложь. Генри действительно видел Мирабель. Значит, при определённом желании её можно было назвать знакомой Генри.
Мать услышала именно то, что он хотел скрыть.
— Знакомую?
— Мисс Риччи. Итальянка. Живёт у тётки.
На лице леди Беатрис не изменилось ничего, кроме глаз. Они стали чуть внимательнее.
— Риччи, — повторила она. — Кажется, я слышала это имя. Её тётка замужем за мистером Хардингом?
— Возможно.
— Очень странная женщина.
— Мисс Риччи?
— Её тётка. Хотя, говорят, племянница пошла ещё дальше.
Лорд Эшфорд едва заметно усмехнулся.
— Дальше Италии трудно пойти.
— О, Альфред, не будь смешон, — сказала леди Беатрис. — Дело не в Италии. Дело в манерах. Говорят, девушка появляется в обществе с распущенными волосами.
Эдвард спокойно разрезал мясо.
— В парке.
— Это не меняет сути.
— Ветер меняет больше, чем правила, матушка.
Он произнёс это прежде, чем успел остановиться.
Нож отца снова коснулся тарелки, но теперь уже тише. Леди Беатрис посмотрела на сына так, будто он внезапно заговорил на неизвестном языке.
— Что ты сказал?
Эдвард опустил взгляд.
— Ничего существенного.
— Напротив. По-моему, это было весьма существенно.
В комнате повисла пауза. Слуга подошёл, чтобы наполнить бокалы, и отступил почти бесшумно, но Эдвард всё равно почувствовал неловкость его присутствия. В доме Эшфордов даже слуги умели слышать то, о чём не говорили.
— Я лишь хотел сказать, что случайная прогулка без шляпки не делает женщину опасной, — сказал Эдвард.
— Опасной женщину делает не отсутствие шляпки, — ответила мать. — А удовольствие, с которым она нарушает правила.
Ему следовало промолчать.
Разумный сын, наследник, мужчина, которому когда-нибудь предстояло носить имя рода так же безупречно, как отец носил свой чёрный вечерний сюртук, промолчал бы. Улыбнулся бы. Перевёл разговор на погоду, на предстоящий приём у Уилтонов, на цены на землю в Йоркшире.
Но в памяти снова всплыло лицо Мирабель под белым кружевом зонтика.
«Значит, я ещё существую».
— Возможно, иногда правила заслуживают того, чтобы их нарушали.
На этот раз отец посмотрел на него прямо.
— Осторожнее, Эдвард.
В голосе лорда Эшфорда не было гнева. Только металл. Тот самый металл, из которого делались фамильные гербы, замки на дверях и приговоры, произнесённые без повышения голоса.
Эдвард понял, что перешёл черту.
И, что было гораздо хуже, не почувствовал стыда.
— Разумеется, — сказал он. — Я говорю отвлечённо.
— Надеюсь, — произнесла леди Беатрис.
Больше о Мирабель не говорили.
Но весь оставшийся ужин Эдварду казалось, что она всё равно присутствует в комнате. Не за столом, конечно. Нет. Мирабель не могла бы сидеть в этой столовой спокойно: она бы задохнулась между портретами, серебром и холодной сдержанностью. Но её отсутствие было заметнее любого присутствия. Она стояла где-то за окнами, в сумеречном саду, с непокрытой головой, и смеялась над тем, как серьёзно они все едят суп.
После ужина Эдвард поднялся к себе.
Его комната была просторной, строгой, без лишних вещей. Тёмное дерево, тяжёлые шторы, письменный стол, несколько книг, камин, часы на каминной полке. Всё в ней соответствовало ему — или тому человеку, которым его хотели видеть.
Он снял перчатки, положил их на стол и долго стоял у окна.
Внизу сад уже почти утонул в темноте. Только белые дорожки ещё слабо виднелись между кустами. Эдвард открыл окно. В комнату вошёл прохладный воздух.
«В Англии заметно всё, что не старается быть английским».
Он вспомнил, как сказал это ей, и как она рассмеялась. Не обиделась. Не смутилась. Не стала изображать благодарность за его внимание. Просто рассмеялась, будто он подарил ей не замечание, а игрушку.
Эдвард вдруг понял, что ждёт завтрашнего дня.
Это было неприятное открытие.
Он не любил ждать. Ожидание делало человека зависимым от случая, от чужого решения, от погоды, от настроения женщины с итальянской фамилией и белым зонтиком. Эдвард предпочитал планы. Назначенные встречи. Письма с чёткими формулировками. Договорённости, после которых оба участника понимали, как следует себя вести.
Мирабель не давала договорённостей.




