- -
- 100%
- +

© Константин Бондарь, 2026
ISBN 978-5-0071-1564-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От автора
Прогулки и беседы с дедом в школьные и студенческие годы были для меня школой, предопределившей выбор будущих занятий. А семейные рассказы о еврейских актерах стали одним из источников моего интереса к иудаике. В Харьковском университете я посещал семинар Е. Ф. Широкорад и писал о том, как говорится о чудесах в Евангелиях, житиях святых и художественных текстах. Продолжив средневековые штудии в Институте стран Азии и Африки при МГУ, я подготовил магистерскую работу по повестям о царе Соломоне в древнерусской книжности.
Спустя несколько лет при поддержке Л. Г. Фризмана я защитил кандидатскую диссертацию по текстологии повестей о Соломоне. За годы нашего общения и особенно после его смерти сюжет судьбы самого профессора стал одной из тем для размышлений. Я писал и о забытых литераторах — персоналиях словаря «Русские писатели. 1800—1917», и о творчестве Евгения Водолазкина. Этюды о чудесах, публикации о Соломоновом цикле повестей и статьи для словаря — главное из того, что мне удалось сделать.
Десятилетие в Соломоновом университете — лучшее время в моей карьере преподавателя. Созданный в Харькове Б. С. Элькиным, он стал нашим «Ноевым ковчегом» в бурных волнах перемен 1990-х — 2000-х гг. От Соломонова университета тянется нить к Музею еврейского народа АНУ («Мы») в Тель-Авиве. О музее говорится в нашей беседе с Михаилом Гольдом, завершающей эту книгу. Музей не только связывает мой прежний опыт с тем, чем я занимаюсь сегодня, но и в самой своей архитектуре воплощает живое дерево еврейского народа, от плодов которого может свободно вкусить каждый.
Константин БондарьНачало пути
Прогулки с дедом
«Дорогой дедушка! Я хочу рассказать тебе о том, что произошло со мной и с тобой с тех пор, как ты умер…» — так начала Бел Кауфман свое письмо Шолом-Алейхему. Ей было пять лет, когда не стало деда, но всю жизнь он незримо был рядом. «Письмо деду» — так и я мог бы назвать эту книгу.
Пожилой мужчина и мальчик неторопливо беседуют о чем-то, прогуливаясь по аллеям городского парка. Мужчина иногда останавливается, чтобы закончить рассказ или припомнить забавный эпизод. «Кто знает?» — риторически завершает он паузу. Скучать собеседникам некогда: они составляют рейтинги великих писателей, перечисляют римских императоров и русских царей или принимаются говорить о фокусниках и дрессировщиках. Мальчику не хочется уходить домой: названия книг и фильмов, имена философов и киноактеров, образы далеких городов и стран, мелькающие, как в калейдоскопе, оставляют радостное чувство выхода за будничные рамки. «Извини, если что не так! Отбей телеграмму!» — протягивает старший на прощание руку.
Множество имен я услышал тогда впервые. И мое имя дал мне дед. Обсуждая этот выбор, мы вспоминали великого императора и маршала Рокоссовского, Паустовского и Симонова, ставшего из «Кирилла» «Константином», и «Костю-моряка». «Константин!» — с гордостью произносил дед. «В переводе с античного — „постоянный“», — продолжаю я про себя голосом Костика из «Покровских ворот»…
Прадед Израиль Бондарь числился до революции «балтским мещанином», а его тесть Елисаветский был торговцем в соседнем Вознесенске. Украинцы, поляки и евреи жили в этом уголке Подолии в тесном соседстве. В «двадцатом страшном веке» большой семье прадеда посчастливилось выжить. Родившийся в селе Волощино Кривоозерского района Николаевской области, Михаил вырос в краю шахтеров и металлургов, в Енакиево, где Бондари жили с 1931 г. Пристрастившись к чтению, он навсегда сохранил пиетет перед печатным словом. Стремясь к бóльшему, он стал филологом, но жил скорее как историк: преподавал историю и обществоведение, интересовался политикой и публицистикой, следил за прессой. Юноша из глубинки не был провинциалом. Только горячность свою сохранил он до старости, был нетерпим к мелочности, ограниченности, самодовольству. Мог осадить зарвавшегося хама крепким словцом.
Всегда казавшийся мне пожилым, дед начал быстро стареть после первого инфаркта. Я родился, когда ему исполнилось пятьдесят, а в школу пошел незадолго до его раннего ухода на пенсию. Покончив с прочим, он занялся главным делом своей жизни — общением с внуком. Но мне до него надо было еще дорасти: дед предлагал партнерство, а не покровительство, и ожидал от собеседника самостоятельных умственных усилий.

Внук и дед. 1978 г.
«Жить среди книг — хотя б и не читая…» Плотно уставленные книжные полки тянутся к потолку. Это квартира бабушки и дедушки, куда я прихожу почти каждый день. Дед — хранитель и знаток всех этих книжных богатств. До расцвета современной книготорговли он не дожил, и потому бóльшая часть его собрания — подписные издания, мемуары, писательская переписка, двухтомники избранного русских и зарубежных писателей, работы о кино и театре, детективы, альбомы по искусству, — была родом из благополучных семидесятых-восьмидесятых. На ночном столике возле его кровати всегда лежали «Опыты» Монтеня, «Разговоры с Гëте» Эккермана, книжечка эссе Андре Моруа. Особенной любовью деда пользовались серийные тома «Литературных памятников», «Библиотеки античной литературы» и «Библиотеки литературы США». Покупка книг превращалась тогда едва ли не в детектив, и страсть библиофила требовала немалой изобретательности.
С некоторыми книгами связаны особые воспоминания. Иной раз дед произносил: «А не почитать ли нам Гоголя, господа?», — и за этой достоевской фразой следовало совместное чтение нескольких страниц из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Часто мы читали отрывки из «Жизни двенадцати цезарей» Светония или из книги Елены Федоровой «Императорский Рим в лицах». Таким же постоянным чтением по искусству был сборник «Пятьдесят биографий мастеров западноевропейского искусства» с черно-белыми иллюстрациями. Почти все из программы филфака было дома у деда, и затруднений в поиске книг во время учебы у меня не было. «Книга воспитывает своим присутствием», — словно о нашей библиотеке говорил Сергей Капица.
Немало часов мы провели, слушая музыку: бетховенскую Пятую симфонию, и «Лунную сонату», и «Аппассионату». Как-то дед принес пластинку с «Реквиемом» Моцарта, и мы не раз замолкали, завороженные звучанием хора. А были еще записи Баяновой, Вертинского, Лещенко, Утесова, Юрьевой. И еврейскую музыку я впервые услышал у деда: народные песни на идише пел Соломон Хромченко.
Мечтавший в юности стать киномехаником, дед хорошо разбирался в киноклассике и следил за новинками. Наслушавшись рассказов о звездах немого кино, трофейных лентах, захватывающих приключениях, я шел с ним на фильм про индейцев с Гойко Митичем, или «Великолепную семерку» с Юлом Бриннером, или «Старое ружье» с Филиппом Нуаре.
А дедова коробка шахмат! Крупные точеные фигуры не помещались под крышкой. После обеда они расставлялись на доске. Я слушал объяснения деда, вместе с ним анализировал варианты ходов и все же — проигрывал. Если же мне случалось заночевать у них, утром дед неизменно встречал меня наполеоновским: «Вставайте, сир! Вас ждут великие дела!..»
В бой вздымала команда «В ружье!»
Иль несли минометы в гору —
Одного я не ведал в ту пору:
Где находится сердце мое…
— прочитал я однажды в его блокноте. Как девятнадцатилетний, дед попал на фронт вскоре после начала войны. Отца и младшего брата призвали позже. Подчеркивая год своего рождения, 1922-й, Михаил Бондарь считал послевоенную жизнь подарком: немногие из его сверстников вернулись с фронта. О ком-то (например, о любимом поэте Юрии Левитанском) дед мог сказать: «Он моего года», и этой лаконичной характеристики было достаточно.
Отучившись на курсах офицеров в Подольске, Михаил оказался на передовой лейтенантом и воевал полтора года как командир минометного расчета. После ранения в ногу в сентябре 1943-го, скитаний по госпиталям и получения инвалидности (легкая хромота осталась навсегда) лейтенант Бондарь продолжил службу особистом и встретил день победы в Берлине. Не раз я слышал его любимый рассказ — о поездке к старику-писателю, нобелевскому лауреату Герхарту Гауптману. Кто-то сообщил, что тот голодает. Гауптман встретил советских солдат в кресле, под пледом, и сказал им, что готов искупить свою вину смертью. Узнав, что ему привезли продукты, писатель был растроган. Когда деда просили рассказать о войне, он выбирал эту простую историю, в которой умолкают пушки и звучат иные голоса.
Назначенный начальником лагеря военнопленных, лейтенант Бондарь оставался на службе еще четыре года. В лагере содержались румыны и венгры — солдаты армий-союзниц вермахта. Трудившиеся на стройках, позже они по соглашениям с новыми правительствами были отправлены на родину, и за доставку одной из таких партий отвечал дед. Тогда во второй и последний раз побывал он в Европе.
Демобилизовавшись в 1949-м, дед поступил в Харьковский университет. Учился он на отделении журналистики заочно, по ускоренной программе. Те два университетских года дед вспоминал как лучшие в жизни и гордился полученной квалификацией литературного работника. Учиться пришлось в трудное время. Разгоралась кампания против «космополитизма», и ее жертвой стал литературовед, театральный критик Лев Лившиц. В учебном плане значился курс «Основы сталинского учения о языке». И экзамен по основам марксизма-ленинизма (вопрос касался одной из работ Ленина) проходил так:
Студент: «в своей работе Владимир Ильич Ленин…» Преподаватель: «и товарищ Сталин…» Студент: «…следующим важным утверждением Ленина…» Преподаватель: «и товарища Сталина…» Студент: «…наконец, делает вывод Владимир Ильич…» Преподаватель: «и товарищ Сталин…»Многие студенты прошли войну; среди преподавателей тоже были вчерашние фронтовики — Моисей Зельдович, Георгий Шкляревский и другие. В такой серьезной аудитории и «градус» взаимного уважения был высок: так, кто-то из преподавателей просил старосту ставить перед лекцией на кафедру стакан крепкого чаю. Как-то вместо чая в стакане оказался коньяк. Лектор выпил его не моргнув глазом и приступил к занятиям. О своих учителях — лингвисте Александре Финкеле, литературоведах Валентине Кнейчере и Марке Чернякове — дед отзывался с теплотой. С последним, руководителем его дипломной работы «Очерки М. Горького „По Союзу Советов“», он и после университета поддерживал добрые отношения.
Назначенный сразу после получения диплома директором школы, Михаил Бондарь с семьей оказался в Лубнах Полтавской области. Его жена — моя бабушка Вера Каплан — окончила пединститут и работала учительницей русского языка. «Хто такий директор школи? — приветствовал молодого директора начальник районо. — Це такий стовп, об який кожна свиня спину чуха». Отработав положенные три года, дед еще раз отправился попытать счастья — в Енакиево, где жили его мама и младшие сестры. Но как бы трудно ни жилось в областном центре в середине 1950-х, в небольших городках было еще труднее. По специальности, хоть и не вполне, он проработал только три года: два — цензором Главлита и год в типографии политехнического института. Ему пришлось быть школьным учителем истории и обществоведения, завучем по производственному обучению, преподавателем политэкономии в техникуме общественного питания. Эту свою последнюю работу он полюбил и задержался на ней дольше других, найдя наконец свое призвание. Тогда, в 1968-м, ему исполнилось сорок шесть, а в 1980-м пришлось выйти на пенсию по инвалидности. Но в техникуме его не забывали, и он продолжал бывать там на партсобраниях, а иногда заменял заболевших коллег.
Оказавшись на пенсии, Михаил Бондарь вел деятельную жизнь. Ежедневный маршрут пенсионера складывался из посещения книжных магазинов, прогулки по парку, покупки газет и лекарств в аптеке. Эпоха доступной кардиохирургии еще не наступила, и сердечникам приходилось уповать на искусство лечащего врача и строжайшее соблюдение режима.
Деду повезло: в нем уживались жесткая дисциплина и мощное жизнелюбие. Оно проявлялось и в некотором щегольстве, с которым он выбирал и носил одежду, особенно галстуки. В молодости дед пользовался успехом у женщин, и мы много говорили на эту тему. Точнее, говорил он, а я только слушал, ибо в этом мы оказались с ним непохожи. Он успел увидеть мою будущую жену и остался на мой счет спокоен. А как он хотел дождаться правнука! «Хотя бы одним глазом взглянуть на него, на Алешу!» — шутил дед, ожидая, что правнука назовут в честь моего деда по матери. Но вышло иначе: Михаил, родившийся после смерти прадеда, носит его имя. Два Михаила совсем разные, но думаю, что они понравились бы друг другу — минометчик Второй мировой и боевой инженер Цахала: как минимум, одна общая черта у них есть — страсть к оружию.
В Израиле дед никогда не бывал, но в последние годы взвешивал перспективы отъезда. Не будучи религиозным человеком, он не придавал значения метафизической стороне еврейства. А физическая, так сказать, сторона принесла ему немало огорчений и воспринималась скорее с досадой. Итог его размышлений об этом сводился к тому, что «на Руси» евреем лучше не быть. Говоря о «Руси», он имел в виду территорию русского языка и русской культуры, частью которой он был.
Пытаясь прояснить происхождение нашей фамилии, дед предполагал, что среди его предков были украинцы. По его словам, дед Меер Бондарь, родившийся православным, перешел в иудаизм, чтобы жениться на прекрасной еврейке. Обычно в России той поры такая межконфессиональная любовь, напротив, заканчивалась крещением, и версия деда казалась фантастической. Позже у меня возникла догадка, связанная с историей Меера и его жены Хаи. Прапрадед, георгиевский кавалер, в семье считался то ли погибшим на фронте, то ли убитым при погроме в Гражданскую. Между тем, как рассказывал дед, бабушка Хая, встретив во время войны австро-венгерского офицера, влюбилась без памяти и ушла из дому, оставив детей и мужа, но вскоре вернулась, осознав свою ошибку или убедившись в непрочности нахлынувших чувств. А мой кузен Роман слышал от своей бабушки, сестры моего деда, глухие отрывки слухов об ушедшем из семьи и крестившемся дедушке, которого с тех пор считали умершим, как было принято у евреев. Не это ли основа истории о романе с красавцем-офицером, только наоборот? И не здесь ли кроется исток мнимой родословной? Возможно, дедова память по-своему сохранила услышанные в детстве пересуды, а может быть, желая оправдать своего деда, он представил героиней адюльтера бабушку. У деда были свои отношения с прошлым. Мои предположения — не более, чем тень от тени.
«Ты будешь работать над словом!» — предсказывал дед, когда я осенью 1989-го поступил на русское отделение харьковского филфака, не вполне понимая, в чем, собственно, заключается профессия филолога. «Над чем ты сейчас работаешь?» — спрашивал он частенько, ожидая подробного ответа.
На I курсе мы впервые услышали о русских книжниках — тружениках монастырских скрипториев. Мой опыт общения с Древней Русью состоял из детской поездки во Владимир и Суздаль, книги Евгения Осетрова «Твой Кремль», двух-трех строк в учебниках, нескольких экспонатов исторического и художественного музеев, мельком увиденных церковных интерьеров. На этом фундаменте строились курсы старославянского языка, древнерусской литературы и введения в славянскую филологию, причем последний оказался одним из сильнейших впечатлений за все годы учебы. Виктор Андреевич Маринчак прочитал курс введения виртуозно, с присущим его лекциям оттенком интеллектуального пиршества. Это был прямой разговор о жизни, облаченный в завораживающую форму путешествия во времени. Знакомя нас со славянскими древностями, лектор приоткрывал дверь в мир филологии, пророчески предвидя, что лишь единицы в огромной лекционной аудитории станут филологами. Говоря со студентами о серьезных вещах в доверительной манере, Виктор Андреевич давал понять главное: быть филологом труднее, чем кажется. В попытке «преодолеть произвол» и приобщиться к «возможностям человеческого понимания», как описывал С. Аверинцев призвание филолога, я пришел сначала к изучению концептов — терминов культуры, закрепленных в языке, затем к археографии и текстологии рукописных памятников, а после защиты диссертации — к литературному источниковедению. Школьником я услышал от деда о перспективности занятий на стыке наук. И в конце девяностых навыки лингвиста и текстолога оказались незаменимы при знакомстве с возрождавшимися еврейскими исследованиями. Так я попал в небольшой отряд славистов, занятых славяно-еврейскими языковыми и литературными связями, — славистов на службе иудаики.
Мне было лет десять, когда дед начал говорить со мной о смерти. Впрочем, узнал я о ней раньше: мы с бабушкой часто навещали могилу ее мужа, другого моего деда, которого я не помнил, и я любил эти неспешные прогулки по тенистым дорожкам кладбища. А дед заговаривал о том, что у Юлия Цезаря однажды спросили, как он предпочитает умереть. «Внезапно», — ответил полководец. И дед комментировал: хорошо умереть на ходу, не думая о смерти и к ней не готовясь. Лучше всего — в бою. Еще, бывало, говорили мы о том, сколько прожил кто-нибудь из великих людей. И дед разъяснял, что не так важно прожить долго, как важно прожить достойно. Много лет подряд вспоминал он фразу из какого-то рассказа Уильяма Сарояна: «…а потом мой отец поменял ботинки на похоронные тапочки». И так полюбился нам этот образ, что о всяком умершем говорилось: «Вот и такой-то поменял…» Как образец поведения перед лицом неминуемого рекомендовалась поговорка запорожских казаков: «Поки я є — її нема. Вона прийде — мене чортма», и таким образом оказывалось, что бояться, в общем-то, нечего. А после семидесяти излюбленным анекдотом стал подслушанный разговор случайных прохожих, который мы, смеясь, разыгрывали в лицах:
— Сколько, говоришь, было тому деду? — Не знаю, лет семьдесят… — А, семьдесят? Так о чем речь?..Михаил Бондарь прожил намного дольше, чем предсказывали врачи и предполагал он сам. Постоянно работая над собой, он стал словно больше самого себя, и даже в обыденном разговоре брал на полтона выше. Обладая кругозором ученого, дед остался «старым учителем», чтобы «нести что-то людям», как он любил говорить. За пятьдесят лет, прожитых вместе, бабушка с дедом построили свой мир, в котором царил культ слова. Они хорошо дополняли друг друга: подвижная, говорливая бабушка и вдумчивый, немногословный дед. Поздравляя его с последним, как оказалось, днем рождения, 75-летием, я пожелал себе быть таким же дедом для своих внуков, каким он был для меня. А бабушка в своем стихотворении на случай написала:
Тебе лишь замены не будет вовек, Еще не родился такой человек!..Свет блуждающих звезд
В семейном альбоме сохранились фотографии провинциальных актеров Розы Каплан и Наума Трейстмана — родителей моего прадеда, Марка Каплана. Как и герою романа Е. Водолазкина «Соловьев и Ларионов», мне посчастливилось видеть прадеда и говорить с ним. Но Розу и Наума я не застал: она ушла из жизни за десять лет до моего появления на свет, а он — всего за несколько месяцев. Спустя годы детская фантазия и домашние рассказы сложились в мозаику, дополненную фактами из книг по истории еврейского театра и переписки с театроведами — И. Мелешкиной и Ф. Миндлиным.
Рейзеле была старшей дочерью в многодетной семье портного Мойши Батейко и родилась в городке Игумен Минской губернии около 1885 г. Позже, выйдя замуж (как и отец, ее первый муж Биньомин был портным), она жила со своей семьей в Чернигове, а в 1920 г. осталась вдовой с двумя сыновьями-подростками.
Сегодня мы знаем, что в начале 1920-х Роза Каплан выступала на сцене киевского театра «Кунст Винкл» («Уголок искусств»), где она встретила будущего спутника жизни, одинокого актера Наума Трейстмана, ставшего Мите и Яше вторым отцом, а позже внучкам — любимым и любящим дедушкой. Наум (Менахем-Нахум?) родился в Варшаве в 1890-х годах, рос сиротой на попечении родственников, и детство его было не самым счастливым. Свои первые шаги он делал в труппе Эстер-Рохл Каминской. Не сохранив своей настоящей фамилии, он запомнился под театральным псевдонимом (выбранный им псевдоним «Трейстман», «утешитель» на идише — не что иное, как соответствие его имени).
«Кунст Винкл» был основан Ровн-Лейбом («Рудольфом») Заславским и позже возглавлялся Тевье Люксембургом1. «Кунст Винкл» быстро выдвинулся в число ведущих идишских театров. Достаточно сказать, что в 1922 г., когда в московской «Габиме» гремела на иврите премьера «Гадибука» в режиссуре Е. Вахтангова, театр в Киеве представил «Дер дыбук» на идише (с участием Каплан и Трейстмана); в 1924-м он гастролировал в Одессе с «Ночью на старом рынке» И.-Л. Переца (московский ГОСЕТ поставит ее только через год). М. Ш. Трейстман значился в программках и «Ночи на старом рынке», и «Шапа» Г. Лейвика, и «Саломеи» О. Уайльда, а в театральных документах его амплуа записано как «неврастеник». Р. М. Каплан считалась «характерной», «бытовой», «пожилой героиней», «грандамой». Так что им были по плечу возрастные роли, скорее комического, чем драматического плана. В репертуаре были и национальные пьесы, и европейская драматургия. Так, для бенефиса Лии Буговой, ставшей впоследствии известной украинской актрисой, была выбрана драма Ф. Грильпарцера «Золотое руно» (шла в «Кунст Винкл» под названием «Ди вильде принцесн», «Дикая принцесса»), а в «Саломее» Каплан и Трейстман были задействованы вместе с Буговой и другими2.
В 1928 г. театр был реорганизован в передвижной, а к 1931 г. прекратил свое существование, но Роза и Наум к тому времени уже перебрались в Минск. Здесь на основе студии Мойше-Арна Рафальского в 1926 г. возник постоянный театр — будущий Белорусский государственный еврейский театр (БелГОСЕТ). «Театр — это праздник, а всякий праздник доставляет людям радость — как тем, кто его организует, так и тем, кто на нем присутствует. Ищите музыку внутренней жизни роли, гармонию души. Артист без душевной гармонии — ремесленник», — провозглашал Рафальский. Об этом мы знаем от Анны Герштейн — дочери одного из артистов, театроведа, благодаря которой сохранились сведения о некоторых постановках. От нее же мы узнаем, что «восемнадцати молодых актеров, недавних студийцев, было недостаточно для ежедневного выхода к зрителям. И Рафальский, несмотря на свое неприятие „старого“ театра, обращается к актерам старшего поколения, имеющим профессиональный опыт»3. Среди этих актеров «старшего поколения», стало быть, были и наши герои.
Довоенное десятилетие — лучшее время в короткой истории советского еврейского театра. В 1932 г. БелГОСЕТ открылся спектаклем по пьесе А. Корнейчука «Штурм» после переезда в здание бывшей хоральной синагоги. Одна за другой выпускались премьеры, принесшие театру популярность в Беларуси и во всей стране. О нем писали в местной прессе на идише и по-белорусски. Гастроли по республике, по Украине, в Поволжье, Закавказье, Ленинграде, в занятом советскими войсками Белостоке летом 1940 г. позволили тысячам зрителей познакомиться с искусством еврейских актеров. Выездные спектакли постоянно давались на предприятиях, в колхозах и воинских частях.
Не зная всех постановок, в которых были задействованы Роза и Наум, я лишь примерно представляю себе их роли. Так, в спектакле «Ди кишефмахерн» («Колдунья») по А. Гольдфадену, постановка Виктора Головчинера, Роза Каплан играла мачеху. «Художественная точность была у Р. Каплан (властная, распущенная, грубая мачеха)», — читаем у Герштейн4. На одном из сохранившихся снимков актриса запечатлена в роли Слепой Королевы из пьесы «Дер фалшер кейсер» («Самозванец»), на другом — в роли Стере из неизвестной пьесы. В эти годы в театре шли «200 000», «Тевье-молочник», «Гершеле-Острополер», «Два недотепы».
В 1937 г. над театром впервые нависла угроза: был арестован и расстрелян Рафальский. Но художественным руководителем стал Головчинер, и коллектив продолжил работу. Следующим серьезным испытанием стала война, начало которой застало труппу на гастролях в Витебске. Некоторые артисты не успели эвакуироваться и погибли в гетто, другие ушли на фронт. В Новосибирск отправились актеры старшего поколения, и там театр проработал четыре года, собирая полные залы. Не успев забрать костюмы и декорации, пожилые актеры с воодушевлением мастерили их из подручных материалов. В эти годы были поставлены «Бар Кохба» и «Суламифь». Моя бабушка Вера, которая жила в эвакуации там же, в Новосибирске, была постоянным зрителем театра и приводила с собой друзей: язык не был преградой, если на сцене шло захватывающее действо. Полуголодная жизнь скрашивалась заботой о близких. Накормив мужа и внучку, Роза оставляла себе кусочки поджаренного хлеба («Вы не представляете, как я люблю жареный хлеб!» — увлечённо играла она домашнюю репризу).




