Теорема о пустом зеркале

- -
- 100%
- +
— Что именно вы даёте?
— То, что дала ваша жена.
Лидия сидела рядом. Пальто она сняла — впервые за восемнадцать дней.
Запись пошла со слабым щелчком, и Михаил снова сжался за долю секунды до него.
Дом. Кухня. Звякает ложка о край чашки, где-то бежит вода, и голос Аси — не торжественный, не последний, а обыкновенный, с набитым ртом, девятнадцатилетний:
— Пап, а если я тебе просто пришлю запись — ты поймёшь, что это я?
— Пойму.
— А как?
— По совокупности признаков.
Пауза. Потом Ася захохотала — коротко, некрасиво, счастливо.
— Мам! Мам, он сказал «по совокупности признаков»!
Смеялась Лидия. Смеялся он сам, на записи, отставленно, сухо, довольный собой.
Михаил знал следующую фразу за полсекунды до неё.
«А если не совокупность? Если один признак не сойдётся?»
«Тогда я скажу, что не могу дать заключение».
«Пап. Ты бы про меня не смог дать заключение?»
Тело ответило раньше него. Мышцы живота стянуло, дыхание вышло не до конца, во рту появился металлический привкус — тонкий, холодный, под языком, будто он прикусил проволоку. Пальцы собрали покрывало в горсть.
Только потом, секунды через три, пришло слово. Слово было «горе», и оно было точным, и вместе со словом пришло объяснение — связное, полное, готовое к употреблению: он потерял дочь, он не успел ответить ей тогда как отец, он ответил как эксперт, и она смеялась, и он думал, что времени много.
Объяснение было безупречным.
Оно пришло вторым.
— Дальше она сказала: «Ужас, какой ты зануда», — произнёс Михаил вслух. — С ударением на «ужас». Она тянула первый слог.
И он повторил интонацию. Точно. Так, что Лидия вздрогнула.
Запись действительно сказала: «Ужас, какой ты зану-уда».
Лидия не смотрела на экран. Она смотрела на мужа.
— Ты помнишь, во что она была одета? — спросила она.
Михаил открыл рот.
Он помнил слова. Все, до одного, включая те, что ещё не прозвучали. Он помнил, где стояла чашка. Он не помнил, во что она была одета, и не помнил, была ли открыта форточка, и не помнил, тёплый ли был в тот вечер воздух.
— Не помню, — сказал он. — Но это несущественная деталь.
— Раньше ты в этом месте замолкал, — сказала Лидия.
— Раньше я не мог говорить об этом вообще. Теперь могу. Это и называется улучшением.
Она кивнула. Она ещё не решила, что из этого было выздоровлением.
На терминале Ланской поднялось уведомление, и Ланская прочитала его вслух — ровно, без выражения, как читают строку протокола:
— «Обнаружен материал высокой автобиографической значимости. Включить в основной набор якорей?»
Она посмотрела на Михаила.
— Это ваше решение.
— Включайте, — сказал он.
* * *
4. День двадцать девятый
Лента интерфейса давила на затылок ровно и не мешала. Во рту было сухо. Пятьдесят один процент причинной нагрузки система показывала со вчерашнего вечера — цифра стояла в углу экрана и не менялась.
— Последний блок, — сказала Ланская. — Вопрос длинный. Не торопитесь.
— Не буду.
— Представьте, что вам предъявили две записи одного человека, сделанные с разницей в двадцать лет. Формантные характеристики разошлись, темп изменился, лексика другая. Какой признак вы будете считать…
— Ритмическую структуру пауз, — сказал Михаил.
Ланская остановилась на середине слова.
— …устойчивым, — договорила она. — Да. Правильный ответ.
— Я понял направление вопроса.
— Вы ответили на тысяча сто миллисекунд раньше, чем я произнесла «устойчивым».
— Я двадцать шесть лет отвечаю на этот вопрос. Прогнозирование — не патология. Это опыт.
Ланская не спорила. Она развернула к нему боковой экран, и Михаил увидел две дорожки.
Верхняя — активность зоны фиксации намерения. Нижняя — формирование речевой формы.
Нижняя поднималась первой.
Разрыв составлял четыреста миллисекунд, и в этих четырёхстах миллисекундах фраза «ритмическую структуру пауз» уже существовала — законченная, готовая, — а решения её сказать ещё не было.
— Это нормально? — спросил Михаил.
— В теневом режиме — да, — сказала Ланская. — Контур монолинейности сводит порядок обратно. Вы этого не чувствуете, потому что он для того и работает.
— То есть я чувствую то, что он мне разрешает чувствовать.
— Вы чувствуете то, что происходит, — сказала она, — в том порядке, в каком человеку удобно это считать своим.
Он попросил дневник.
Тетрадь ему не дали — на двадцать девятый день писать от руки было уже неудобно, лента интерфейса меняла тонус кисти, — и он диктовал.
Что я решил?
— Мы решили продолжить.
Пауза.
Он услышал это через полсекунды после того, как система записала.
— Исправить, — сказал Михаил. — Я решил продолжить.
Строка изменилась одним касанием. Первая версия исчезла, как исчезает всё, что не было сохранено.
Михаил перечитал обе.
Он перечитывал их дольше, чем следовало, и в какой-то момент поймал себя на неприятной, отчётливой, совершенно ясной мысли.
Первый вариант был точнее.
ГЛАВА 4. ЯКОРЬ
Тридцатый день начался с того, что охлаждение зазвучало иначе.
Михаил лежал в кресле и слушал: тон стал ниже на полтона, и в нём появилось усилие. Затылок грелся, и правая рука казалась тяжелее левой — не онемевшей, а именно тяжёлой, будто её положили на стол и он забыл, что может её поднять.
На боковом экране стояла цифра.
51 %
— Половина, — сказала Лидия.
Она пришла в восемь, как приходила все двадцать девять дней, и села так, чтобы видеть и его, и экран.
— Не половина, — сказала Ланская, не оборачиваясь.
— Там написано пятьдесят один.
— Там написано, что матрица несёт чуть больше половины текущей причинной нагрузки. — Ланская развернулась к ней вместе с креслом. — Это не доля удалённой ткани. Ткань на месте. Вся. Мы ничего не вырезали и не вырежем.
— Тогда что означает цифра?
— Что из ста решений, которые он сейчас принимает, пятьдесят одно возникает в синтетическом контуре. — Ланская сказала это ровно, без нажима, и добавила: — Это не линия, по которой можно разрезать человека. По ней вообще ничего нельзя разрезать.
Лидия молчала, а Михаил смотрел на цифру и думал, что за двадцать шесть лет научился слышать, когда человек говорит правду, которая ему самому не нравится.
Ланская говорила правду.
На главном экране дрогнула вторая величина.
— ИМЛ восемьдесят два, — сказала Ланская. — Было девяносто четыре.
Вельский подошёл к экрану, посмотрел, ничего не сказал и посмотрел ещё раз.
— Пауза, — сказал он. — Двое суток. Стабилизируем и продолжим.
— Нельзя, — сказала Ланская.
— Объясните.
— Биологические домены уже работают на синтетической поддержке. Не рядом с ней — на ней. Регуляция сна, тонус, часть речевого доступа. Если мы сейчас снимем нагрузку с матрицы, они не вернутся к прежней автономии за двое суток. Они не вернутся к ней вообще. — Она вывела схему; линии шли в обе стороны. — И наоборот. Синтетические домены держатся на биологических сигналах: боль, сытость, страх, вестибулярный вход. Разъединять это уже не «откат». Это две реанимации сразу.
— Значит, движение только вперёд, — сказал Вельский.
— Движение вперёд — это не значит быстро.
Михаил слушал их и чувствовал, как поднимается злость, а следом за злостью — совершенно готовая, гладкая, убедительная аргументация.
— Двое суток паузы стоят мне двух суток, — сказал он. — У меня их не так много. Индекс упал на двенадцать пунктов, а не на пятьдесят. Вы сами говорили, что расхождения в этом диапазоне штатны. Я прошёл двадцать девять дней. Я хочу закончить.
Он услышал собственный голос со стороны и отметил: слишком связно. Ни одной паузы. Ни одного «допустим».
Мысль прошла и не задержалась.
Вельский смотрел на него долго.
— Ограниченный этап, — сказал он наконец. — Один якорный блок. Без расширения. При падении ИМЛ ниже семидесяти пяти — остановка немедленно, без обсуждения.
— Согласен.
Ланская подняла со стола планшет.
— Тогда предупреждаю сразу. — Она говорила, глядя в список. — Следующий якорь — самый нестабильный участок вашей автобиографической интеграции. По разбросу он худший из всех, что у нас есть.
— Какой именно?
Ланская назвала.
* * *
— Читайте вы, — сказала Ланская. — Ему нужен ваш голос, не запись.
Лидия взяла карточку.
Она не спросила, зачем. Она не спросила, обязательно ли. Она села так, чтобы он видел её лицо, и прочитала — ровно, без дрожи, без нажима, тем голосом, которым она двадцать лет читала вслух акты приёмки:
— «Если я когда-нибудь совсем перестану вас узнавать, не держите меня ради себя».
Кресло было тёплым, и пульс шёл в кончиках пальцев, ровный и слышимый.
— Так, — сказала Ланская. — Теперь скажите, что это значит.
— Это было сказано за одиннадцать месяцев до аварии, — начал Михаил. — В бытовом контексте, при обсуждении статьи о паллиативной помощи. Ася не имела в виду конкретную ситуацию и не могла её предвидеть. Тем не менее формулировка достаточно определённа, чтобы считать её выражением воли. Позднее, при отсутствии положительной динамики на сорок седьмые сутки и при отсутствии признаков устойчивого контакта, решение было принято в соответствии с этой волей.
Он говорил спокойно и точно, и всё, что он говорил, было правдой — от первого слова до последнего.
Ланская что-то отметила в планшете.
— Хорошо. Достаточно.
— А ты чего хотел? — спросила Лидия.
Ланская подняла голову.
— Это вне протокола.
— Я знаю, — сказала Лидия. Она не отводила глаз от мужа. — Ты сказал, чего хотела она. Я спрашиваю, чего хотел ты.
— Исполнить её волю, — сказал Михаил.
Он ответил сразу. Слишком сразу — быстрее, чем успел проверить, сколько в этом ответа и сколько формулы.
И тело ответило отдельно.
Живот стянуло, и кисть попыталась сжаться и не сжалась до конца: пальцы дошли до половины и встали, будто их придержали. Под языком стало холодно, и появился металлический привкус, тонкий, знакомый по восемнадцатому дню.
В виске поднялось давление.
Внутри что-то возразило.
Не голосом и не словами: возражение было чистой формы — как бывает, когда знаешь, что собеседник неправ, ещё не понимая, в чём именно, и уже не можешь его слушать. Оно было направленным. Оно было последовательным. Оно относилось к его собственному ответу.
Дыхание при этом оставалось ровным — слишком ровным, и Михаил, заметив это, понял, что дышит не он.
— Пульс сто четыре, — сказал Вельский. — Речевая поддержка плюс двадцать.
— Вижу, — сказала Ланская.
— Мне нужно уточнить ответ, — сказал Михаил.
— Не нужно, — сказал Вельский. — Лежите.
Но фраза уже начиналась — внутри, помимо него, и она начиналась не с тех слов, которые он произнёс вслух.
* * *
На экране Ланской развернулись две дорожки.
Обе были помечены как «мотив: решение по А. М. Рудневой». Обе были непротиворечивы. Обе опирались на одну и ту же память.
Первая: исполнил её волю.
Вторая: не смог смотреть.
— Конфликт интерпретаций, — прочитала Ланская вслух. — Устойчивость первой шестьдесят три, второй пятьдесят восемь.
Система, не дожидаясь, вывела рекомендацию — тем же спокойным шрифтом, каким выводила всё остальное:
Подавить менее устойчивую интерпретацию. Восстановить единый профиль.
Палец Ланской завис над подтверждением.
— Нет, — сказал Вельский.
— Александр Ильич…
— Разница пять пунктов. — Он не повысил голос. — Пять. При таком разбросе я не знаю, какую из них мы подавим. И вы не знаете.
— КМЛ знает.
— КМЛ знает, какая устойчивее. Это не то же самое.
Ланская убрала руку.
— Тогда расширенная конвергенция, — сказала она. — Мы не подавляем ничего. Мы удерживаем оба маршрута в согласовании и даём им сойтись самим. Двенадцать минут. Он всё это время будет в сознании и в речи.
— Риск?
— Нагрузка на биологический контур. Он сейчас на пределе.
— Он тридцать дней на пределе, — сказал Михаил.
Оба посмотрели на него.
— Я согласен, — сказал он. — Делайте.
Охлаждение ускорилось — едва слышно, на четверть тона. Голову мягко зафиксировали. Пульс стучал в подушечках пальцев, отдельно от него, как чужой.
Лидия наклонилась ближе. Из всех звуков комнаты её голос был ближе остальных.
— Миша.
— Да.
— Ты не ответил, — сказала она. — Ты сказал, что исполнил её волю. Я двадцать лет живу с человеком, который умеет говорить правду так, чтобы она ничего не значила. — Она помолчала. — Скажи просто. Почему ты это сделал.
Двенадцать минут только начались.
Михаил открыл рот, и мысль пошла — целая, единая, ещё ничья, последняя, которую он додумывал один.
Я сделал это потому, что…
Дальше было два окончания.
Они не спорили. Они не звучали. У них не было голосов, и ни одно из них не казалось чужим — оба были его, оба продолжали одну и ту же жизнь, и оба были готовы, и он не мог выбрать, потому что выбирать было нечем: то, чем он выбирал, само разошлось надвое.
Тон охлаждения упал.
Свет в комнате остался прежним.
Система, не издав ни звука, перераспределила глобальный доступ.
ГЛАВА 5. ДЕВЯТЬ СЕКУНД
Я сделал это потому, что…
Дальше надо было выбрать, и он выбрал — так же, как выбирал всегда: взял ту версию, которая была связнее.
Она пришла целиком. Кухня, статья о паллиативной помощи, голос дочери, слова про «не держите меня ради себя», сорок семь дней, врачи, не говорившие ничего определённого, и он, сделавший единственное, что оставалось сделать: исполнивший её волю. Версия была полной, без единого шва, и добавить к ней было нечего.
Гортань напряглась.
Он собрался говорить и обнаружил, что говорить трудно — не от волнения: мышцы шеи держали слово так, как держат дверь.
— Миша, — сказала Лидия.
Её голос был ближе всех остальных звуков. Белый свет не изменился. Звук потерял глубину, будто комнату отодвинули на полшага.
Михаил попробовал разжать челюсть.
Тело возражало. Оно возражало не против речи вообще — против этой речи, против этой версии, и возражало последовательно, как возражает человек, который знает, где именно ложь.
Нет.
Не слово. Форма без слова.
Он подумал: это спазм. Он подумал: сейчас пройдёт. Обе мысли были его, обе пришли готовыми, обе успокаивали, и он принял их, потому что они успокаивали.
Очень далеко и очень близко система искала приоритет.
Пальцы левой руки начали сжиматься и не сжались.
— Индекс шестьдесят девять, — сказал Вельский откуда-то сбоку. — Софья.
— Вижу.
Ответ был готов. Ответ был выбран.
Михаил открыл рот, и голос пошёл — ровно, спокойно, с той самой интонацией, какую он ставил в суде, — и в эту секунду он не успел заметить только одного:
кем.
* * *
— Она просила нас не удерживать её, — сказал Михаил.
Голос вышел ровным. Он слышал его отчётливо, слышал каждое слово, и каждое слово было тем, что он хотел сказать.
Лидия смотрела ему в лицо.
Звук в комнате стал плоским — не тише, а именно плоским, будто из него убрали расстояние. Экран, Вельский, спина Ланской, край простыни: всё оставалось на месте, всё было видно, ничего не гасло.
Металлический привкус стоял под языком и усиливался.
— Она сказала это не про больницу, — продолжал он. — Она сказала это про себя. Мы не имели права держать её ради того, чтобы нам было легче.
Он говорил и слышал, как говорит: как дыхание встаёт под фразу, как язык находит согласные. Это было его дыхание. Это была его фраза.
И одновременно внутри шло другое.
Не голос — обрывок. Начало чего-то, что не имело права начинаться сейчас, посреди ответа, и всё-таки начиналось:
…я больше не мог ждать.
Михаил отметил это, как отмечают помеху на записи. Артефакт. Наложение. У него нарушена связь между эмоцией и биографическим объяснением, Вельский показывал графики, третья полоса опаздывает, — вот и всё, что это значит.
Правая рука пошла вверх.
Он её не поднимал. Он этого не хотел и не решал; рука пошла сама, медленно, к его собственному горлу, и остановилась на середине пути.
Мышца напряглась в двух направлениях сразу.
— Пульс сто сорок, — сказал Вельский.
— Продолжайте, — сказал Михаил.
Он сказал это врачам и сказал это себе.
За глазами поднялось давление.
Он договорил. Договорил до конца, ровно, не сбившись, глядя Лидии в лицо, — и когда последнее слово вышло, комната вернула себе глубину: звук снова стал объёмным, свет прежним, привкус ушёл.
Стало тихо.
И в этой тишине, внутри, в том самом месте, где всю его жизнь помещалось только одно, — ясно, отчётливо, без единой дрожи прозвучало несогласие.
Оно было полным. Оно относилось к тому, что он только что сказал. Оно было умным: оно знало, что именно он исключил.
И оно не ощущалось его.
* * *
— Как вы себя чувствуете? — спросил Вельский.
— Нормально, — сказал Михаил.
Нет.
Он услышал это так же ясно, как услышал собственный ответ, и с той же стороны — изнутри. Разницы не было никакой.
Это и было самым скверным. Разницы не было никакой.
— Головокружение? Тошнота?
— Нет.
Скажи ему про руку.
— Всё в порядке, — сказал Михаил.
Вельский стоял очень близко.
— Поднимите правую руку. Медленно, до уровня плеча.
Михаил поднял руку.
Рука пошла легко и послушно, как ходила пятьдесят два года. На высоте ладони над простынёй она остановилась.
Не дрогнула. Не упала. Остановилась — и осталась висеть, и в мышце стояло усилие, ровное, направленное, продолжающееся усилие, которое не давало ей идти дальше.
Михаил надавил.
Рука задрожала и не сдвинулась.
— Боль? — спросил Вельский.
— Нет.
Боли не было. Было сопротивление — не спазм, не судорога, не мышечная слабость. У спазма нет намерения. У этого намерение было, и оно было терпеливым, и оно готово было ждать столько, сколько понадобится.
— Моторный сбой, — сказал Михаил. — Рассинхронизация. Отметьте и продолжим.
На терминале Ланской что-то изменилось.
— Александр Ильич, — сказала она очень тихо.
Вельский не отвёл глаз от руки.
— Кто остановил руку? — спросил он.
Вопрос был задан в пустоту палаты, никому, — и Михаил открыл рот, чтобы сказать: никто, это сбой, снимите показания, — и не успел.
Ответ пришёл раньше.
Он был коротким. Он был произнесён без голоса, в общем канале, там, где всю жизнь звучал один человек. Он не принадлежал Михаилу, и он не был чужим, и обе эти вещи были правдой одновременно.
Я.
Ланская отодвинулась от терминала на полшага.
— Две метки, — сказала она. — Две устойчивые метки авторства. Обе с полным доступом к памяти.
На экране, спокойным шрифтом, каким система выводила всё:
Обнаружено конкурирующее самоописание. Подавление несогласованного контура через 3…
Ланская потянулась к клавиатуре.
— Софья, — сказал Вельский.
— Это протокол.
— Софья.
Ладонь Вельского легла на ручную отмену.
— Мы не знаем, что подавляем, — сказал он.
И нажал.
Отсчёт остановился. Автоматика отключилась. В палате стало очень тихо — той тишиной, которая наступает, когда выключают то, что гудело всё время, и все вдруг слышат, как громко это было.
Рука Михаила висела над простынёй.
На экране горели две метки.
Обе продолжали существовать.
ЧАСТЬ II. РАСХОЖДЕНИЕ
ГЛАВА 6. ОСНОВНОЙ ПРОФИЛЬ
— Руднев Михаил Андреевич. Пятьдесят два. Судебный эксперт, фоноскопия. Жена — Лидия Сергеевна. Сегодня тридцатый день процедуры, приблизительно одиннадцать утра, палата семь. — Он перечислял ровно, глядя Вельскому в глаза, и следил за тем, чтобы моргать в естественном ритме. — Я в сознании. Я был в сознании всё это время. Я слышал ваш вопрос про руку.
— Что было до вопроса?
— Лидия прочитала фразу Аси. Ланская спросила, что это значит. Я объяснил. Лидия спросила, чего хотел я. Я ответил. — Он выдержал паузу ровно такую, какая была нужна. — Потом стало трудно говорить, и я договорил.
Всё это было правдой.
Он помнил каждую из тех секунд — не как провал, не как темноту, а как затруднённый участок дороги, который проезжаешь на пониженной передаче. Он не терял себя. Он не отсутствовал. Он был там, он говорил, он смотрел Лидии в лицо, и его никто не заменял, потому что заменять было некого: он всё это время был.
— Тошнота есть? — спросил Вельский.
— Нет.
— Пульс упал до пятидесяти четырёх, — сказала Ланская, не отрываясь от терминала. — Двадцать секунд назад.
Он этого не заметил.
Это было неприятно — не сам пульс, а то, что о собственном теле ему сообщили. Раньше он знал такие вещи изнутри, без приборов; сейчас пришлось поверить экрану.
Я знал.
Вот оно опять.
Он выдохнул и объяснил себе спокойно и точно, как объяснял бы коллеге: остаточная десинхронизация речевых и контрольных контуров, побочный эффект расширенной конвергенции, зафиксирован в литературе, проходит.
— Шум, — сказал он вслух. — Внутренний шум. Что-то не свёрнутое обратно после конвергенции.
Ланская подняла голову.
— Расширенное эхо, — сказала она.
Он отметил, как легко у неё вышел этот термин. Не «возможно, что-то вроде эха». Не «мы называем это условно». Готовое слово, лежавшее наготове.
— У вас есть название, — сказал он.
— У нас есть много названий.
Вельский поднял руку, останавливая обоих.
— Ещё раз. Медленно. Кисть левой.
Он поднял левую.
Кисть пошла и на середине встала.
Не судорога. Он уже знал, как это ощущается: усилие, направленное против него, терпеливое, никуда не спешащее.
— Это не я, — сказал он.
— Кто? — спросил Вельский.
— Я не знаю. Это не мой моторный импульс. Я его не отдавал, я его не хотел, и я не могу его отменить. — Он говорил ровно; сердце шло на ста двадцати, и он знал, что говорит ровно. — Александр Ильич, вы можете это подавить? Это мешает мне управлять телом.
Вельский не ответил.
— Софья Аркадьевна, — сказал он вместо этого. — Биологические контуры.
— Локальная активность не прекращалась, — сказала Ланская. — Ни в одной точке. Глобальный доступ падал, локальная работа шла. Она идёт и сейчас.
— То есть?
— То есть та часть, которая держит руку, — она посмотрела на них обоих, — ни на секунду не выключалась.
В палате стало тихо.
— Я не понимаю, чем вы удивлены, — сказал он. — Побочные эффекты описаны. Пациенты слышат возражения, ощущают чужие намерения. Каждый четвёртый.
— Мы не удивлены возражением, — сказала Ланская. — Возражения бывают всегда. Первое лицо бывает всегда. Мы не удивлены ничем из того, что оно делает.
— Тогда чем?
— Тем, что оно ещё здесь, — сказала она. — Обычно к этой минуте нечего подавлять.
Он попросил остановить конфликтующий процесс.
Он попросил это спокойно, как просят убрать помеху с записи, и, произнося, не почувствовал ничего, кроме облегчения от того, что наконец назвал проблему её именем.
* * *
Дверь открылась, и в палату вошёл внешний мир: холод с улицы в складках пальто, запах мокрой шерсти, чужого воздуха, чего-то живого.
Лидия остановилась в двух шагах от кровати.
Она смотрела на него так, как смотрят на здание после пожара — сначала целиком, потом по частям, потом опять целиком.
— Ты в пальто, — сказал он.
— Что?
— Ты в пальто. Ты его не снимаешь тридцать дней. Ты снимала один раз, на восемнадцатый, когда включили запись. — Он улыбнулся, и улыбка вышла та самая, немного набок, какой он улыбался ей все двадцать семь лет. — Лида. Сядь. Ты стоишь так, будто уходишь.
Лидия закрыла глаза.
— Миша… — сказала она.
Тело дёрнуло.
Плечо ушло вниз, кисть свело, и вся правая сторона напряглась разом — резко, зло, без всякой медицинской логики, и он не смог довернуть голову к ней, хотя хотел, хотя это было единственное, чего он хотел.
Она назвала не тебя.
Ясно. Отчётливо. С той же стороны, откуда приходило всё остальное.
Он ответил — не вслух, а туда, внутрь, впервые обращаясь к этому напрямую, и удивился, насколько это оказалось естественно:
Она назвала нас.
Нет.
Одно слово. Ни доводов, ни объяснений — одно слово, и в нём было столько же уверенности, сколько во всём, что он думал о себе сам.


