Новая жизнь Элис

- -
- 100%
- +

Глава 1
Элис
Рейс задержан на сорок минут.
Я смотрю на табло и жду чего-то — раздражения, наверное. Или хотя бы лёгкого укола досады, который даёт понять, что ты жив и чего-то хочешь. Ничего не приходит. Буквы на табло мигают, переворачиваются, складываются в слово DELAYED, и я просто читаю его, как читают инструкцию к стиральной машине.
Пластиковое кресло давит на копчик — сидеть неудобно, и неудобство это тоже существует само по себе, отдельно от меня, как чужая проблема. Кондиционер над головой гонит воздух прямо в затылок, холодный и сухой, с запахом машинного масла и чего-то, что притворяется чистотой, но ею не является. Из кофейного автомата в двадцати шагах тянет горелым кофе — не тем запахом, от которого хочется чашку, а тем, который остаётся, когда кофе давно уже никто не хотел, но машина всё равно греет.
Терминал живёт своей жизнью. Семья с двумя детьми разворачивает бутерброды прямо на сиденьях — мать режет что-то пластиковым ножом, младший ребёнок немедленно роняет свой кусок на пол, потом поднимает и смотрит на мать с таким лицом, будто именно сейчас решается его судьба. Мужчина в деловом костюме стоит у окна и говорит в телефон одно и то же предложение с небольшими вариациями уже, кажется, минут десять. У стойки напротив кто-то поспорил с сотрудником, и спор идёт вяло, без настоящей злости, — просто люди, у которых есть время.
Леон рядом листает что-то в телефоне. Большой палец движется вниз, вниз, вниз — я понимаю его. Я бы и сама листала, но телефон лежит в кармане, и доставать его кажется усилием, которого сейчас нет.
— Слушай, я нашёл ресторан прямо на набережной, — говорит Леон, не отрывая взгляда от экрана. — Называется что-то вроде «Сол э мар». Отзывы хорошие, пишут, что осьминог просто нереальный. Ты же любишь осьминога?
Я люблю осьминога. Или любила. Или это Леон любит, а я просто не возражала — уже не помню, где граница.
— Угу, — говорю я.
— И от отеля пешком минут десять, я смотрел по карте. Ну или можно взять скутер, там, говорят, дают напрокат прямо у пляжа. Ты умеешь ездить на скутере?
— Нет.
— Я тоже не умею особо, но там, наверное, несложно. — Леон наконец поднимает взгляд, улыбается мне. У него хорошая улыбка — открытая, без второго дна. — Научимся.
Я киваю. Слово «научимся» зависает между нами, тёплое и совершенно необязательное, и Леон уже возвращается к телефону — читает дальше об осьминоге или о скутерах, или о чём-то ещё, что сложится в наш отпуск, который он придумал, спланировал и забронировал, пока я говорила «да, конечно, хорошая идея» в том же тоне, в котором соглашаюсь на всё.
Он продолжает говорить — про отель, про то, что номер с видом на море стоил чуть дороже, но он взял, потому что раз в год можно, про какой-то рынок по воскресеньям, где продают специи и ткани. Голос у него ровный, довольный — голос человека, который умеет радоваться предстоящему. Я слышу его, как слышат радио в соседней комнате: слова различимы, но смысл не задерживается, проходит насквозь.
Леон говорит: — ...и там ещё дайвинг, но я не знаю, захочешь ли ты. Можем просто поваляться.
— Можем, — говорю я.
Я кивнула ещё прежде, чем поняла содержание фразы. Это получилось само — кивок лёг точно в паузу, как надо, как всегда. Когда я научилась этому, я не помню. Это просто умение, которое есть, как умение ходить или дышать, — не думаешь о нём, пока оно работает.
Ребёнок у соседнего ряда поднял с пола бутерброд и всё-таки съел. Мать не заметила.
Я смотрю на табло ещё раз. DELAYED. Сорок минут превратились в тридцать. Где-то в районе желудка — не боль, не тревога, что-то другое, без названия. Как будто тело пытается что-то сказать на языке, которого я не учила. Леон убирает телефон в карман и кладёт свою ладонь поверх моей, просто, тепло и привычно.
— Хорошо, что едем, — говорит он. — Нам нужно было давно куда-нибудь вырваться.
Я смотрю на наши руки. Его ладонь большая, чуть загорелая. Моя рядом — бледнее, тоньше. Выглядит правильно. Выглядит как должно выглядеть.
— Да, — говорю я. — Нужно было.
Ожидание давит на виски, и жгучее чувство в груди медленно убивает мое тело. Появляется желание встать, пошевелиться, побежать, чтобы выгнать из тела что-то инородное, что доставляет мне дискомфорт последние несколько часов.
—Я хочу кофе, — вставая, сказала я, больше из желания уйти подальше отсюда, чем выпить горелый кофе из автомата.
— Я с тобой, — сказал он и уже поднимался.
— Справлюсь, — сказала я.
Между этими двумя словами была секунда, которую он не заметил. Та секунда, когда я успела почувствовать облегчение — раньше, чем успела подумать, что чувствую облегчение. Тело оказалось честнее головы. Тело уже шло по проходу между рядами пластиковых кресел, лавируя между чужими сумками и выдвинутыми ногами. Очередь к автомату была небольшая. Человека четыре. Я встала в хвост и уставилась в пространство перед собой — туда, где стояли чемоданы. Потёртый синий, весь в наклейках. Одна была с изображением вулкана и подписью «Reykjavík» — белые буквы на чёрном, края уже отслаивались. Рядом с ним — детский, ярко-розовый, с единорогом во всю крышку. Единорог был нарисован с выражением бесконечного счастья, как это бывает только на детских вещах и рекламных баннерах. Третий — огромный, чёрный, перемотанный скотчем в два слоя. Скотч лежал криво, со складками. Кто-то заматывал в спешке или в первый раз.
Все куда-то летели. Это была банальная мысль, я даже поймала себя на том, что она банальная. Все летят куда-то. Ну и что. Это аэропорт. Но потом пришла другая мысль, потише: все, видимо, хотят туда, куда летят. Хозяин синего чемодана, вероятно, хочет в Рейкьявик. Или уже был в Рейкьявике и везёт оттуда наклейку как доказательство. Ребёнок с единорогом хочет куда угодно — дети хотят всего сразу, это их основная черта. Даже тот, кто мотал скотч в спешке, куда-то очень торопился. Был повод торопиться.
Очередь продвинулась. Я переступила.
Я попыталась вспомнить, когда последний раз чего-то хотела. Не в смысле «было бы неплохо» и не в смысле «наверное, стоит». А просто хотела — то острое, почти физическое, когда точно знаешь: вот это, вот сейчас, вот именно так. Когда желание не надо объяснять самой себе. Я думала минуты две. Может, три. Ничего. Была какая-то книга, года два назад — я хотела её дочитать. Хотела сильно, даже злилась, что надо спать. Но это была книга, не жизнь. И два года назад. Была однажды зима, когда я хотела снега — настоящего, а не нью-йоркской грязноватой слякоти. Но снег — это погода. Я не могу засчитать снег. Был... я не помню. Что-то было, наверное.
Подошла моя очередь. Автомат предлагал восемь видов кофе, и у каждого было название, которое звучало как обещание: «Утренний заряд», «Интенсивный эспрессо», «Гармония дня». Я выбрала просто кофе, без названия. Нажала на самую нейтральную кнопку. Аппарат загудел, затем зашипел, и через двадцать секунд выдал картонный стакан — с логотипом, который я видела в каждом аэропорту, на каждой заправке, в каждом торговом центре. Коричневый, с двумя волнистыми линиями, которые должны были изображать пар. Или волны. Или обе вещи сразу.
Я взяла стакан. Он был горячий — почти неприятно, — и я подула на него, хотя знала, что это не поможет. Сделала глоток. Горький. Слишком горячий. Функциональный. Вот именно это слово. Функциональный.
Я стояла у автомата, держала стакан двумя руками, потому что он грел пальцы, и думала, что этот кофе — точное описание моей жизни. Не плохой. Не хороший. Выполняет то, для чего предназначен: не даёт заснуть, доставляет кофеин, имеет температуру. Его можно пить. Многие пьют именно такой.
Что-то поднялось в груди — не тревога, не грусть, что-то без имени, похожее на давление. Как будто изнутри на рёбра. Я ещё раз сделала глоток, но давление не прошло.
Рядом со мной остановилась женщина с ребёнком. Ребёнок был лет пяти и уже тянул мать к автомату, показывал на картинку с горячим шоколадом и говорил: «Вот это, мам, вот это хочу, вот это». Ясно и без объяснений. Вот это. Хочу. Сейчас. Я посмотрела на него секунду дольше, чем следовало. Потом отвернулась и пошла обратно.
Я несла два стакана. Это дошло до меня уже на полпути — что я взяла два, хотя Леон ничего не просил. Он остался досматривать что-то на телефоне, я пошла за своим эспрессо, и на автопилоте взяла ещё один. Американо, без сахара, как он любит. Никакой нежности в этом не было, я поняла это с неприятной ясностью, балансируя горячими стаканами у перехода через проход между рядами кресел. Просто выученный навык. Просто четыре года условного рефлекса.
Он увидел меня ещё издали и поднял руку — жест, который, наверное, должен был означать «вот я, сюда». Как будто я могла его потерять в аэропорту.
— О, — сказал он, и в этом «о» была улыбка. — Ты взяла мне?
— Угу.
Он взял стакан, и его пальцы на секунду накрыли мои. Тепло, знакомое. Он не убрал руку сразу — придержал немного, как будто хотел что-то сказать этим касанием. Я посмотрела вниз. У Леона аккуратные ногти. Я никогда не думала об этом специально, но сейчас, пока его рука лежала на моей, я разглядывала их так, будто видела впервые. Ровно подстрижены, без заусенцев, край чистый. Он стриг их совсем недавно — может, вчера, может, позавчера. Я не видела, как он это делает. За четыре года — ни разу не видела.
Он убрал руку. Взял крышку и поковырял её большим пальцем — она была приклеена с одной стороны, это его всегда раздражало, и он всегда поддевал её именно так, одинаково. Я знала об этом. Я знала столько таких вещей.
— Слушай, — сказал он, с видом заговорщика, — вон та женщина с пуделем уже третий раз смотрит на мою сумку.
Я оглянулась. Пожилая дама с крошечной белой собакой и лицом человека, который всю жизнь что-то одобрял и что-то осуждал. Сумка у Леона была старая, студенческая ещё, с оторванной наполовину нашивкой.
— Наверное, думает, что ты её украл, — сказала я.
— Именно такое у неё лицо, да? — он засмеялся. — «Этот молодой человек явно украл чужую сумку».
Я засмеялась тоже. А потом засмеялась — и заметила, что смеюсь. Это было странно. Не смех был странным, смех был нормальным, вполне настоящим по звуку. Но внутри что-то чуть сдвинулось, как бывает, когда идёшь и вдруг понимаешь, что идёшь, — и на долю секунды забываешь, как именно это делается. Я смеялась, потому что он был смешной. Или потому что так полагалось. Или потому что за четыре года я выучила, когда смеяться, — и это тоже стало рефлексом, как американо без сахара.
Леон смотрел на даму с пуделем с довольным видом. Он умеет замечать людей в аэропорту — придумывать им истории, строить гипотезы. Это у него с детства, он рассказывал. Меня это никогда не интересовало, но я всегда слушала, с первого курса. Нам было по восемнадцать. Мы оказались на одном семинаре, он занял место рядом, потому что больше не было мест. Потом мы пошли пить кофе, потому что все пошли. Потом — ещё раз, уже вдвоём, хотя я не была уверена, что предложила именно это. Кажется, оно просто случилось. Четыре года. Я не могла вспомнить момент, когда приняла решение. Не могла вспомнить, думала ли вообще что-то вроде «да, я хочу, чтобы это был он». Может, думала. Может, было что-то такое в самом начале, когда он привёз мне суп, когда я болела, и сел рядом читать — не разговаривал, просто сидел. Мне было тогда хорошо. Но хорошо — это не то же самое, что решение. Квартиру мы сняли потому что так получалось дешевле. Работу я нашла потому что надо было работать. Этот отпуск — потому что он предложил, а у меня не было причин отказывать.
Мне стало немного душно. Не от воздуха — кондиционер в зале гудел исправно, холодный почти до раздражения. Просто изнутри.
Я сделала глоток эспрессо. Слишком горячий, обжёг нёбо.
— Эй, — Леон повернулся ко мне. — О чём думаешь?
Я посмотрела на него. У него хорошее лицо — открытое, без скрытых умыслов. Он всегда такой: что думает, то и на лице. Я никогда не умела так.
— Ни о чём, — сказала я.
Это было правдой. Именно это и было страшно — что это была чистая, ничем не замутнённая правда. Не «я думаю о нас» и не «я думаю о том, люблю ли тебя». Просто ни о чём. Белый шум. Гул кондиционера и слишком горячий кофе и его аккуратные ногти, которые он стриг, пока меня не было рядом. Он кивнул, принял ответ — как принимал всегда. Не лез. Это тоже было частью него, и я всегда считала это хорошим качеством.
Объявили посадку на какой-то рейс — не наш. Несколько человек поднялись с мест, зашуршали пакетами, потянулись к выходу. Дама с пуделем тоже встала, и пудель немедленно решил, что это повод для паники, и захлебнулся лаем.
Леон ушёл искать туалет — сказал «я быстро» и растворился в толпе. Я осталась с двумя рюкзаками и пластиковым стаканом кофе, который уже понемногу остывал. Терминал B гудел равномерно, как трансформаторная будка: объявления по громкой связи, колёса чемоданов по плитке, чей-то телефон с невыключенной музыкой. Запах здесь был отдельным существом — жареное из фастфудного киоска, чужой парфюм, что-то синтетическое от ковровых вставок, которые явно не чистили с прошлого лета.
Я поставила кофе на колено и стала смотреть. Женщина прямо напротив держала на руках ребёнка — месяцев восемь, может, девять, в оранжевом комбинезоне с ушками. Ребёнок тянулся к серёжке у неё в ухе — большое металлическое кольцо, которое раскачивалось при каждом движении. Женщина что-то говорила ему — не слова, просто звуки, — и смеялась, когда он почти доставал, и отворачивала голову, и снова поворачивала, и снова смеялась. Они играли в эту игру уже минуты три. Ребёнок каждый раз выглядел так, будто серёжка — главное, что есть во вселенной.
На противоположной стороне зала сидел старик, у окна, чуть в стороне от всех. Руки сложены на колене, голова слегка наклонена. Он смотрел на взлётную полосу — или сквозь неё, непонятно. Лицо у него было такое, какое бывает, когда человек не притворяется, что думает о чём-то важном. Просто сидит. Просто смотрит. Мне подумалось, что, может быть, ему всё равно, куда летит — лишь бы двигаться, лишь бы иметь повод сидеть здесь и ни с кем не разговаривать. Или, может, я просто придумываю себе компанию.
У всех этих людей было что-то, что тянуло их вперёд. Серёжка. Окно с видом на полосу. Даже если это мелко и не героически — всё равно тянуло. Я сидела и пыталась нащупать в себе что-нибудь похожее, какой-нибудь вектор. Ничего не находила. Была поездка на море —идея Леона, которую я приняла, потому что не было причин отказываться. Была работа, к которой я вернусь через десять дней. Была квартира с окном во двор-колодец, где росло одно упрямое дерево.
Редакция у нас на восьмом этаже, офис на двенадцать человек, и я там самая молодая лет на двадцать. Коллеги хорошие — в том смысле, что не злые, приносят пончики по пятницам, спрашивают, как дела и принимают «нормально» за ответ. Мне дают рестораны, открытия, городские события. «Пять лучших мест для бранча в Бруклине». «Новый сезон в Метрополитен: чего ждать». Я пишу хорошо — мне так говорят, и я им верю, потому что зачем врать стажёру. Но когда я сдаю текст и закрываю ноутбук, внутри не остаётся ничего, что можно было бы назвать удовлетворением. Остаётся только усталость от того, что смотрела в экран несколько часов.
Кофе совсем остыл. Я все равно сделала глоток.
Женщина с ребёнком в оранжевом комбинезоне встала — видимо, объявили посадку на их рейс. Ребёнок всё тянул руку куда-то в сторону, уже не к серёжке, а просто — туда, туда, туда. Она прижала его к себе крепче и пошла к выходу.
Леон вернулся с бутылкой воды. Сев рядом, жестом предложил мне. Я отказалась. Затем открыл бутылку, отпил и на несколько секунд задержал взгляд на чем-то поверх моей головы. Потом посмотрел на меня. Не как обычно посмотрел. Обычно он смотрел мимо — на табло, на свой телефон, на что угодно, пока я рядом. Сейчас он смотрел именно на меня, и это длилось чуть дольше, чем нужно, чтобы просто убедиться, что я здесь.
— Ты в порядке?
Я обернулась. Он не улыбался — лицо было спокойным и немного напряжённым, как бывает, когда человек на самом деле ждёт ответа.
— Да, — сказала я. — Просто устала.
Это была правда в той мере, в которой любая неправда является правдой. Я действительно устала. Я устала от запаха горелого кофе и кондиционированного воздуха, от объявлений на трёх языках, от женщины напротив, которая третий раз перекладывала содержимое сумки. Устала от мысли, что лететь ещё восемь часов. Устала от слова «устала». Леон кивнул. Убрал взгляд — и снова вернул его. Вот это я и заметила: он не отпустил.
— Этот отпуск нам нужен, — сказал он.
Не с упрёком. Без нажима. Просто — как факт, который он повторял про себя достаточно долго, чтобы произнести вслух. Я подумала: он это не как вывод говорит, он это как надежду говорит. Что море что-то исправит. Что мы приедем — и я буду другой. Что солнце, и вода, и завтраки на веранде, и вечером вино — и всё встанет на место.
Леон что-то писал в телефоне. Я смотрела на профиль его лица — на прямой нос, на то, как он чуть щурится на яркий экран. Он красивый человек. Это я тоже всегда знала. Красивый и терпеливый.
Зал ожидания гудел вокруг нас ровным, безличным шумом. Чьи-то дети бежали по проходу — мать кричала им вслед, не вставая с кресла. Мужчина в дорогом пальто говорил по телефону по-немецки, быстро и сердито, и жестикулировал левой рукой в пустоту. По стеклянной стене тянулась очередь к стойке регистрации — люди со своими чемоданами и своими планами, куда-то летящие, от чего-то летящие.
Глава 2
Элис
Объявили посадку на наш рейс, и Леон поднял голову, чтобы посмотреть на табло, проверяя. Потом встал, не торопясь, собрал куртку. Взял свою сумку. Взял мою — не спросив, просто взял во вторую руку.
— Идём? — спросил он, не оборачиваясь.
— Да, — сказала я.
Я поднялась. Взяла кофе — он был уже холодным. Сделала глоток, поставила стакан на сиденье, которое занимала. Кто-нибудь уберёт.
Мы пошли к выходу на посадку. Леон немного впереди, с двумя сумками, и я — за ним, со своей маленькой сумочкой через плечо, в своем пальто, в своём теле, которое шло туда, куда его вели. Коридор был длинный — такой длинный, что дальний конец казался немного уже, чем должен. Я смотрела под ноги. Серая плитка, стыки через каждые полметра — чемоданы людей стукали по каждому из них, ровно, без пауз, как будто кто-то отмерял время.
Стук. Стук. Стук.
Флуоресцентные лампы здесь горели немного холоднее, чем в зале — желтизна уходила, оставался только белый, плоский, без теней. Под таким светом всё выглядит немного мёртвым. Лица — как на документальных фото. Мои руки, когда я бросила взгляд — незнакомые почти.
Этот коридор я уже проходила. Именно этот — или такой же, я больше не была уверена. Прошлый декабрь: летели к его родителям, Леон нёс коробку с вином в руках, потому что боялся сдать в багаж. За год до этого — другой рейс, другое направление, но тот же стук колёс по стыкам, тот же холодный свет.
Стук. Стук. Стук.
Леон оглянулся. Просто — посмотрел назад, убедиться, что я здесь. Он чуть замедлил шаг, протянул руку — не останавливаясь, не делая из этого жеста, просто раскрытая ладонь в пространстве между нами. Я взяла. Ладонь была тёплая. Я знала это ещё до того, как взяла — знала температуру его кожи, знала, что он держит не крепко, но не слабо, знала, что чуть позже, в самолёте, когда погасят свет, он заснёт и рука у него станет тяжелее. Всё это я знала так хорошо, что почти не чувствовала.
Коридор немного сужался. Потолок казался чуть ниже — или это свет менялся. Впереди был рукав, уже тёмный, тесный, с запахом переработанного воздуха и той специфической химией, которая бывает только в самолётах — не грязь, не чистота, что-то среднее, устойчивое, ни к чему не располагающее.
Запах стал ближе. Свет немного убыл. Я шла по рукаву, и стены здесь были мягкие — серо-синий пластик с тканевой прослойкой, если потрогать рукой. Леон отпустил мою руку — нужно было взять сумки двумя, впереди был небольшой подъём.
И в этом промежутке, пока мы не касались — пять секунд, может шесть — я поймала что-то. Не мысль. Ощущение. Как будто тело чуть повернулось в другую сторону, внутри, без движения снаружи.
Я шла вперёд, делала шаги, слышала, как чемоданы людей шуршат по пластиковому полу рукава. Леон уже почти у двери самолёта. Бортпроводница внутри — я видела край её пиджака.
Я шла, но что-то во мне стояло. Что-то, у чего не было имени и не было лица, — просто стояло и смотрело мне вслед. Или в спину. Я не могла повернуться, чтобы проверить.
Леон оборачивается и что-то говорит про море — про то, что вода там в это время года тёплая, или что он слышал, что тёплая, или что в отзывах писали про воду. Я улавливаю слово «вода» и киваю. Интонация у него тёплая, немного предвкушающая. Он правда рад этой поездке. Я смотрю на его лицо и думаю, что рада тоже. Или что должна быть рада. Или что разницы, в общем, нет.
Справа протискивалась семья: мать с двойной коляской, отец с тремя сумками поперёк плеч и ребёнком лет четырёх, который тащил игрушечного жирафа за одну ногу. Жираф мотался по полу. Ребёнок не замечал. Я отступила на полшага влево, освобождая им проход — машинально, не глядя, ещё думая про жирафа и про то, выживет ли у него шея при таком обращении.
Из-за моей спины слева неожиданно вышел человек. Крупный, тёмная куртка, капюшон чуть набок. Смотрел в телефон — двумя руками держал, что-то листал, может, сообщения, может, карты, и шёл так, как ходят люди, когда привыкли, что толпа расступается перед ними сама. Я увидела его за долю секунды до столкновения. Плечо в плечо — его плечо было выше моего, и удар пришёлся так, что меня развернуло. Нога нашла воздух там, где должен был быть пол, щиколотка подвернулась вправо, и я попыталась поймать равновесие — руками, бессмысленно, как будто в воздухе есть за что держаться, — и упала.
Затылок нашёл металлическую стойку раньше, чем я успела об этом подумать. Звук был тупой. Не резкий — именно тупой, будто что-то внутри черепа сдвинулось и встало не на место. Потом — запаздывающая боль, горячая волна от затылка вниз по шее. Потом — пол под ладонями, шершавый, в каких-то крошках, с запахом резины и чего-то химического.
Я не кричала. Просто лежала секунду, глядя на чужие ноги вокруг: кроссовки, деловые туфли, сандалии с красными ремешками, снова кроссовки. Гул голосов всё ещё был — он никуда не делся, просто теперь звучал как будто сквозь воду, немного замедленно, и в нём появился какой-то высокий тон, очень тонкий, почти неслышимый, но настойчивый.
— Элис! — Леон был уже рядом — голос резкий, испуганный. — Элис, ты...
Я открыла рот, чтобы сказать что-то разумное — что всё в порядке, что я сейчас встану, что ничего страшного. Слова были. Они просто не успели выйти. Внезапно свет в рукаве — слишком белый, слишком ровный — вдруг стал ярче, заполнил всё сразу, и я зажмурилась, и за веками было то же белое, горячее, почти звенящее.
Сначала — тишина. Не та тишина, когда все замолкают разом. Звуки аэропорта никуда не делись: чемоданные колёса грохотали по полу, ребёнок где-то верещал про мороженое, автоматические двери хлопали, запуская внутрь порцию уличного воздуха с выхлопом и холодом. Всё это продолжалось. Просто стало — дальше. Как будто кто-то между мной и всем остальным поставил толстое стекло.
Я не сразу поняла, что смотрю вверх. Мозг честно пытался выстроить логику — аэропорт, я была стоя, Леон был рядом, кто-то налетел на меня плечом или локтем — но тело уже знало то, чего мозг ещё не признавал: я лежу на полу. Под головой — ничего, только этот же пол, и от него тянуло таким принципиальным равнодушием, какое бывает только у больших общественных поверхностей.
Боль пришла позже — секунды через две или через двадцать, не могу сказать. Тупая, горячая, в основании черепа — не острая, не та, которая заставляет кричать, а та, которая заставляет замереть, потому что любое движение обещает сделать её громче. Я не кричала. Я просто лежала и позволяла ей пульсировать в такт чему-то внутри — может быть, сердцу, может быть, самому полу, который, казалось, слегка дышал.
И ещё — там, вместе с болью, было что-то другое. Странное. Не боль и не головокружение — ощущение, что внутри меня что-то сдвинулось. Не физически. Не кости, не мышцы. Что-то меньше — или больше — обычного тела.
Леон появился сверху. Его лицо — крупно, близко, ближе, чем я привыкла его видеть, потому что обычно мы на одном уровне и я могу отвести взгляд, если хочу. Сейчас — не могла. Он что-то говорил. Я видела, как двигаются его губы: быстро, слишком быстро для такой тихой внутри меня секунды. Он всегда так — когда нервничал, слова у него начинали обгонять мысли, и он выдавал их целыми очередями, не дожидаясь ответа.



