Присмотр

- -
- 100%
- +

Часть первая. Как будят Лиса
Лиса будили первым.
Раньше чайника, раньше света на кухне, раньше того, как Даша успевала вспомнить, какой сегодня день и дотянет ли она до зарплаты. Соня садилась в постели, тёплая и мятая со сна, брала лиса за обе передние лапы и подносила к своему лицу, нос к носу.
— Лис. Ли-ис. Вставай.
Плюшевый нос у лиса был вытерт до серой марли. За пять лет его целовали столько раз, что рыжего там не осталось совсем — только это бледное пятно, гладкое, как след от пальца на запотевшем стекле. Соня целовала лиса в вытертое место и ждала. Таково было правило: пока лиса не разбудили, день не начинался.
Даша научилась не торопить. Она пробовала однажды, позапрошлой зимой, когда проспала на смену, — просто подхватила Соню под мышку и понесла одеваться, и Соня закричала так, будто с неё сдирали кожу, и потом весь день у неё дрожал подбородок, а вечером воспитательница спросила осторожно, всё ли дома в порядке. С тех пор Даша считала: дешевле разбудить лиса. У всего была своя цена, и Даша научилась её знать заранее.
— Проснулся, — сказала Соня и повернула лиса мордой к матери. — Теперь ты.
Даша поцеловала серую марлю. От лиса пахло Соней — молоком, сном, немного тем стиральным порошком, которого оставалось на донышке пачки. Всё, подумала Даша. Теперь можно жить дальше. Смешно было, до чего она всерьёз в это верила: пока не поцелуешь вытертый нос, день не пускает.
На кухне она щёлкнула чайником и через минуту выключила его — от спирали тянуло горелым, спираль доживала последние дни, и Даша давно грела воду в эмалированном ковшике, чтобы не жечь то, за что потом платить. Какао было растворимое, из большой жёлтой банки, которой хватало надолго, если не жадничать. Даша не жадничала — для Сони. Она насыпала дочери полную ложку с горкой, себе не насыпала ничего, размешала в одной кружке, отпила с края проверить, не горячо ли, и поставила перед Соней.
— А тебе? — спросила Соня.
— Я на работе попью.
Это была неправда, и Соня, кажется, знала, что это неправда, потому что посмотрела на мать тем долгим взглядом, каким пятилетние смотрят, когда взрослые говорят одно, а на лице у них написано другое. Но какао было сладкое, и над губой у Сони уже росли коричневые усы, и она отвлеклась. Дети милосердны, подумала Даша. Они делают вид, что верят.
Линолеум под ногами был холодный — батарею в кухне давно надо было прокачать, но за это брали денег, а денег не было, поэтому по утрам Даша стояла в двух парах носков и считала. Считать она умела быстро, это осталось от той жизни, где ещё были планы. Проездной — до пятницы. За садик — в понедельник, кровь из носу. Спираль — можно потом, можно ковшиком. Сонины сапоги малы, жмут в носок, но до тепла дотянут, если не лезть в лужи.
Она поймала себя на этой мысли — если не лезть в лужи — и остановилась посреди кухни с ложкой в руке. Вот, значит, как. Пятилетнему ребёнку нельзя мерить лужи, потому что у матери не хватает на сапоги на размер больше. Не голод, не синяки, ничего из того, о чём пишут и показывают. Просто вот это — тонкое, ежедневное, стыдное вычитание, в котором Даша всегда, каждое утро, оказывалась кому-то должна. Ребёнку. Садику. Себе прежней.
Я не тяну, подумала она спокойно, как думают о погоде за окном. И тут же, привычно, поверх: но ведь тяну. Вот же она, сидит, пьёт какао, живая, тёплая, в усах. Значит, тяну.
— Мам, — сказала Соня, слизывая усы. — А почему у Лиса нет мамы?
— Есть. Ты.
Соня подумала над этим серьёзно, взвесила, осталась довольна и улыбнулась. Даша отвернулась к окну, чтобы дочь не увидела, как у неё повело лицо. За окном был обычный двор, серый рассвет позднего октября, голые тополя, детская площадка с облупленной горкой. Ничего в этом дворе не обещало беды. Дворы вообще ничего не обещают.
Они опаздывали. Они всегда чуть-чуть опаздывали — не настолько, чтобы вышла катастрофа, но ровно настолько, чтобы Даша каждое утро вылетала из подъезда с горячим комком под рёбрами, натягивая Соне варежку на ходу, а вторую суя себе в карман, потому что искать её пару было некогда, а мёрзли обе руки поровну.
В садике пахло манной кашей и мокрыми куртками. Раздевалка была тесная, шкафчики облупленные, на Сонином был приклеен вишнёвый стикер, чтобы она узнавала своё место: читать Соня ещё не умела, а вишенку знала.
Родители снимали с детей комбинезоны, дети капризничали, всё было как всегда, и в этом «как всегда» Даша купалась, как в тёплой воде, — потому что «как всегда» означало, что мир держится. Воспитательницу звали Оксана Сергеевна, и она была не злая. Даша держалась за это знание крепко, как за поручень: не злая, просто усталая женщина с планшетом, каких теперь стало много. Раньше воспитатели встречали детей и говорили «доброе утро». Теперь они встречали детей, отмечали их в планшете и говорили «доброе утро» потом, если оставалось время и силы.
— Дарья, — сказала Оксана Сергеевна, не поднимая глаз от экрана. — Справку так и не принесли.
Справку требовали за те три дня, что Соня просидела дома, — обычная простуда, сопли и тридцать семь и пять, которые проходят сами, если отпоить и отлежаться. Но по правилам после трёх пропущенных дней полагалась справка от врача, а чтобы её взять, надо было отсидеть очередь в поликлинике, а чтобы отсидеть очередь, надо было отпроситься с работы, а отпроситься значило потерять день, а день — это был день, это были деньги, это был проездной до пятницы. Соня давно бегала здоровёхонька. Справки не было и не будет.
— Мы были у бабушки, — сказала Даша. — Она медик. Посмотрела, сказала — здорова.
Бабушки рядом не было. Мама жила в другом городе и когда-то, в прошлой жизни, сидела в регистратуре поликлиники — при желании это можно было назвать «медик». Даша сказала это ровно, глядя чуть в сторону, на вишнёвый стикер. И под её словами что-то щёлкнуло.
Оксана Сергеевна кивнула и отметила в планшете. Пальцем по стеклу — коротко, сверху вниз. Даша не видела экрана, но видела движение, и вот это движение она потом вспоминала чаще всего: короткий росчерк пальца, которым усталая добрая женщина, сама того не зная, дописала строчку в чужой приговор. Внизу планшета Даша успела заметить значок — маленький, синий: раскрытая ладонь, накрывающая сверху фигурку ребёнка. И подпись: «Присмотр. Партнёр программы».
— Здорова так здорова, — сказала Оксана Сергеевна и подняла наконец глаза, и в них было обычное человеческое утро, ничего больше. — Беги, Соня. Там уже за столы садятся.
Соня побежала, обернулась в дверях, помахала лису, которого оставляла в шкафчике до вечера, — лис знал своё место, лис ждал, — и растворилась в тепле и гуле. Даша постояла ещё секунду, будто можно было дотянуться и стереть то, что щёлкнуло. Нельзя было. Она вышла на холод и пошла на работу, и всю дорогу у неё горели щёки — не от ветра. От справки, которой не было. От бабушки, которой не было. От того, как легко, оказывается, у неё выходит врать по мелочи, чтобы дотянуть до пятницы.
Работала Даша на складе — сортировала, сканировала, катала тележку, восемь часов на ногах. Это было честно и просто, за это платили, и Даша не жаловалась; жаловаться она отвыкла, это тоже была роскошь из прошлой жизни. В обед она вышла к курилке, где не курила, а просто стояла: на улице был воздух, а на складе воздуха не было — был склад.
Над входом висел экран, из тех, что теперь висели всюду — в подъездах, в маршрутках, над кассами. Шли новости. Женщина с гладким, серьёзным, хорошо освещённым лицом стояла на сцене, и под ней бежала строка: «ПЯТЬ ЛЕТ „ПРИСМОТРУ“. ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧ СПАСЁННЫХ ДЕТЕЙ».
Женщину Даша знала в лицо, как её знали все. Марина Волкова. Она всегда выглядела одинаково: прямая спина, тёмный пиджак без единой лишней детали, будто её саму спроектировали заодно с системой, из тех же соображений надёжности. Звук был приглушён, но по низу шли субтитры, и Даша прочла: «…мы больше не спрашиваем, случится ли беда. Мы спрашиваем: можем ли мы её исключить. И теперь — впервые за всю историю — мы можем ответить: да».
Рядом остановился Пал Палыч, кладовщик, здоровенный и добродушный, с бутербродом в промасленной бумаге.
— Правильная баба, — сказал он с набитым ртом, кивая на экран. — Мою племяшку, считай, вытащили. Соседи-алкаши внизу, дитё в форточке висит, орёт. Раньше бы, пока опека раскачается, пока комиссия, — уже поздно. А тут раз — приехали, забрали, отдали нормальным. По уму.
— По уму, — сказала Даша.
— А то. Ты чего смурная-то?
— Не выспалась.
Пал Палыч кивнул сочувственно и ушёл дожёвывать в тепло. Даша осталась смотреть на прямую женщину на экране и думала не о племяннице Пал Палыча, а о том, что где-то там, за спиной у этой женщины, в здании, которого Даша никогда не видела и не увидит, работает её брат.
Игорь сидел в том самом центре и писал что-то — код, формулы, Даша не понимала что, — от чего зависели вот такие экраны, и вот такие бегущие строки, и вот такие приезжающие машины. И они с Игорем не разговаривали три года. Три года и два месяца, если честно, а Даша в этом привыкла быть честной хотя бы с собой. Она даже не знала теперь его номера: старый молчал, новый он ей не дал. Последний их разговор был короткий и тихий, без крика, — крик она бы, может, простила. Но Игорь не кричал. Игорь тогда сказал спокойно, глядя мимо неё, своим инженерным голосом, что «может быть, так действительно будет безопаснее», и под словом «так» он имел в виду — без Даши. Он приехал в ту ночь на скорую, которую Даша не вызывала, встал в дверях её квартиры, посмотрел на разгром, на неё, невыспавшуюся, страшную, на орущую Соню — и выбрал осторожность. Не сестру. Осторожность.
Она тогда сказала: уходи. Он ушёл. Оба сдержали слово.
Иногда Даша думала набрать в центр, попросить позвать инженера Соколова, и представляла, как чужой голос спросит «а кто спрашивает», и она скажет «сестра», и на том конце будет пауза, в которой Игорь решает, подойти или нет. Она не набирала. Легче было думать, что он бы не подошёл, чем узнать наверняка.
Вечером, забрав Соню, она открыла почтовый ящик — забитый, как всегда, рекламой. Между листовкой пиццерии и квитанцией лежал белый конверт: плотный, казённый, без марки, с прозрачным окошком. В окошке проступала её фамилия и строгие слова: «Уведомление о переоценке риск-профиля».
Соня тянула её за рукав — домой, есть, к лису, лис заждался. Даша сунула конверт в сумку, к варежке-одиночке, к недочитанному, к тому, что «потом». «Потом» никогда не наступало — но так было легче нести день.
Вечером Соня не хотела спать.
Это бывало. Ребёнок весь день копит — сад, чужие правила, чужие голоса, — а к ночи из него это лезет: капризом, слезами на ровном месте, «не хочу», «не буду», «ты плохая». Даша знала, что это не про неё, что это усталость говорит Сониным ртом. Но знать и выдерживать — разные умения, а Даша к вечеру была выжата досуха, до звона.
— Не хочу спать! Не хочу! — Соня молотила пятками по одеялу. — Ты злая! Уйди!
— Соня.
— Уйди!!
И Даша ушла. На три шага. На балкон — просто вдохнуть, просто чтобы между ней и этим криком встало холодное стекло. Она вышла в тапках на бетон, обхватила себя руками. Внизу кто-то курил; дым поднимался снизу вверх, горький и почему-то уютный. Перила были ледяные под ладонями, и вот на этом холоде, под этим дымом, её вдруг накрыло — не мыслью, а всем телом сразу, как накрывает запахом из детства.
Другая ночь. Соне тогда было три месяца. Она кричала третью неделю подряд, без причины, без конца, коликами, и не было мамы, и не было Игоря, не было никого во всём мире, только Даша и этот крик, ввинчивающийся в череп. И Даша тогда вышла вот так же на балкон — только было лето, тёплая июльская ночь, — вышла на минуту и осталась. Она не помнила, на сколько. Она помнила только, что в какой-то момент перестала слышать крик: не потому, что Соня замолчала, а потому, что у Даши что-то выключилось, милосердно и страшно, и наступила тишина, в которой было так хорошо, что хотелось остаться в ней навсегда. Очнулась она оттого, что снизу, со двора, задрав голову, на неё молча смотрела соседка. А наутро приехала скорая, которую Даша не вызывала, и в карте написали слово, которого Даша тогда испугалась больше, чем самой той ночи. Послеродовая. Как будто у беды должно быть имя, чтобы её признали настоящей.
Она моргнула. Двор был осенний, пустой, чужой. В комнате Соня уже не кричала — всхлипывала устало, на излёте.
Даша вернулась. Вот что она себе повторяла, стоя в балконных дверях: я всегда возвращаюсь. В тот раз тоже вернулась. Просто не сразу. Но вернулась же. Разница между матерью и не-матерью — вот в этом узком «вернулась», и Даша всю жизнь стояла на этой стороне, каждый раз, снова и снова, возвращалась, — и никакая бумага этого не знала и знать не могла.
— Ну всё, — Даша села на край кровати, положила ладонь Соне на спину, между лопаток, туда, где под тонкой пижамой колотилось сердце. — Всё, зайка. Мама тут.
Соня перелезла к ней на колени — тяжёлая, мокрая, горячая — и уткнулась лбом ей в ключицу. Лис оказался зажат между ними, приплюснутый, терпеливый.
— Лис боится темноты, — пробормотала Соня в шею.
— Знаю. Оставим лампу.
Они уснули так — с лампой, обе, поперёк узкой кровати, не расстелив её как следует. Конверт остался в сумке в прихожей, неоткрытый. А снаружи, над городом, невидимая и терпеливая, ровно считала машина — та, что уже знала про Дашу больше, чем знала про себя сама Даша: и про справку, и про ночной вызов, и про соседку, задравшую голову. Машина не спала. Машине не нужна была лампа. И этой ночью, пока мать и дочь спали поперёк кровати, она досчитала свой длинный столбик до конца и подвела черту.
Часть вторая. Белые фургоны
Их было много, и все одинаковые.
Даша увидела их из кухонного окна, куда вышла в шесть утра поставить ковшик, — белые микроавтобусы, штук пять или шесть, вкатывались во двор медленно и ровно, без сирен, без спешки, и разъезжались по местам так, будто места были размечены заранее, будто двор был для них картой, а не двором. На боку у каждого — та же синяя ладонь над фигуркой ребёнка. Ноги ещё спали от холодного линолеума, и первая мысль вышла ленивая, почти спокойная: приехали к кому-то. Двор большой, семей много, всякое бывает. К алкашам с третьего, наверное. Или к тем, у кого пацаны жгли что-то в подвале осенью.
Не к ней.
Она смотрела, как из фургонов выходят люди — в одинаковых серых куртках, в бахилах поверх обуви, спокойные, негромкие, с планшетами. Они не бежали. Они шли к подъездам так, как ходят контролёры или газовщики: по делу, но без всякого волнения, потому что дело было обычное, разрешённое, стотысячный раз проделанное дело. Двое из них шли к её подъезду. Даша смотрела на них сверху и всё повторяла себе — не к ней, не к ней, — и слышала, как из этих слов с каждым разом уходит воздух. Ковшик за спиной зашумел, забулькал. Она сняла его, не глядя, обожгла о ручку пальцы и не почувствовала ожога.
Стук был вежливый. Два раза, костяшками, негромко.
Она открыла. Не открыть было нельзя: не открыть значило бы, что есть что скрывать, а Даша всю жизнь прожила так, чтобы даже не подумали, что ей есть что скрывать, — и вот эта многолетняя привычка держать дверь нараспашку сейчас, в шесть утра, открыла дверь сама, помимо Даши. На пороге стояли двое — женщина и мужчина, оба немолодые, с добрыми утомлёнными лицами, в серых куртках, в синих бахилах поверх ботинок. У женщины на груди бейдж. У мужчины планшет и мягкая, ничего не значащая полуулыбка.
— Дарья Андреевна? Соколова? — сказала женщина.
— Да.
— Здравствуйте. Мы из службы «Присмотр». — Прозвучало это так же мягко, как «мы из поликлиники», «мы снять показания». — У вас проживает Соколова Софья, пять лет. Разрешите войти?
Потом Даша не могла вспомнить, впустила она их или они вошли сами. Кажется, она просто отступила на шаг в тесной прихожей, а они прошли — аккуратно, боком, не задев её, извинившись даже, — и мужчина как-то само собой встал так, что между Дашей и дверью оказался он. Не грубо. Просто теперь дверь была за его спиной, а не за Дашиной, и это меняло в квартире всё, всю геометрию, весь воздух.
Соня вышла из комнаты в пижаме, с лисом под мышкой, заспанная, с отпечатком складки на щеке. Увидела чужих и замерла, вжалась плечом в дверной косяк.
— Доброе утро, Софья, — сказала женщина и опустилась на корточки, чтобы быть с девочкой вровень. Голос у неё был ровный, приятный, обученный — таким голосом объявляют посадку и просят пристегнуть ремни. — Меня зовут Ирина Львовна. Я тебе сейчас кое-что прочитаю, ладно? А ты просто послушай.
Она достала второй планшет — не рабочий, а с крупным чистым экраном, специальный, для таких минут, — и начала читать. Вот это Даша запомнила навсегда, дословно, потому что каждое слово было правдой, и в этом был весь ужас: ни одного слова лжи.
— По результатам комплексной оценки, — читала Ирина Львовна ласково, нараспев, будто сказку на ночь, — установлен повышенный риск-профиль. Проживание с единственным родителем. Единственный родитель работает посменно, сверхурочно, доход ниже порогового. В анамнезе — обращение за неотложной медицинской помощью в ночное время. Зафиксировано непредоставление медицинской документации по требованию организации-партнёра. Имеется обращение по месту жительства от третьего лица. Совокупный риск-балл превышает порог вмешательства. — Она подняла глаза, всё такие же добрые. — Вот и всё, Софьюшка. Ничего страшного тут не написано.
Ничего страшного. Даша слушала и узнавала каждую строчку, как узнают своё отражение в кривом зеркале — вроде ты, а вроде и нет. Балкон и скорая, которую она не вызывала, — «обращение за неотложной помощью в ночное время». Справка, которой не было, — «непредоставление документации». Соседка, задравшая голову во двор, — «обращение от третьего лица». Сверхурочные. Доход ниже порога. Всё было. Всё до единого было. И из этого всего, из правды и только правды, складывался человек — мать, с которой опасно оставлять ребёнка, — и этого человека не существовало на свете, но он стоял сейчас здесь, в чистеньком планшете, и был он неотразимо, документально правдоподобнее, чем настоящая Даша в двух парах носков, у которой от страха не двигались губы.
— Это ошибка, — выговорила она наконец. Голос вышел чужой, тонкий, задранный вверх. — Послушайте. Я всё объясню. Ночью — это было один раз, три года назад, ей было три месяца, я болела, у меня было это, послеродовое, я лечилась, у меня справки есть, что я вылечилась…
— Мы вам верим, — мягко сказала Ирина Львовна.
И это было хуже всего. Что они верили. Что не было никакого спора, в котором Даша могла бы победить, никакого обвинения, которое можно опровергнуть.
— Дарья Андреевна, вас никто ни в чём не обвиняет. Никто не говорит, что вы плохая мать. Слышите? Просто система не может исключить риск. Понимаете разницу? Не «есть угроза» — а «нельзя исключить». Это уже не про вас лично. Это про то, чего мы не имеем права упустить.
— Тогда не забирайте её. Пожалуйста.
— Софья побудет в безопасном месте, пока идёт пересмотр. Так положено. Это для её же…
— Не забирайте её!
Соня заплакала — не в голос, а мелко, испуганно, захлёбываясь, потому что мама кричала, а чужая тётя говорила тихо и ласково, и это было устроено неправильно, всё, весь мир был вывернут: кричать полагалось той, кто пришёл забирать, а не той, к кому пришли. Мужчина с планшетом сделал полшага ближе. Он ничего не сделал, ничего не сказал — просто стал ближе, крупнее, и в прихожей окончательно кончился воздух.
— Софьюшка, — сказала Ирина Львовна, снова вровень, снова тем же ремнёвым голосом. — Ты же умница большая. Поедешь со мной? Мы на белой машинке поедем, красивая машинка. Хочешь на машинке прокатиться?
И Соня — Даша не успела ничего, ни руку протянуть, ни слова, — Соня посмотрела на мать снизу вверх, на её белое, перекошенное, незнакомое лицо, и решила по-своему, по-пятилетнему: маме страшно. А раз маме страшно, надо помочь маме. И она протянула лиса. Не к себе прижала — протянула вперёд, чужой тёте, обеими руками, как протягивают самое дорогое, когда больше нечего дать.
— Возьмите Лиса, — сказала Соня, и слёзы текли, и голос дрожал, но говорила она серьёзно, по делу. — Он не любит, когда темно. С ним совсем не страшно. Только отдайте его маме, ладно? Чтобы мама не боялась.
Что-то в лице у Ирины Львовны на секунду поехало. Одна секунда — и всё встало на место, потому что у неё была работа, а у работы был порядок, и лис по порядку не полагался маме, лис полагался в пакет.
Лестницу Даша не помнила. Помнила двор — уже светлее, серое утро наливалось молоком, — и как Соню усаживали в фургон. Не грубо. Аккуратно пристёгивали в детское кресло, которое там, конечно, было, у них всё было предусмотрено — детские кресла, и мягкие игрушки в прозрачных пакетах, и наклейки с зайцами, и, наверное, сок в коробочке. Соня уже не плакала. Соня притихла, оглушённая, и смотрела на мать через стекло огромными сухими глазами, а лиса у неё в руках уже не было: лис лежал в прозрачном пакете с биркой, «личные вещи несовершеннолетнего», и номер.
Даша шла за женщиной с бейджем вдоль борта фургона и говорила, говорила, сама не слыша что.
— Куда вы её? Скажите адрес, я приеду, я сегодня же возьму справку, любую, я к любому врачу, я с работы уволюсь, я всё сделаю, вы только адрес…
— Дарья Андреевна. — Ирина Львовна вложила ей в руки брошюру. Глянцевую, синюю, с той же ладонью на обложке. — Здесь всё написано, все шаги. Ваше обращение поставлено в очередь на судебный пересмотр. Ориентировочный срок — двадцать четыре дня. Вот номер, по нему будете отслеживать статус в приложении.
— Двадцать четыре дня? — Даша уставилась на неё, не понимая, будто ей сказали цифру на чужом языке. — Ей пять лет. Вы понимаете, что ей пять? Через двадцать четыре дня она забудет, как меня зовут.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



