- -
- 100%
- +
«Возможно, и я».
Он почти усмехнулся. Возможно. Как будто одно слово могло удержать взрослого мужчину у окна до поздней ночи.
На следующее утро он приехал в парк слишком рано.
Разумеется, он сказал себе, что дело не в ней. День был хорош. Воздух после ночного дождя стал прозрачным, листья блестели, дорожки ещё хранили влажный след колёс. Ему полезна прогулка. В клубе сегодня будет скучно. Дома — ещё скучнее. Генри, вероятно, снова опоздает, если вообще явится.
Причин было множество.
Ни одна не объясняла, почему он остановился у того самого пруда и посмотрел на дорожку из-за ивы.
Мирабель не пришла.
Он прошёл вдоль воды. Потом до моста. Потом обратно. Поздоровался с пожилым полковником, которого знал с детства. Выслушал жалобы на правительство. Ответил достаточно вежливо, чтобы не казаться рассеянным, и достаточно коротко, чтобы разговор умер сам собой.
Мирабель всё не приходила.
К одиннадцати часам парк стал оживлённее. Появились дамы с компаньонками, няни с детьми, несколько молодых людей верхом. Эдвард поймал себя на том, что раздражается на каждое белое платье, которое оказывалось не её платьем.
Это было уже совершенно неприлично.
Не внешне — внешне он оставался безукоризнен. Он шёл неторопливо, держался прямо, здоровался с нужными людьми, не смотрел слишком пристально ни в одну сторону. Но внутри него что-то ходило кругами, как зверь в клетке.
В половине двенадцатого он решил уйти.
Именно тогда она появилась.
Не из-за ивы, как вчера, а со стороны ворот. На этот раз на ней было не совсем белое, а платье цвета сливок, с тонким голубым поясом. Волосы снова были распущены. Шляпки снова не было. Зонтик она держала раскрытым, хотя небо было облачным и солнце пряталось за мягкой серой дымкой.
Эдвард остановился раньше, чем успел сделать вид, что просто прогуливается.
Мирабель увидела его и улыбнулась.
Эта улыбка не была удивлённой.
Она знала, что он придёт.
Хуже того — она знала, что он будет ждать.
— Мистер Эшфорд, — сказала она, подойдя ближе. — Какое совпадение.
— Совпадение, — повторил он.
— Вы не любите это слово?
— Я предпочитаю точность.
— Бедный вы человек.
— Почему?
— Потому что самые важные вещи почти никогда не бывают точными.
Она прошла мимо него к пруду, и Эдвард, после короткой внутренней борьбы, пошёл рядом.
— Вы опоздали, — сказал он.
— Разве мы договаривались?
— Нет.
— Тогда я пришла вовремя.
— Для себя?
— А для кого же ещё?
Он взглянул на неё. Мирабель смотрела вперёд и, кажется, наслаждалась его раздражением.
— Вы делаете это нарочно, — сказал он.
— Что именно?
— Говорите так, чтобы мне нечего было ответить.
— Нет, мистер Эшфорд. Вы просто привыкли, что люди оставляют вам удобное место для ответа. Я же не всегда помню о мебели.
Он не выдержал и улыбнулся.
Она заметила.
— Вот. Уже лучше.
— Вы вчера сказали то же самое.
— Значит, сегодня вы снова нуждались в улучшении.
Они дошли до моста. Небольшой каменный мостик соединял две дорожки над узким протоком, через который вода из пруда уходила дальше, в заросли. Он был старым, с низкими перилами, местами покрытыми мхом. Весной возле него цвели жёлтые ирисы, летом вода под ним темнела от тени.
Мирабель остановилась посередине и посмотрела вниз.
Эдвард невольно напрягся.
— Вы снова слишком близко к краю.
— Вы снова слишком близко к страху.
— Это называется здравым смыслом.
— Нет. Здравый смысл подсказывает не падать. А страх подсказывает не подходить.
Она положила ладонь на каменное перило. Белая кожа, тонкие пальцы, голубоватые жилки. Эдвард вдруг увидел, как легко эта рука могла бы исчезнуть под водой. Мысль была странной, резкой, неприятной.
— Вам нравится вода? — спросил он.
— Очень.
— Почему?
Мирабель задумалась.
— Потому что она помнит всё и ничего не объясняет.
— Это звучит по-итальянски.
— Это звучит честно.
Она наклонилась, глядя на своё отражение. Кружевной зонтик опустился ниже, и в воде появился белый круг — зыбкий, дрожащий, словно луна среди дня.
— В детстве, — сказала она, — я думала, что если долго смотреть в воду, можно увидеть жизнь, которая могла бы быть твоей, но почему-то не стала.
Эдвард усмехнулся.
— И вы видели?
— Иногда.
— Что именно?
Она выпрямилась и посмотрела на него.
— Себя. Но другую.
— Лучше?
— Свободнее.
Он хотел сказать, что трудно представить женщину свободнее её. Но не сказал. Потому что вдруг понял: внешняя свобода Мирабель была только самой яркой частью чего-то более глубокого. Возможно, она нарушала правила не потому, что ей было всё равно, а потому, что иначе ей становилось тесно в собственной коже.
— А вы? — спросила она.
— Что я?
— Видели когда-нибудь в воде другую жизнь?
— Нет.
— Конечно.
— Почему «конечно»?
— Вы не смотрите в воду, мистер Эшфорд. Вы смотрите на поверхность.
Он отвернулся к пруду.
Вода и правда была почти неподвижной. В ней отражались деревья, небо, камни моста, они сами: он — тёмная прямая фигура; она — светлая, расплывающаяся, словно отражение никак не могло удержать её очертаний.
— И что же, по-вашему, я должен увидеть? — спросил он.
— Не знаю. Может быть, человека, который спрятался под вашим безупречным сюртуком.
Он резко посмотрел на неё.
— Вы позволяете себе слишком много.
На этот раз Мирабель не рассмеялась.
Она только тихо закрыла зонтик. Кружево сложилось, как крыло мёртвой птицы.
— Да, — сказала она. — Мне часто это говорят.
Её голос изменился так внезапно, что Эдвард сразу пожалел о своей резкости.
— Простите.
— Не нужно.
— Я не хотел вас обидеть.
— Хотели. Просто не до конца.
Он замолчал.
Она смотрела не на него, а на воду. И впервые с момента их знакомства показалась ему не дерзкой, не опасной, не смешной, а одинокой.
Это открытие оказалось неожиданно болезненным.
— Мисс Риччи…
— Мирабель, — сказала она.
Эдвард не сразу понял.
Она повернула к нему лицо.
— Если вы собираетесь меня ругать, пусть это будет хотя бы по имени. Так честнее.
Он должен был отказаться. В их кругу имена не раздавали так легко, как цветы на прогулке. Особенно между мужчиной и молодой женщиной, знакомыми второй день. Особенно в парке. Особенно без свидетелей, если не считать воды, деревьев и нескольких уток, лишённых всякого чувства приличия.
— Мирабель, — произнёс он.
Имя легло на язык непривычно. Слишком мягко. Слишком тепло. Словно он не сказал его, а коснулся.
Она улыбнулась, но уже без прежней победы.
— Вот. Теперь вы почти живой.
— А вы?
— Что я?
— Вы живы всегда?
Мирабель долго смотрела на него. Ветер поднялся, тронул её волосы, бросил несколько прядей на щёку. Она не убрала их.
— Нет, — сказала она наконец. — Но я стараюсь.
И в этой короткой фразе было столько правды, что Эдвард впервые не нашёл в себе желания защищаться.
Они стояли на мосту, над тёмной водой, слишком близко друг к другу для случайных знакомых и слишком далеко для людей, которым уже было предназначено причинить друг другу боль.
Потом Мирабель снова раскрыла зонтик.
— Пойдёмте, мистер Эшфорд. Если мы будем стоять здесь слишком долго, кто-нибудь решит, что мы влюблены.
Он посмотрел на неё.
— А это было бы скандалом?
— Для вас — да.
— А для вас?
Мирабель улыбнулась.
— Для меня это было бы, по крайней мере, не скучно.
Она пошла вперёд, легко ступая по камням моста, а Эдвард остался на миг позади.
Он смотрел на её спину, на волосы, на белый зонтик, на тонкую линию шеи. В груди у него было странно: не больно, нет. Скорее так, будто что-то давно неподвижное впервые повернулось и потребовало места.
Он догнал её у конца моста.
— Мирабель.
Она обернулась.
Он сам не знал, что хотел сказать. Что ей нельзя ходить одной. Что ей не следует говорить с мужчинами так откровенно. Что Англия не простит ей такой свободы. Что он тоже не простит — не ей, а себе, если завтра снова будет ждать её у пруда.
Но вместо всего этого он спросил:
— Вы придёте завтра?
Мирабель посмотрела на него почти нежно.
— Теперь уже да.
И с этого дня парк перестал быть парком.
Он стал местом, где Эдвард Эшфорд каждый день терял понемногу свою прежнюю жизнь и называл это прогулкой.
Сначала он приходил туда с осторожностью.
Не рано, нет. Раннее появление выдало бы нетерпение. Не к тому самому пруду сразу — это было бы слишком очевидно. Он выбирал другую аллею, проходил мимо клумб, здоровался с людьми, которых не желал видеть, покупал газету, которую не читал, и только потом, будто случайно, оказывался у воды.
Мирабель почти всегда уже была там.
Иногда она сидела на скамье, держа раскрытую книгу вверх ногами и ничуть этим не смущаясь. Иногда кормила птиц, хотя на табличке у дорожки было ясно написано, что этого делать не следует. Однажды он нашёл её стоящей босиком на траве за большой ивой, с туфлями в руке и таким невинным видом, будто именно обувь совершила что-то неприличное, а не она.
— Мисс Риччи, — сказал он тогда, остановившись в двух шагах от неё. — Вы окончательно решили погубить свою репутацию?
— Нет, мистер Эшфорд. Сегодня я решила погубить только чулки. Репутация подождёт до завтра.
Он хотел быть строгим.
Не вышло.
Она стояла на траве, щурясь от солнца, и шевелила пальцами ног с таким счастьем, будто земля сообщала ей какую-то тайну, недоступную всем приличным людям в ботинках.
— Вас могут увидеть.
— Меня всегда могут увидеть.
— И это вас не тревожит?
— Иногда. Но не настолько, чтобы всю жизнь ходить в тесной обуви.
Эдвард посмотрел на дорожку. К счастью, вокруг никого не было, кроме старого садовника вдалеке, который делал вид, что занят кустами, хотя, несомненно, видел всё.
— Наденьте туфли, — сказал он.
— Вы приказываете?
— Прошу.
— Это лучше.
Она протянула ему одну туфлю.
— Тогда помогите.
Он замер.
Мирабель опустилась на скамью и подняла край платья ровно настолько, чтобы открыть узкую ступню, влажную от росы. Движение было простым, почти детским, но Эдвард почувствовал, как кровь прилила к лицу. Никогда в жизни женская щиколотка не казалась ему событием национального масштаба, за которым следовало бы немедленно созвать парламент.
— Мирабель.
— Что?
— Вы не можете просить меня об этом.
— Почему?
— Потому что…
Он не договорил.
Потому что она была молодой незамужней женщиной. Потому что он был мужчиной. Потому что парк, утро, трава, её распущенные волосы и его рука с её туфлей вдруг образовали такую близость, для которой не существовало приличного объяснения.
Мирабель смотрела на него снизу вверх, и в её глазах было не кокетство. Хуже. Любопытство. Она словно изучала границу, до которой его можно было довести, прежде чем он отступит за фамильный герб.
— Потому что? — мягко повторила она.
Эдвард опустился на одно колено.
— Потому что вы совершенно невозможны.
— А вы совершенно предсказуемы. Это делает нас хорошей парой для разговора.
Он надел ей туфлю.
Пальцы его едва коснулись её ступни, но этого оказалось достаточно, чтобы всё утро изменило цвет. Где-то рядом чирикали воробьи, скрипела тележка садовника, по дорожке проехала детская коляска. Мир продолжал быть будничным. Только Эдвард уже не был прежним.
Мирабель тихо сказала:
— Спасибо.
На этот раз без насмешки.
Он поднял глаза. Её лицо было совсем близко. Солнце проходило сквозь листья и ложилось на её волосы пятнами тёплого золота.
— Вторую наденете сами, — сказал он сухо, поднимаясь.
— Разумеется. Нельзя же за один день разрушить все ваши принципы.
— Вы уже стараетесь.
— Да. Но медленно. Чтобы вы привыкли.
Она надела вторую туфлю сама, встала и отряхнула подол платья. После этого они пошли к пруду, как будто ничего особенного не произошло.
Но в тот день Эдвард впервые не предложил проводить её только до ворот.
Они прошли дальше.
Сначала до угла улицы. Потом ещё немного, потому что Мирабель сказала, что тётка всё равно будет возмущаться, так пусть хотя бы возмущение будет заслуженным. Потом они оказались у маленькой кондитерской, где она настояла, что английские пирожные слишком воспитанные и им не хватает отчаяния.
— Пирожным? — переспросил он.
— Конечно. Хороший десерт должен хотя бы немного угрожать человеку.
— Чем?
— Счастьем.
Он купил ей пирожное с кремом.
Она ела его на улице, не дожидаясь дома, и капля крема осталась у неё на губе. Эдвард увидел её и вдруг не смог думать ни о чём другом. Он даже перестал слышать, что она говорит.
— Что? — спросила Мирабель.
— Ничего.
— Вы смотрите так, будто я совершила преступление.
— Почти.
— Крем?
Он молчал.
Она поняла, провела большим пальцем по губе и облизнула его с такой беспечной естественностью, что Эдвард отвернулся к витрине.
— Теперь вы похожи на человека, который молится о спасении, — сказала она.
— Я выбираю пирожное.
— Лжёте.
— Иногда это необходимо.
— Нет. Иногда это удобно. Не путайте.
Он посмотрел на неё.
В этих словах снова было что-то слишком точное. Мирабель умела касаться опасного места, а потом тут же улыбаться, будто не произошло ничего важного.
С каждым днём он узнавал в ней всё больше таких странностей.
Она могла говорить о пустяках так, словно они были великими тайнами, и о боли — так, словно это пустяк. Она не любила закрытые комнаты, но обожала старые церкви. Не терпела, когда ей указывали, что делать, но могла часами слушать, если человек говорил честно. Она смеялась над английскими правилами, но однажды заплакала, увидев, как мальчик сломал крыло бабочке.
— Она всё равно бы умерла, — неловко сказал Эдвард, не понимая, как утешить женщину, плачущую из-за насекомого.
— Все всё равно умрут, — ответила Мирабель. — Это не значит, что можно быть жестоким.
Он запомнил это.
Как запоминал всё.
Её любимые слова. Её привычку щуриться, когда она спорила. То, как она держала папиросу — не между двумя пальцами, как это делали мужчины в клубе, а легко, почти лениво, словно огонь был маленьким домашним зверьком. То, как она говорила «Эдвард», когда забывала, что ещё недавно называла его мистером Эшфордом.
Сначала имя срывалось с её губ случайно.
— Эдвард, посмотрите, эта собака похожа на вашего дядю.
— На какого именно?
— На самого важного. У неё такой же взгляд, будто она владеет всей улицей.
— Мирабель.
— Что? Разве не похожа?
Он начинал сердиться, но она смеялась, и его строгость рассыпалась.
Потом имя стало привычкой.
— Эдвард, вы когда-нибудь хотели сбежать?
— Куда?
— Разве это важно?
— Для побега — да.
— Нет. Важнее откуда.
Они сидели у пруда. Был июнь, один из тех английских июней, которые почти убеждают человека, что страна умеет быть нежной. Вода блестела между листьями, по аллеям гуляли дамы с зонтиками, дети катали обручи, где-то далеко играл уличный музыкант.
Эдвард не сразу ответил.
— Нет, — сказал он наконец. — Не хотел.
Мирабель посмотрела на него внимательно.
— Никогда?
— Никогда.
— Как страшно.
— Почему?
— Значит, вы даже не знаете, что у вас есть клетка.
Он усмехнулся.
— А вы всегда знаете?
— Да.
— И где ваша?
Она опустила взгляд на воду.
— В чужих ожиданиях. В письмах из дома. В тётушкиных вздохах. В словах «так нельзя», когда никто не может объяснить, почему именно нельзя. В памяти о том, кем я должна была стать.
— И кем же?
Мирабель улыбнулась, но печально.
— Удобной.
Эдвард замолчал.
Слово было простое, но в её голосе оно прозвучало почти непристойно. Удобной — значит, тихой. Приемлемой. Правильно одетой. Благодарной. Достаточно красивой, чтобы ею любоваться, но недостаточно живой, чтобы она нарушала покой.
Он вдруг понял, что вся Англия вокруг него веками воспитывала женщин именно для этого: быть удобными. Для домов, фамилий, мужей, разговоров за чаем, родословных и портретов.
А Мирабель была неудобной всем своим существом.
И именно поэтому рядом с ней ему впервые было не скучно жить.
— Вы не удобны, — сказал он.
Она повернула к нему лицо.
— Я знаю.
— И не будете.
— Надеюсь.
— Даже если вас попросят?
— Особенно если попросят.
Он хотел сказать, что в жизни бывают просьбы, от которых нельзя отказаться. Что иногда человек принадлежит не только себе. Что имя, семья, долг — не пустые слова. Что свобода, которой она так дорожит, прекрасна лишь до тех пор, пока за неё не приходится платить другим людям.
Но слова застряли.
Потому что он вдруг увидел, как однажды сам будет стоять перед ней и просить стать удобной.
Не сейчас. Не в этот июньский день. Не под этим лёгким небом, где вода сияла и Мирабель смеялась над чужими шляпками.
Но когда-нибудь.
Мысль пришла и ушла так быстро, что он почти не успел её испугаться.
Почти.
В июле они уже встречались не случайно.
Они всё ещё не называли это свиданиями. Эдвард не приглашал её письмами. Мирабель не давала обещаний. Но каждый день имел свой тайный час, и оба знали: если один не придёт, другой будет ждать.
Иногда с ними бывал Генри.
Он появлялся внезапно, приносил новости, сплетни, плохие шутки и хорошее настроение. Мирабель любила его лёгкость. Эдвард делал вид, что это его не раздражает.
— Ваш кузен веселее вас, — сказала она однажды, когда Генри ушёл покупать лимонад для всех троих.
— Это несложно.
— Вы признаёте?
— Я не соревнуюсь с Генри в легкомыслии.
— А зря. Вам бы пошло.
— Легкомыслие?
— Нет. Поражение.
Эдвард покачал головой.
— Вы жестоки.
— Неправда. Я просто не боюсь видеть вас смешным.
— А мне следует быть смешным?
— Всем следует. Хотя бы иногда. Иначе душа покрывается пылью.
Генри вернулся с лимонадом и двумя пирожными вместо трёх, потому что третье, по его словам, трагически погибло по дороге. Мирабель смеялась так, что на них оборачивались. Эдвард смотрел на неё и думал, что готов терпеть даже Генри, если тот заставляет её смеяться.
Но позже, когда кузен ушёл, Мирабель вдруг сказала:
— Вы ревнуете.
Эдвард едва не споткнулся.
— Простите?
— К Генри.
— Это абсурд.
— Да. Но абсурд тоже может быть правдой.
— Я не имею причин ревновать.
— Причины редко спрашивают разрешения.
Он остановился.
— Мирабель.
Она тоже остановилась. Вокруг было слишком много людей, чтобы разговор мог стать опасным, и слишком мало, чтобы он мог спрятаться.
— Что? — спросила она тихо.
Эдвард посмотрел на её лицо.
Он мог бы всё изменить в тот момент. Мог бы сказать: да, я ревную. Да, мне неприятно видеть, как вы смеётесь с другим мужчиной. Да, я думаю о вас слишком часто. Да, я прихожу сюда из-за вас. Да, я не знаю, что с этим делать.
Но за её плечом он увидел леди Беатрис.
Мать стояла у поворота аллеи рядом с двумя знакомыми дамами. Она не смотрела прямо на них — леди Беатрис была слишком хорошо воспитана, чтобы разглядывать сына с неподобающим интересом. Но Эдвард понял: она видела всё. Мирабель, её волосы, его лицо, их остановку, расстояние между ними.
И весь мир, который ещё минуту назад казался зелёным, тёплым и живым, снова стал строгим.
— Ничего, — сказал он.
Мирабель проследила за его взглядом.
Она сразу поняла.
В её лице что-то изменилось. Не обида — нет. Обида была бы проще. Скорее тишина. Небольшая, но очень холодная.
— Ваша мать? — спросила она.
— Да.
— Тогда вам лучше подойти к ней.
— Мирабель…
— Не волнуйтесь. Я умею исчезать достаточно прилично.
— Не говорите так.
Она улыбнулась.
— Почему? Это ведь то, что от меня здесь хотят.
И прежде чем он успел ответить, Мирабель раскрыла белый зонтик, повернулась и пошла к другой дорожке.
Эдвард остался стоять.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы заставить себя направиться к матери. Каждый шаг давался неожиданно тяжело, будто он шёл не по гравию, а по собственной трусости.
Леди Беатрис встретила его спокойной улыбкой.
— Эдвард. Какая приятная неожиданность.
— Матушка.
Он поцеловал ей руку. Две дамы рядом с ней обменялись любезностями, спросили о здоровье лорда Эшфорда, о предстоящем благотворительном вечере, о погоде. Всё было безупречно. Ничего не произошло. Никакого обвинения, никакого скандала, ни одного лишнего слова.
Именно это было хуже всего.
Лишь когда дамы отошли немного вперёд, леди Беатрис сказала:
— Твоя знакомая весьма заметна.
— Она не моя знакомая.
Мать подняла брови.
Эдвард понял, как это прозвучало, и сжал губы.
— Я хотел сказать, не в том смысле.
— Очень надеюсь.
— Вы ошибаетесь, если думаете…
— Я не думаю, Эдвард. Я вижу.
Он посмотрел в сторону, где исчезла Мирабель. Белого зонтика уже не было видно.
— Она не сделала ничего дурного.
— Такие женщины редко делают дурное сразу. Сначала они просто входят в комнату, где им не место. Потом все начинают двигать стулья.
— Она не «такая женщина».
— А какая?
Эдвард молчал.
Леди Беатрис посмотрела на него внимательно, почти мягко. И от этой мягкости стало ещё холоднее.
— Мой мальчик, ты можешь позволить себе увлечение. Мужчины твоего положения иногда позволяют себе гораздо больше. Но ты не можешь позволить себе заблуждение.
— Заблуждение?
— Думать, что подобная девушка может стать частью твоей жизни.
Эдвард резко повернул голову.
— Я не говорил, что…
— Именно поэтому я говорю сейчас.
Он почувствовал, как внутри поднимается гнев. Не бурный, не горячий, а опасно спокойный.
— Вы ничего о ней не знаете.
— Достаточно.
— Нет.
— Итальянка без состояния, без положения, с сомнительными манерами, живущая у родственницы из милости…
— Матушка.
— …и, судя по всему, не понимающая, что свобода женщины заканчивается там, где начинается имя мужчины, рядом с которым её замечают.
— Довольно.
Леди Беатрис замолчала.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Впервые за долгие годы Эдвард увидел в глазах матери не уверенность, а тревогу.
— Вот как, — сказала она.
Он сразу понял, что выдал себя сильнее любым признанием.




