Сильнейшая склонность

- -
- 100%
- +
Голова кружилась, и она пыталась удержать равновесие, хватаясь за проносящиеся мысли, но те выскальзывали из рук, как кусты на краю отвесного обрыва, в который она словно падала. Вдруг рассудок вновь прояснился, и она живо представила, что произойдёт, когда поезд прибудет в Нью-Йорк. Её бросило в дрожь от мысли, что он будет совсем холодным и кто-нибудь догадается, что смерть наступила ещё утром.
Она лихорадочно думала: «Если они увидят, что я не удивлена, они заподозрят неладное. Начнут расспрашивать, а скажу правду — никто не поверит, никто на свете! Будет ужасно…» — и твердила про себя: «Надо притвориться, будто я ничего не знаю. Притвориться, будто я не знаю. Когда они откроют занавески, я подойду к нему как ни в чём не бывало — и закричу». Ей казалось, что закричать как надо будет труднее всего.
Постепенно новые мысли, яркие и неотвязные, полезли со всех сторон: она пыталась отделить их друг от друга и обуздать, но они галдели и напирали, точно её ученики в душном классе к концу жаркого дня, когда у неё уже не оставалось сил их утихомирить. В голове мутилось; закрался тошнотворный страх забыть свою роль, выдать себя неосторожным словом или взглядом.
— Надо притвориться, будто я не знаю, — продолжала она шептать. Слова потеряли всякий смысл, но она повторяла их машинально, точно магическое заклинание, пока вдруг не услышала собственный громкий голос:
— Я не помню! Я не помню!
Голос прозвучал пугающе громко, и она в ужасе огляделась по сторонам; но никто, казалось, не обратил внимания на её выкрик.
Бросив взгляд вдоль вагона, она зацепилась глазами за занавески полки мужа и принялась разглядывать однообразные арабески, вытканные на тяжёлых складках. Узор был сложным и путаным; она неотрывно смотрела на ткань, и от её взгляда плотная материя стала прозрачной, и сквозь неё проступило лицо мужа — его мёртвое лицо. Она попыталась отвести взгляд, но глаза не слушались, а голова словно была зажата в тисках. Наконец с усилием, оставившим её слабой и дрожащей, она отвернулась; но всё напрасно: прямо перед ней, маленькое и гладкое, висело лицо её мужа. Казалось, оно повисло в воздухе между ней и фальшивыми косами сидевшей впереди женщины. Безотчётным жестом она протянула руку, чтобы оттолкнуть лицо, и вдруг почувствовала прикосновение гладкой кожи. Подавив крик, она привстала с места. Женщина с накладными косами обернулась, и, чувствуя необходимость хоть как-то оправдать своё движение, она поднялась и сняла дорожную сумку с противоположного сиденья. Открыла её и заглянула внутрь; но первой вещью, на которую наткнулась рука, оказалась маленькая фляжка мужа, сунутая туда в последнюю минуту в спешке отъезда. Она заперла сумку и закрыла глаза… лицо снова было тут, повиснув между веками и зрачками, точно восковая маска на фоне красного занавеса…
Она очнулась с дрожью. Упала в обморок или уснула? Казалось, прошли долгие часы, но за окном стоял всё тот же белый день, и люди вокруг сидели в прежних позах.
Внезапный приступ голода подсказал ей, что с самого утра во рту не было ни крошки. Мысль о еде вызывала отвращение, но, боясь нового приступа дурноты и вспомнив о печенье в сумке, она достала одно и съела. Сухие крошки застревали в горле, и она торопливо отпила глоток коньяка из фляжки мужа. Жжение в горле подействовало как отвлекающее средство, ненадолго притупив ноющую боль в нервах. Затем разлилось мягкое тепло, точно её обдало лёгким ветерком, и роящиеся страхи ослабили хватку, отступая в окружившую её тишину — тишину, умиротворяющую, как просторный покой летнего дня. Она уснула.
Сквозь сон она ощущала стремительный бег поезда. Казалось, сама жизнь несёт её вперёд с неумолимой, сокрушительной силой — несёт во тьму, в ужас, в трепет неведомых дней… И вдруг всё затихло — ни звука, ни движения… Она сама была мертва и лежала рядом с ним с гладким лицом, уставившимся в потолок. Какая стояла тишина! И всё же она слышала шаги приближающихся мужчин, которые должны были унести их… Она чувствовала — ощутила внезапную долгую дрожь, череду резких ударов, а затем ещё одно погружение во тьму: на сей раз тьму смерти — чёрный смерч, в котором они оба кружились, точно листья, по диким раскручивающимся спиралям вместе с миллионами и миллионами мертвецов…
Она в ужасе вскочила. Сон, должно быть, длился долго: зимний день угас, в вагоне зажгли свет. Кругом царила суматоха, и, приходя в себя, она увидела, что пассажиры разбирают пальто и сумки. Женщина с накладными косами несла из уборной чахлый плющ в бутылке, а последователь «Христианской науки» выворачивал манжеты чистой стороной. Проводник шёл по проходу со своей беспристрастной щёткой. Служитель в фуражке с золотым околышем попросил билет мужа. Голос выкрикнул: «Доставка багажа!», и послышался металлический звон жетонов, сдаваемых пассажирами.
Вскоре за окном выросла закопчённая стена, и поезд нырнул в тоннель Гарлема. Поездка окончена; через несколько минут она увидит своих родных, пробивающихся сквозь радостную толпу на перроне. На сердце у неё отлегло. Худший ужас остался позади…
— Пора бы его будить, а? — спросил проводник, коснувшись её плеча.
Он держал в руке шляпу её мужа и задумчиво оглаживал её щёткой.
Она взглянула на шляпу и попыталась что-то сказать; но внезапно в вагоне потемнело. Вскинув руки и пытаясь ухватиться хоть за что-нибудь, она упала ничком, ударившись головой о полку покойника.
Пеликан
Когда я впервые познакомился с ней, она была очень хороша собой: с милым прямым носиком и короткой верхней губой богини с камеи, оживлённой ямочкой на щеке, расцветавшей всякий раз, когда произносилось нечто, обладавшее внешними признаками юмора, но лишённое его сути. Провидение милостиво обделило милую даму чувством юмора: малейший намёк на подлинную шутку омрачал её прекрасный взор, словно нависшая тень алгебраической задачи.
Вряд ли природа предназначала её для «интеллектуального» поприща; но что оставалось делать бедняжке, чей муж умер от пьянства, когда ребёнку едва исполнилось шесть месяцев, и чьих коралловых бус вместе с дедушкиным изданием «Британских драматургов» оказалось явно недостаточно для удовлетворения кредиторов?
Её мать, знаменитая Айрин Астарта Пратт, написала поэму белым стихом «Грехопадение человека»; одна из тётушек была деканом женского колледжа; другая перевела Еврипида — при таком семействе участь бедняжки была решена заранее. Единственный способ расплатиться с долгами мужа и одеть малютку заключался в том, чтобы сделаться интеллектуалкой; и после некоторых колебаний относительно формы её умственной деятельности было единодушно решено, что она станет читать лекции.
Началось всё с салонных лекций. В первый раз я увидел её у рояля, на легкомысленном фоне дрезденского фарфора и фотографий: она рассказывала гостиной, полной дам, озабоченных своими весенними шляпками, всё, что, по её мнению, знала о греческом искусстве. Собравшиеся дамы дали мне понять, что она «делает это ради крошки», и это обстоятельство в сочетании с короткой верхней губой и чарующим содействием ямочки на щеке настроило меня весьма снисходительно выслушать её рассуждения. К счастью, в ту пору греческое искусство было ещё, с позволения сказать, вполне доступным: с ним было так же просто управляться, как прогуливаться по музейной галерее мимо знакомых и милых Венер и Аполлонов. Все позднейшие сложности — архаические и архаизирующие загадки, влияния Ассирии и Малой Азии, споры об авторстве и баталии эрудитов — ещё мирно дремали в недрах будущего «научного искусствоведения». В те дни греческое искусство начиналось с Фидия и заканчивалось Аполлоном Бельведерским, и ребёнок мог пройти от одного к другому без малейшего риска заблудиться.
Миссис Эмиот обладала двумя роковыми дарованиями: вместительной, но неточной памятью и необычайной беглостью речи. Не существовало вещи, которой она бы не помнила — и непременно превратно; но её хромающие факты кутались в такое количество слоёв риторики, что их увечья оставались незаметными для доброжелательных слушателей. К тому же греческому её учила та самая тётушка, что перевела Еврипида, и само звучание окончаний «-айс» и «-ойс», которые она время от времени не без ловкости роняла (тут же, разумеется, со смущением поправляясь и снисходительно искажая перевод фразы), внушало священный трепет сердцам дам, чьи познания ограничивались лишь французским — да и то если собеседник говорил не слишком быстро.
Тогда я видел миссис Эмиот лишь мельком, но несколько месяцев спустя вновь наткнулся на неё в университетском городке Новой Англии, где знаменитая Айрин Астарта Пратт восседала на вершине местного Парнаса, а меньшие музы и университетские профессора благоговейно жались у подножия священного утёса. Миссис Эмиот, вернувшаяся после смерти мужа под материнский кров (кров этот, впрочем, оставался сугубо материнским ещё при жизни отца), благодаря верхней губе, ямочке и знанию греческого уже уютно устроилась в укромной ложбинке парнасского склона.
После лекции мне довелось проводить миссис Эмиот домой. Судя по негодующим взглядам двух или трёх учёных джентльменов, толпившихся на крыльце, в ту пору миссис Эмиот нечасто ходила домой в одиночестве; однако сомневаюсь, чтобы хоть один из моих посрамлённых соперников, каковы бы ни были его притязания, удостоился столь упоительной смеси робости и самозабвения, фальшивой эрудиции и подлинных зубов и волос, какой посчастливилось насладиться мне. Уже на заре своего публичного поприща миссис Эмиот с нежностью взирала на чужаков как на возможное связующее звено со следующими очагами культуры, куда со временем можно будет передать факел греческого искусства.
Она начала с признания, что никогда в жизни так не пугалась. Она знала, разумеется, сколь ужасающе я учён, и когда перед самым началом хозяйка шепнула ей, что я в зале, она готова была провалиться сквозь землю. Но потом (ямочка на щеке ожила) она вспомнила строчку Эмерсона — кажется, Эмерсона? — о том, что красота сама по себе служит оправданием для того, чтобы её видеть, и это придало ей чуточку уверенности, ведь она убеждена: никто не видит красоту столь живо, как она (в детстве она часами любовалась этрусской вазой на книжном шкафу в библиотеке, пока сёстры играли в куклы); а если умение видеть красоту — единственное оправдание, нужное для того, чтобы о ней говорить, то она уверена: я сделаю скидку и не стану судить слишком строго и саркастично, особенно если я, как она полагает, наслышан о потере её бедного мужа и о том, что она вынуждена делать это ради ребенка.
Получив щедрые заверения в моём сочувствии, она продолжала: ей всегда так хотелось посоветоваться со мной насчёт лекций. Конечно, одной темы мало (такой взгляд на ограниченность греческого искусства как «темы» дал мне поразительное представление о скорости, с какой удачливый лектор способен исчерпать вселенную); нужно найти другие. Пока она ни на что не решалась, но подумывала о Теннисоне — разве я не обожаю Теннисона? Она просто боготворит его и уверена, что смогла бы помочь другим понять его; или что я думаю о «курсе» по Рафаэлю или Микеланджело — либо о героинях Шекспира? В библиотеке её матушки есть прекрасные гравюры с мадонн Рафаэля и росписей Сикстинской капеллы, а мисс Кушман она видела в нескольких шекспировских ролях, так что и в этих предметах чувствует себя вправе судить со знанием дела.
Подойдя к дверям дома матери, она умоляла меня войти и всё обсудить; ей так хотелось показать мне ребенка — она чувствовала, что, увидев его, я пойму её лучше, — и сквозь блеснувшую слезинку сверкнула ямочка.
Страх столкнуться с автором «Грехопадения человека» вкупе со своевременным воспоминанием об обеде заставил меня уклониться от призыва, пообещав вернуться назавтра. Наутро я уехал слишком рано, чтобы исполнить обещание; и несколько лет ничего не слышал о миссис Эмиот.
Мои занятия в ту пору требовали нерегулярных переездов из одного крупного города в другой, а поскольку миссис Эмиот также вела кочевой образ жизни, наша новая встреча была неизбежна. Поэтому я ничуть не удивился, когда однажды снежным бостонским днём дама, у которой я завтракал, объявила, что сразу после трапезы мы отправимся слушать лекцию миссис Эмиот.
— О греческом искусстве? — предположил я.
— О, вы уже слышали её? Нет, это из цикла «Обители и приюты поэтов». На прошлой неделе были Вордсворт и «озёрная школа», сегодня — Гёте и Веймар. Она удивительное создание: в их роду все женщины — гении. Вы знаете, конечно, что её матерью была Айрин Астарта Пратт, автор поэмы «Грехопадение человека»? Н. П. Уиллис называл её «американским Мильтоном в юбке». А одна из тётушек миссис Эмиот перевела Еврипи…
— А она всё так же хороша собой? — не утерпел я.
Хозяйка посмотрела на меня с укоризной:
— Она необычайно скромна и застенчива. Говорит, что публичные выступления для неё — сущее мучение. Вы ведь знаете, она делает это только ради ребенка.
В назначенный час мы заняли места в лекционном зале, битком набитом решительными дамами в просторных пальто-ульстерах. Миссис Эмиот явно пользовалась успехом у этих суровых сестёр: все углы были заняты, и при нашем входе бледный билетёр с манерным выговором втолковывал паре унылых просителей, что свободных мест нет и не предвидится.
Наши кресла, к счастью, находились так близко к сцене, что, когда занавески в глубине помоста раздвинулись и появилась миссис Эмиот, я сразу смог сопоставить даму, безмятежно играющую ямочками под аплодисменты публики, с той робкой салонной ораторшей из моих прежних воспоминаний.
Миссис Эмиот была столь же прелестна, как и прежде, и между свежестью её облика и затасканностью темы сохранялся всё тот же забавный контраст; но что-то исчезло от прежней вспыхивающей неуверенности, с которой она когда-то наугад выпаливала свои первые суждения о греческом искусстве. Не то чтобы выстрелы стали точнее, но теперь она держалась с таким видом, будто мишень для её целей находится решительно везде, а значит, незачем и волноваться при прицеливании. Эта уверенность так облегчила поток её красноречия, что она словно проделывала фокус, подобный трюку иллюзиониста, вытягивающего изо рта сотни ярдов белой бумажной ленты. Из обширного запаса расхожих определений она с безошибочной ловкостью и быстротой выбирала именно то, которое вкус и разборчивость непременно отвергли бы, одевая предмет своего рассказа в целый гардероб готовых базарных эпитетов, нелепых и по покрою, и по размеру. К бесценному умению не тревожить привычный ход мыслей у слушателей она добавляла дар доверительного тона — так что её гладкие обобщения о Гёте и его месте в литературе (лекция была, разумеется, скроена по книге Льюиса) отдавали личным опытом, задушевной беседой о лучшем способе вязания детских чулок или заготовки варенья на зиму. Именно этой доверительной интонации — моральному эквиваленту её ямочки — миссис Эмиот и была обязана своим поразительным, необъяснимым успехом. Её искусство превращать чужие мысли в собственные искренние чувства покоряло женскую аудиторию.
Человеку, не охотящемуся за житейскими курьёзами, успех миссис Эмиот вряд ли показался бы интересным, и моё любопытство угасло вместе с растущей уверенностью в том, что «муки», якобы доставляемые ей выступлениями, были не более чем ретроспективной фантазией. Я не сомневался, что она уже научилась рассчитывать и смаковать свои эффекты, сознательно манипулируя публикой; и в достижении столь внушительных результатов столь малыми осознанными усилиями действительно должно было крыться немалое упоение. Искусство миссис Эмиот было просто продолжением женского кокетства: она флиртовала со своим залом.
В этом настроении просвещённого скептицизма я весьма вяло отозвался на предложение хозяйки поехать с ней вечером в гости к миссис Эмиот. Тётушка, переводившая Еврипида, принимала по субботам, и там, как пояснила моя знакомая, собирались «глубокомысленные» люди: это был один из интеллектуальных центров Бостона. Я решительно противился любой мысли о связи между миссис Эмиот и интеллектуальностью и отказался; но на следующий день встретил её на улице.
Она остановила меня с упрёком. Она слышала, что я в Бостоне; почему же я не пришёл вчера вечером? Ей передали, что я был на её лекции, и это её так напугало — право же, почти так же сильно, как много лет назад в Хиллбридже! Она никак не может побороть эту дурацкую застенчивость, и всё это занятие ей по-прежнему противно; но что поделаешь? Ведь есть ребенок — правда, мальчик уже совсем большой, а мальчики обходятся так дорого! Но неужели я нахожу, что она хоть капельку продвинулась вперёд? И почему бы мне не пойти к ней прямо сейчас, не повидать мальчика и не сказать откровенно, что я подумал о лекции? Лести ей хватает — люди так добры, и все знают, что она делает это ради ребенка, — но в чём она действительно нуждается, так это в критике: строгой, проницательной критике вроде моей… О, она прекрасно знает, как я ужасающе проницателен!
Я пошёл к ней и увидел мальчика. В раннем порыве своего поклонения Теннисону миссис Эмиот нарекла его Ланселотом, и вид он имел соответствующий. Впрочем, возможно, именно его чёрный бархатный костюмчик и раздражающая длина жёлтых кудрей в сочетании с тем, что его заставляли декламировать гостям Браунинга, довели до белого каления моё желание отлупить это подобие отрока Самуила. Впоследствии у меня появились основания полагать, что сам он предпочёл бы зваться Билли и гонять кошек с другими мальчишками на улице: кудри и поэзия служили лишь ещё одной отдушиной для неуёмного кокетства миссис Эмиот.
Но если сам Ланселот был фальшивкой, то материнская любовь к нему была подлинной. Она оправдывала всё: лекции и впрямь читались ради ребёнка. Не прошло и десяти минут, как я уже дал слово помочь миссис Эмиот в её триумфальном обмане. Если ей угодно читать о Платоне — пусть читает; Платону придётся попытать счастья, как и всем нам! Быть «проницательным», конечно, не имело смысла. Я сохранил достаточно благоразумия, чтобы избежать этой ловушки, но стал подсказывать ей темы и составлять списки книг с глупостью, становившейся тем очевиднее, чем больше стиралось из памяти воспоминание о её улыбке; я даже поймал себя на мысли, что иной мужчина разрубил бы этот узел, женившись на ней, однако я оставил Платона в заложниках и бежал дневным поездом.
В следующий раз я встретил её в Нью-Йорке, когда она вошла в такую моду, что присутствие на её лекциях сделалось частью непреложного женского долга. Дама, заметившая, что мне, разумеется, непременно стоит послушать миссис Эмиот, не знала толком ничего, кроме того, что лекторша совершенно прелестна, что у неё был ужасный муж и что она читает лекции, чтобы вырастить сына. Тема выступления (кажется, о Рёскине) явно имела второстепенное значение не только для моей знакомой, но и для всей толпы нарядных и рассеянных дам, которые с шуршанием входили с опозданием, роняли муфты и сумочки и без стеснения погружались в изучение нарядов друг друга. Они встречали миссис Эмиот с теплом, но её лекция представляла собой скорее светскую обязанность вроде посещения церкви, нежели живой интерес; по сути, подозреваю, любая из присутствующих дам с радостью осталась бы дома, будь она уверена, что никто другой не придёт.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



