- -
- 100%
- +

Пролог
Крысятники звали его Хрип. Второго — Гнилой. Они зашли за таверну справить нужду, и Хрип первым увидел мешок.
— Гляди, — сказал он и ткнул носком сапога в тряпичный бок. Мешок не ответил. — Хороший. Плотный.
Гнилой подошел, присел на корточки. Горло у мешка завязано плотно, в несколько узлов — так вяжут когда торопиться уже некуда, а думать неохота. Он потрогал завязку, потом дернул узел. Мешковина разошлась. Из нее торчала голова. Маленькая, синюшная, с перерезанным горлом — разрез шел поперек горла ровной чертой, будто кто-то не убивал, а чертил. Рот открыт. Глаза закрыты.
— Младенец, — сказал Гнилой.
— Вижу, что не петух. — Хрип обошел мешок кругом, заложил руки за спину, будто прицениваясь к товару на рынке. — Сестры берут?
— Сестры берут все, что с перерезанным горлом. Особенно младенцев.
— Почему именно?
— Культ, что ли. Их дела. Наше дело — нести.
Гнилой завязал мешок обратно — не крепко, лишь бы не болтался — и закинул на плечо. Снизу, от горловины, что-то чуть потекло на куртку. Он не посмотрел.
Они шли через весь Паркин. Мимо кожевенных мастерских, мимо пьяного, спящего у колодца, мимо телеги с рыбой, у которой колесо увязло в грязи и хозяин орал на вола. Город в этот день гудел иначе, не обычно. Не торговыми криками, звонами и пьяными орами — чем-то диким, тревожным, гул перед грозой. Люди стояли группами у стен, переговаривались вполголоса. На площади кто-то уже успел разбить голову соседу камнем из-за мешка зерна. Аркан только что пришел к власти и объявил: берите, пусть каждый возьмет, сколько сможет.
Паркин услышал и взял.
— Тяжелый, — грузно сказал Гнилой. Не жаловался. Сказал как есть.
— Младенцы легкими не бывают. Там кости. Там все такое же, только маленькое.
Кладбище начиналось за последним кварталом, там, на холме, где мостовая кончалась и шла просто утоптанная земля. Ворота стояли открытые — их никто не запирал, потому что в Паркине красть с кладбища было нечего. Гробовщик, тощий мужик с лопатой, уже копал в дальнем углу. Яма была небольшая, как раз. Он работал, молча, выбрасывая комья рыжей глины, и не смотрел на пришедших.
— Принесли? — спросил он, не оглядываясь. — Сколько уже? Восьмое тело за ночь.
— Принесли.
Гнилой снял мешок с плеча. Гробовщик воткнул лопату в землю и подошел. Взял мешок за горлышко, поднял. Встряхнул чуть, проверяя вес — привычка, как у торговца, который щупает товар, не глядя. Опустил в яму. Яма была такая, что мешок лег в нее почти точно, только один бок немного выпирал.
Он взял лопату и поднял первый ком.
Мешок зашевелился.
Не сразу. Сначала тихо — как крыса под брезентом. Потом сильнее. Горловина напряглась. Изнутри толчок, сильный, будто там кто-то перевернулся на другой бок и укладывался поудобнее. Гробовщик стоял с лопатой. Глаза расширились с задержкой: мозг не поспевал за глазами. А потом сквозь дерюгу прорезался звук. Хриплый, мокрый, будто легкие впервые вбирали воздух.
Гробовщик выронил лопату. Просто ослабла хватка, и она упала. А пальцы остались держать пустой воздух. Он сделал шаг назад. Потом еще один. Потом развернулся и пошел прочь, с каждым шагом ускоряясь. У ворот уже почти бежал. Ворота за ним остались открыты.
Хрип и Гнилой переглянулись.
— Сестры, — сказал наконец Хрип. Голос у него сел, и слово вышло сиплым, будто он сам только что проснулся в мешке. — Это теперь к сестрам.
— К сестрам, — согласился Гнилой.
Они подняли мешок из ямы. Плач внутри не прекращался. Они несли его как вещь, которую уже не понимают — на вытянутых руках, подальше от себя — и шли к склепу, который стоял в дальнем конце кладбища, низкий, серый, врытый в землю по самые окна.
Сестры открыли дверь и долго смотрели на крысятников через порог — молча, без выражения. Смотрели на мусор, принесенный ветром. Может, пригодится. Потом одна из них, та, что была чуть выше остальных, кивнула. Они взяли мешок. Унесли внутрь.
Крысятники ушли. Паркин гудел. Аркан праздновал. Склеп молчал.
***
Ночью сестры положили меня на алтарь. На холодный, темный камень, отполированный тысячами рук и одному богу известно, чем еще. Свечи горели. Они молились — тихо, ритмично, слова расплывались в сыром воздухе и оседали на стенах, как влага. Никто не знал, что делать с тем, что принесли. Но никто и не спросил.
Утром шея срослась.
Остался только шрам. Тонкий, ровный, хищный. Когда я вырос, то впервые посмотрел на него. В отколотое зеркало, что держали сестры в столовой. Он улыбался. Не мне. Просто улыбался.
Я не знаю, кто перерезал мне горло. Не знаю, зачем. Но он был там, когда Аркан сказал: «Берите». Значит, взял и он. И след его — где-то здесь. В этом городе. В этом склепе. В этом шраме, который смотрит в зеркало и молчит.
Меня зовут Граб. Сам выбрал. Мать не успела.
Моя история началась так. Но охота — настоящая охота — началась гораздо позже.
Глава 1. Грязный вкус
Восемнадцать лет. Каждую ночь, когда склеп затихал, я сбегал.
Не потому, что меня держали взаперти. Варлам никогда не запирал общую дверь. «Смерть нельзя удержать», — это висело в воздухе склепа без всяких замков. Но за мной следили — сестры, крысятники, а может, и сам Верховный. Они позволяли уходить, потому что верили: вернусь. Всегда возвращался. Как пес, который знает, где миска. Зачем запирать того, кто сам приползет жрать?
В ту ночь я бродил у границы Нижнего города. Тени здесь не скрывали людей — они скрывали все дерьмо, что у них внутри. А может, наоборот, показывали. Город дышал в тебя. Плотно, тяжело, распирая легкие чужим выдохом. А ты только и мог, что давиться им, как гарью. Гниль с кожевенных мастерских. Дешевый эль, которым блевали прямо в сточные канавы. Жареный лук с тележки, что торгует до рассвета. И еще что-то сладковато-тошнотворное — крысиный яд, или, может, разложившаяся кошка под крыльцом.
Я зашел в переулок за заброшенной ткацкой фабрикой. Знал: оттуда можно выйти к реке — единственной чистой вещи в этом городе. Даже когда в ней плавали нечистоты, даже когда она пахла тиной и медянкой — она хотя бы не лгала.
Переулок пах иначе. Сыростью. Мочой. И кровью.
Сначала я подумал — крысы. Они тут жирные, с кулак размером, не боятся ни людей, ни богов. Но потом услышал хрип. Женский. Горловой. Тот звук, который издают, когда легкие наполняются чем-то, чему там быть не положено.
Я не хотел быть героем. В Паркине герои гнили в безымянных могилах. Хотел к воде, но ноги несли в темноту. Сапоги чавкали по грязи. Где-то капало из трубы — то ли вода, то ли кровь. Иногда лучше не знать.
Я нашел их у стены.
Мужчина нависал над ней. Она уже не двигалась — лицом вниз, юбка задрана, руки раскинуты, как у тряпичной куклы, которую ребенок отшвырнул в угол. Он стоял над телом, поправляя штаны. Тяжелое дыхание. Бешеная псина, только что оторвавшая кусок.
Он заметил меня.
— Ты кто твою мать? — прохрипел он.
Голос липкий, пьяный, с присвистом. Запах перегара толкался в меня за три шага. Он двинулся навстречу. В глазах ни капли страха. Одна досада — будто муху с куска мяса согнали.
Он достал нож. Небольшой, с кровотоком на лезвии. Таким пользовался каждый третий.
Я вытащил свой нож, сжал рукоять. Маленький, прятавшийся в голенище сапога. Варлам учил доставать его не глядя, одним движением. «Сонная артерия, — говорил он, водя моим пальцем по холодной коже трупа. — Три секунды до беспамятства. Еще три — до смерти».
Мужчина бросился. Не размахиваясь, не крича. Просто шагнул вперед и рубанул — грязно, со всей силы, как топором. Шаг в сторону. Перехват запястья. Кости хрустнули под пальцами — он даже не успел удивиться.
Лезвие скользнуло по шее.
Кровь хлестнула в лицо. Я знал кровь — холодную, мертвую, ту, что стекает по рукам трупов и ничего не чувствует. Эта была другой. Горячей. Живой. Она пахла не смертью — она пахла тем, что только что было жизнью. И это оказалось страшнее всего.
Он захрипел — звук, похожий на засорившуюся трубу, — схватился за горло обеими руками, упал на колени, потом ничком в грязь. Ноги еще дергались. Пальцы скребли булыжники.
Звук ушел не сразу. Сперва пропал ветер, потом — шорох его падающего тела. Остался только стук. Мой пульс в ушах, его кровь по булыжникам. Два ритма, и я не сразу понял, какой из них уже затихает. Потом изнутри, из темноты за желудком, лезло чужое. Без спроса. Без стука.
А потом внутри раскрылось.
Вторжение. Без боли.
Чужая плоть вошла в мою. Тяжелая. Пальцы, сжимавшие женское горло. Пот на спине — его пот. Стук крови в висках — не моей. А потом накатило Оно.
Это было живым. Дерзким. Оно не спрашивало — просто вошло и заняло место, как хозяин в чужом доме. Горячее, страстное, абсолютно чужое. И абсолютно настоящее. Тот экстаз, который он испытывал минуту назад, ломая ей шею.
Я чувствовал ее страх — как она хрипит, как ногти скребут по стене. Я чувствовал его власть. Животную, слепую, абсолютную. Жизнь в его руках была дешевле монеты. Он не ненавидел ее, ему было плевать. Просто в тот момент она была вещью. Препятствием.
Мотив.
Слово пронзило мозг, как игла в глазное яблоко. Не деньги. Не защита. В момент наивысшего наслаждения чужая жизнь стала для него мусором. Ее крик мешал ему кончить.
— Аааа!
Я закричал, но звука не было. Только хрип, как у него.
Меня согнуло пополам. Желудок вывернуло наизнанку — я блевал прямо на булыжники, рядом с телом, которое еще дергалось. Кислая рвота смешалась с кровью, с грязью. Все тело ломило. Кости хрустели. Мышцы сводило — выворачивали наизнанку, пытаясь достать что-то, чему внутри не место.
Я смотрел на девушку у стены. Голова лежала неправильно, шея не в состоянии повернуть ее в такое положение. Глаза открыты. В них застыло что-то — не страх уже. Удивление. Как будто она до последнего не верила, что это случилось.
Я знал, почему она умерла. Я знал, почему он умер.
Тьма пришла не сразу. Сначала тело двинулось само. Шаги. Тяжелые, неровные. Потом чьи-то лица — размытые, как в грязной воде. Потом голоса — далекие, будто с другого берега. А потом ничего.
Очнулся я в своей комнате.
Холодный камень под спиной. Знакомый запах сырой земли, сухих трав и трупов. Я лежал на кровати, сжимая голову руками, и чувствовал, как под пальцами пульсирует что-то горячее. На мне чистая рубаха. Лицо умыто. Крови нет.
Кто принес меня сюда?
Я не помнил дороги. Не помнил, как перешел через мост, как миновал стражу у ворот. Только обрывки: чья-то рука на плече, родная, знакомая; мой собственный голос, бормотавший что-то про реку и про чистоту, а потом — темнота и холод.
Я поднял руку и коснулся шеи. Шрам под пальцами горел — или показалось. Пальцы дрожали.
Вчера я чувствовал чужую похоть. Чужую жажду убийства. Я чувствовал мотив убийцы так ясно, как будто это был мой собственный грех.
И вдруг мысль пробилась сквозь туман — острая, как тот нож:
Если я могу понять их... то я могу понять и того, кто сделал это со мной.
Кто перерезал мне горло? Что двигало им? Страх? Жалость? Желание?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый, как мясо на крюке.
Дверь скрипнула. Я узнал этот звук — старое дерево, которое всегда трет о камень в одном и том же месте. В проеме возник силуэт Варлама. Он смотрел на меня своими глубокими, спокойными глазами — цвет которых напоминал потускневшее от времени золото. В них не было удивления. Не было вопроса. Только теплая, тяжелая забота, от которой у меня внутри всегда сжималось что-то детское и беззащитное.
— Ты плохо выглядишь, Граб, — сказал он.
Голос низкий, чуть хрипловатый. Я знал этот голос с детства. Он читал мне книги. Он шептал молитвы над алтарем. Он говорил: «Ты — дитя смерти».
— Я... я просто устал, — прохрипел я. Голос звучал чужим — сиплым, как у того мужика в переулке.
Варлам вошел в комнату. Шаги мягкие, неслышные — он всегда двигался как тень. С ним пришли и его запахи: мяты и старого пергамента. Но это не все, что приходит с ним. Может, сам склеп. Может, сама смерть.
Он сел на край кровати. Постель прогнулась под его тяжестью. Положил руку мне на лоб. Проверил, нет ли жара. Я смотрел на его пальцы. Желтоватые ногти. Тонкие морщины на костяшках. Ни одного украшения. Варлам никогда не носил ничего, кроме своего черного облачения.
— Ты был на реке, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
Я молчал.
— Ты убил человека.
Не вздохнул. Не отвел взгляд. Сказал так же спокойно, как говорят «ты поел» или «за окном дождь».
— Он насиловал девушку, — выдавил я. — Он убил ее.
Варлам кивнул медленно, будто проверял что-то у себя в голове.
— Это не оправдание. И не осуждение. Это факт. Ты взял жизнь. И ты вернулся.
Он убрал руку. Холод вернулся на лоб.
— Завтра начнется настоящее обучение, — произнес он.
В голосе не было угрозы. Только спокойствие человека, который ждал этого момента годами. Он снова положил руку мне на плечо — тяжелую, знакомую. Жест, который я знал с детства. Защита. Благословение. Клетка.
— Ты сделал первый шаг, Граб. Теперь ты должен научиться понимать, зачем ты это сделал.
Он поднялся. Дверь закрылась без звука. Варлам всегда умел уходить тихо.
Я остался один.
Посмотрел на свои руки. Они дрожали. Под ногтями — ни грязи, ни крови. Кто-то вымыл их. Кто-то переодел меня. Кто-то принес мое тело обратно в склеп.
Он не спросил, где я был. Не спросил, что случилось. Он и так знал.
Всю ночь кто-то следил за мной. Может быть, сестры. Может, крысятники. Может, сам Варлам. Он никогда не отпускал меня по-настоящему. Слишком сильно любил. Или слишком сильно верил в то, кем я должен стать.
Я сжал ладони в кулаки. Кости хрустнули.
Он знал о первом убийстве. Но он не знал главного. Он не знал, что я чувствую мотивы. Что видел душу убийцы в момент его падения. Что я блевал на булыжники не от страха. Просто чья-то похоть залилась мне в глотку — и меня вывернуло.
Для Варлама я был ликом смерти. Орудием, которое должно очистить этот мир.
Для меня это стало чем-то другим.
Я скрыл это от него. Впервые в жизни. И с этой секунды между нами легла тень.
Я знал, что однажды смогу найти того, кто оставил этот шрам. Но сначала нужно было научиться контролировать этот голос в голове. Голос чужих мотивов. Чужой грязи. Чужой смерти.
И понять, кто я на самом деле: орудие в руках Варлама — или тот, кто сам выбирает, кого судить.
Я лег обратно на жесткую постель и закрыл глаза.
Но даже во сне вкус той ночи не уходил. Чужая похоть и смерть въелись в язык, в небо, в горло.
Смотрел в потолок, где каменные своды уходили во тьму. Где-то там, наверху, лежал город — тайна, залитая лунным сиянием и кровью. А здесь, внизу, лежал я — живой, мертвый, воскресший.
И нужно было найти что-то чистое. Чтобы смыть это.
Но в Паркине чистого не было. Даже река. Даже смерть.
Глава 2. Дар смерти
Веки открылись не от шума. Меня разбудила тишина. А потом вполз запах хлеба.
Он сочился в мою комнату сквозь щель под дверью вместе с тонкой полоской света от масляной лампы. Я не слышал шагов, но знал, кто пришел. Сестры милосердия умели двигаться бесшумно. Они носили тяжелые юбки, которые не шуршали, и мягкие башмаки, которые не стучали по камню. Варлам говорил, что смерть не объявляет о себе заранее.
— Граб, — голос Зары был тихим, почти ласковым. — Ты проснулся?
Я сел на постели. Голова гудела, как после долгого боя. Во рту все еще чувствовался тот вкус — железо и сладость, которые не вымыть ни водой, ни временем. Зара стояла на пороге с подносом в руках. На деревянной тарелке лежал ломоть хлеба, кусок сыра, кружка теплого травяного отвара. Она поставила поднос на край стола и посмотрела на меня тем взглядом, который я знал с детства: спокойным, безжалостно-мягким взглядом человека, который видел слишком много смертей, чтобы волноваться из-за одной.
— Ешь, — сказала она. — День настал.
— Какой день?
Она не ответила. Только поправила платок, закрывающий волосы, и сложила руки перед собой. Сестры никогда не говорили лишнего. Они рожали детей для Варлама. Иногда закапывали тела. Стирали кровь с алтарных плит. Они молчали. Я не знал, сколько их было на самом деле. Десять. Двадцать. Они появлялись из темноты и исчезали в темноту. Зара была старшей. Ее лицо я помнил лучше других — узкое, бледное, с глубокими морщинами вокруг губ, которые появляются у тех, кто часто шепчет молитвы.
— Варлам ждет тебя у Алтаря, — добавила она, уже поворачиваясь к двери.
У меня перехватило дыхание.
Я никогда не был в том зале. С самого детства дверь в южной части склепа оставалась закрытой. Массивная, железная, с засовом, который мог сдвинуть только Варлам. Я спрашивал о ней однажды, лет в десять. Он тогда долго молчал, потом положил руку мне на плечо и сказал: «Ты войдешь туда, когда будешь готов. И тогда ты поймешь, зачем ты здесь».
Я думал, что готов. Но ошибался.
Хлеб застревал в горле. Я заставил себя съесть почти все, выпил отвар до дна. Тепло растеклось по животу, но не согрело. Внутри все было пустым и колючим, как ледяной склеп. Я натянул рубаху, заправил ее в штаны, нащупал ногой сапог. Мой нож лежал на стуле — тот самый, с которым я не расставался с двенадцати лет. Я сунул его в голенище по привычке, хотя знал: сегодня он мне не понадобится. Или понадобится, но не так, как вчера.
Коридор тянулся долго. Сырой камень, стены в подтеках, факелы через каждые десять шагов. Я прошел мимо келий сестер — все двери закрыты, ни звука. Мимо комнаты, где Варлам хранил свои книги — тяжелые, в кожаных переплетах, с застежками из почерневшего серебра. Миновал лестницу, которая вела наверх, к кладбищу, и дальше — в город.
Дверь в южный зал была открыта.
Волосы на руках встали дыбом, впервые видел ее распахнутой. Железное полотно уходило в стену, открывая проход шириной в два моих шага. За ним горел свет — не от дрожащих факелов. Ровный, желтоватый, внутри горело множество свечей. Я вошел.
Воздух внутри был сладким с привкусом расплавленного парафина.
Зал оказался меньше, чем я ожидал. Квадратная комната, сложенная из того же серого камня, что и весь склеп, но стены здесь были гладкими, без плесени. В центре возвышался Алтарь. Захватывал все внимание, приковывал — сразу понятно, почему Варлам держал эту дверь закрытой.
Это был не просто камень.
Плита темного, почти черного гранита стояла на четырех ножках, вырезанных в виде скрюченных фигур. Я не сразу понял, что это — человеческие тела. Сжатые, искаженные, с задранными головами и раскрытыми ртами. Они уверенно держали плиту на себе, и она давила на них всей своей тяжестью. Поверхность алтаря была испещрена мелкими бороздками — все сходились к краю, к небольшому желобу, который вел вниз, в темное отверстие.
Впечатляющая тончайшая работа. Кровь. Кровь стекает по бороздкам, собирается в желоб и уходит вниз, в каменное чрево, туда, где ее никто не видит.
Свечи стояли по всему залу — сотни, не меньше. Воткнутые прямо в щели между камнями, оплавленные, с длинными черными фитилями. Они горели ровно, без треска, без копоти. Но пламя чуть покачивалось, будто здесь кто-то дышал.
Варлам стоял перед алтарем спиной ко мне. Его черное облачение спускалось до самого пола, скрывая ноги. Руки он держал на плите, чуть расставив пальцы, как слепой, который читает книгу, написанную на камне.
— Подойди, — сказал он, не оборачиваясь.
Я сделал несколько шагов. Пол под ногами был холодным, но не сырым. Я остановился в трех шагах от него.
— Ты никогда не был здесь, — сказал Варлам. Он все еще смотрел на алтарь. — Я ждал этого дня. Ждал дольше, чем ты можешь представить.
Он повернулся.
В свете свечей его лицо выглядело иначе. Глубокие тени залегли под скулами, в глазницах, вокруг рта. Он выглядел старым. Но глаза. Варлам смотрел на меня своим особенным, пронизывающим взглядом — в нем плавилась спокойная сила, что и всегда.
— Ты убил вчера, — пламя свечей колыхалось, подчиняясь его властному тону. — Не по моему приказу. Не по воле культа. Ты убил потому, что твоя природа потребовала этого. Ты защищал. Ты наказывал. Это хорошо. Но это было случайно.
Он шагнул в сторону, открыв передо мной, что лежало на алтаре.
Кинжал.
Он лежал на темной ткани, вытянутый, узкий, с лезвием, которое казалось слишком длинным для такого тонкого клинка. Рукоять была обмотана черным ремешком, навершие — в виде человеческого черепа, стиснувшего зубы. Металл не блестел. Он не отражал свет — он его поглощал.
— Это, дар смерти, — сказал Варлам. — Его ковали не в кузнице. Его вырезали из цельного куска железа, которое пролежало в братской могиле сто тридцать лет. По преданиям, каждый, кто держал его, становился проводником. Теперь, ты готов, настала твоя очередь.
Он взял кинжал за лезвие и протянул мне рукоятью вперед.
Я взял. Металл был теплым. Маленькое живое тело. Пальцы сомкнулись на ремешке, и я почувствовал, как что-то шевельнулось внутри клинка. Как будто лезвие принюхивалось ко мне. Знакомилось, протягивало руку.
— Сегодня ты исполнишь волю культа, — прошептал Варлам. — Первую волю. Не случайного убийцу в темном переулке. Не защиту слабого. А священную миссию. Ты готов?
Я сжал рукоять сильнее. Металл грел изнутри.
— Кого убить? — спросил я. Голос прозвучал ровно. Спокойнее, чем он ожидал.
Варлам улыбнулся краем рта. Удовлетворенно. Как человек, который слышит правильный ответ на вопрос, суть которого неизвестна.
— Не убить! — мягко поправил Варлам. — Смерть не убивает. Это мясники убивают, она просто забирает то, что и так принадлежит ей.
— В Нижнем городе есть человек. Его зовут Лютый. Он торгует краденым, держит притон в переулках за Рыбным рядом. Для всех он мелкая сошка. Но он связан с теми, кто тянет нити в этом городе. С теми, кто сделал Паркин тем, что он есть.
Он помолчал. Поправил ворот.
— Культ существует в тени, Граб. Наша сила в том, что о нас не знают. Но есть люди, которые начинают искать. Которые суют нос туда, где не место носу. Лютый — один из них. Он собирает сведения. Передает их дальше. Если он продолжит, о нас узнают. А мы не можем этого допустить.
Он смотрел мне прямо в глаза. Я смотрел в ответ.
— Это не месть, — продолжал Варлам. — Не наказание. Это очищение. Ты убираешь грязь, которая может запятнать святое дело. Ты понимаешь?
— Понимаю.
Хотя понимал ровно то, что он сказал. Но в груди уже шевельнулось ожидание. Вчера я узнал, что чувствую мотивы убийц. Я видел душу того мужчины в переулке — его грязную, животную душу. Узнал, почему он убил. И сейчас, глядя на Варлама, я понимал, что сегодня мне предстоит узнать нечто большее.
Он сказал: «Он сует нос». Но вчерашний убийца тоже не выглядел в темноте тем, кем оказался.
— Лютый сейчас в своем притоне, — сказал Варлам. — Он не ждет гостей. Ты придешь к нему, как смерть. Ты не будешь говорить с ним. Ты не будешь спрашивать. Ты сделаешь то, для чего рожден. А потом вернешься.
Он протянул руку и коснулся моего лица. Ладонь была сухой и теплой, как и кинжал.
— Ты — лик смерти, Граб. Сегодня ты примешь свой первый дар.
Нижний город встретил меня запахами.
Подошвы ступали по улицам, которые я знал с детства, но сейчас они казались чужими. Кинжал был спрятан за поясом, под рубахой. Чувствовалось его тепло на коже, и это тепло не давало мне покоя. Он пульсировал. Или мне казалось.
Рыбный ряд уже опустел. Днем здесь торговали, кричали, ругались, перебрасывались тухлой требухой. К вечеру остались только крысы и те, кому некуда идти. Я свернул в переулок, который Варлам описал еще в склепе. Узкий, вонючий, с облезлыми стенами и дверью без ручки.
Навалился и толкнул ее плечом. Внутри пахло дешевым элем, потом и кисляком, от чего слезились глаза. Лестница вела вниз. Ступени скрипели под ногами, но я ступал тихо. Варлам учил меня ходить так, чтобы ни одна доска не выдала.
Внизу горел один светильник. Комната была заставлена ящиками, тюками, какими-то тряпками. В углу стоял стол, на столе — бутыль и грязная кружка. За столом сидел человек.
Лютый.
Он был невысоким, плотным, с круглым лицом и жидкими волосами, зачесанными на лысину. Одет в засаленную куртку, пальцы унизаны дешевыми кольцами. Он поднял голову, когда я вошел, и я увидел его глаза — маленькие, быстрые, как у крысеныша, который почуял опасность, но еще не поняла, откуда.
— Ты кто? — спросил он. Голос сиплый, с хрипотцой. — Сказано же, сегодня нет приема. Пшел вон.
Я не ответил. Сделал шаг. Еще один.




