- -
- 100%
- +

Часть первая. Несказанное
Сообщение было готово три дня. Три слова, и Мирей Дюбуа не могла их отправить.
Она стояла в устье парижского перехода — там, где бульвар Пор‑Рояль истончался в перламутровый шов и воздух начинал пахнуть озоном и нагретым стеклом, — и смотрела на курсор, мигавший в конце строки. «С днём рождения, Колетт». За спиной гудел мокрый апрельский город, пахло каштанами и дождём на камне. Впереди, в двух шагах, лежала развилка: левый рукав складки уводил к её лаборатории на Плато, правый — к Тесеусу, восемь световых лет, свёрнутых в один вечерний прогул.
Так теперь и жили. Утром завтракали на Земле, обедали под чужим солнцем, к ночи возвращались домой, и никто уже не считал этого чудом — чудо становится бытом за одно поколение. Ткачи держали оба шва ровно, как держали двенадцать лет. Достаточно было повернуть направо, пройти двадцать минут по жемчужному коридору, и к ужину она сидела бы напротив дочери, которую не видела вживую четыре года.
Двадцать минут. Восемь световых лет. И три слова, которые не шли.
Между ними лежало не расстояние — расстояния больше не было, в том и беда. Между ними лежал тот день, когда Мирей выбрала молчание, а Колетт этого не простила. Пространство сети было гладким, как стекло; всё, что имело вес, помещалось теперь внутри людей.
Четыре года назад они в последний раз говорили по‑настоящему — не через сеть, а вживую, за кухонным столом, к которому Колетт вышла за двадцать минут и за восемь световых лет. «Ты умеешь читать кривизну лучше всех живущих, мама, — сказала тогда дочь. — И ни разу не сосчитала, чего стоит твоё молчание». Это было о Дево. Всё у них всегда было о Дево — учителе, которого Колетт боготворила и которого Мирей предала одним движением бровей на одном совещании. Через неделю дочь уехала на Тесеус, дальше всех, куда дотягивалась сеть, — будто проверяла, на какое расстояние можно убежать от матери в мире, где расстояний не осталось. Оказалось — на восемь световых лет и четыре года молчания. Оказалось, и этого мало.
Она стёрла сообщение и повернула налево.
Складка приняла её мягко. Стены перехода — если их можно было звать стенами — уходили в перламутровую бесконечность, и шаг здесь стоил не метра, а парсека; тело не чувствовало разницы, только лёгкое давление в висках, будто кто‑то выравнивал её мысли по линейке. Мирей знала это давление наизусть. Двадцать три года назад её собственные руки вели такой же поток в ядре первого Лабиринта — она была из тех немногих, кого звали «руками Ткачей», живой ладонью на пульсе метрики, потому что машина умеет толкать пространство, но вести его должен кто‑то живой. С тех пор кривизна разговаривала с ней, как разговаривают со старым сообщником, которого стыдно и радостно встретить.
Сегодня кривизна лгала.
Это длилось полсекунды. На середине перехода её шаг «залип» — стопа опустилась чуть позже, чем должна была, словно пол на миг отодвинулся и вернулся на место. Пустяк. Погрешность на десятом знаке, из тех, что она собирала годами и складывала в тихие таблицы. Другой не заметил бы вовсе.
Мирей остановилась посреди бесконечности и прислушалась к своему телу.
Мимо, по служебной борозде вдоль стены, прополз обслуживающий дрон. Она проводила его взглядом — и холод собрался под рёбрами прежде, чем разум нашёл причину. Корпус машины был изъеден. Не поцарапан — состарен: матовая короста окисла по швам, облупившаяся до грунта краска, сочленения, стёртые добела, будто дрон отработал в этом коридоре тридцать лет без роздыха. Утром он выехал с завода. Она помнила наряд, помнила заводскую голубизну его кожуха.
— Сколько же ты там пробыл, — сказала она тихо, ни к кому.
Коридор не ответил. Давление в висках выровняло и этот вопрос, разгладило его, как всё здесь разглаживалось. Мирей пошла дальше — быстрее прежнего, унося три несказанных слова и одну цифру на десятом знаке, которая не желала округляться до нуля, сколько её ни округляй.
Когда‑то она любила эту дорогу — первое поколение, для которого звёзды стали пригородом. Помнила детский восторг, с каким впервые прошла складкой на Кальдеру и вернулась к ужину. Тогда казалось, что человечество обмануло саму вселенную — вынуло из неё жало расстояния и ничего не заплатило. Двадцать лет Мирей считала мелкий счёт, что всё же приходил — по капле, на десятом знаке, — и убеждала себя, что это округляется до нуля. Сегодня десятый знак впервые не пожелал округляться.
И, шагая по жемчужному коридору к своей тихой лаборатории, Мирей впервые за двадцать лет всерьёз подумала о том, чего избегала все эти годы: что учитель, которого она предала, был прав — и что счёт, так долго прятанный под сукно, вот‑вот предъявят всем сразу.
⁂
Лаборатория помещалась в старом крыле Плато, где ещё держали приборы на честном, реальном тяготении — не из нужды, а из упрямства. Здесь всё гудело: холодильные контуры, древний масс‑анализатор, а за окном — далёкий ровный бас работающих Ткачей, звук, к которому привыкаешь, как к собственному сердцу, и замечаешь, только когда он собьётся. На стене висели два её единственных украшения: детский рисунок Колетт, где мама держит на ладони кривой синий шар, и рядом — чужая тетрадь в потёртом коленкоре, с бледным меловым отпечатком манжеты на обложке.
— Ты опять не спала, — сказал Тео от двери. Молодой, гладко причёсанный, с вечным грант‑планшетом под мышкой, как со щитом. — Мирей, комиссия «Меридиана» придёт в четверг. Им нужны твои «аномальные искривления» в одну строчку. «Фоновый шум, в пределах допуска». Одна строка — и лаборатории продлевают финансирование на три года. Мою ставку. Твою свободу считать что угодно ещё три года.
— Посмотри сначала, — сказала она вместо ответа и развернула к нему экран.
На графике плясали точки — тысячи мелких искривлений, собранных сетью датчиков по всей парижской грозди за минувший год. Тео скользнул по ним взглядом и пожал плечами:
— Шум. Ты сама писала «шум» в прошлом квартале.
— В прошлом квартале их было девятьсот. — Мирей провела пальцем по невидимым счётам в воздухе — привычка, от которой так и не отучилась. — Сейчас одиннадцать тысяч. И они не рассыпаны по карте, как рассыпан шум. Они сгущаются. Смотри. — Она свела участки вместе, и точки послушно стянулись в дугу — пологую, узнаваемую, тянущуюся вверх. — Каждая складка, которую мы вяжем, занимает близость. Не создаёт из ничего — занимает. А долг переносится на ткань вокруг. Двадцать лет мы делаем вид, что кредитора нет, потому что счёт не приходит сразу. Но ткань считает. Всегда считает.
— Это звучит как он, — сказал Тео, и вся радость сошла с его лица. Он покосился на коленкоровую тетрадь, будто она могла подслушать. — Как Дево. Мирей, я был студентом, когда его разбирали. Я видел, что делают с человеком, который выходит и говорит «мы все умрём от геометрии». Тебя тогда не тронули. Тебя подняли. Не буди этого.
Мирей молчала. За окном гудели Ткачи — ровно, уверенно, обнуляя мир по одной складке за раз.
Аурел Дево научил её читать кривизну так, как другие читают чужие лица. Он же первым и доказал: обратный поток, которым они складывают пространство, однажды сорвётся за Порог — в лавину, которую уже не остановить. «Меридиан» назвал это ошибкой честолюбца. Дево ушёл доказывать правоту в один из ранних Лабиринтов и не вернулся; сеть проглотила его тихо, как проглатывает всё лишнее. А Мирей в тот самый месяц получила кафедру.
— Одна строчка, — повторил Тео, уже мягче, почти умоляюще. — «В пределах допуска». Подпиши — и идём по домам, как люди.
— Оставь график, — сказала она. — Я подумаю.
Он ушёл, тихо притворив дверь. Она не подписала.
Оставшись одна, она долго смотрела на детский рисунок на стене — синий кривой шар на материнской ладони. Колетт нарисовала его в шесть лет и подписала кривыми буквами: «мама держит мир». Тогда это была игра. Мирей давно уже не держала ничей мир — она его считала, аккуратно, издали, не пачкая рук. Она сняла рисунок со стены, подержала в руках и повесила обратно. Спать в эту ночь она не легла.
⁂
Ирис Вэйл пришла сама — чего не делала почти никогда.
Она возникла в дверях лаборатории, и комната будто подобралась под неё: светлый безупречный костюм, спокойные руки, лицо, которое три миллиарда человек видели на открытии каждой новой ветки сети. От Ирис всегда исходило тепло, и в этом заключалась вся трудность — её тепло никогда не было поддельным.
— Мирей. — Улыбка тронула уголки глаз. — Я прочла твой годовой отчёт. Знаешь, за что я ценю тебя пятнадцать лет? За трезвость. Кругом одни пророки, всем мерещится конец света в каждой запятой, а ты считаешь и не пугаешь людей тенями.
Она подошла к окну, к работающим Ткачам, и посмотрела на них с откровенной, почти детской нежностью.
— Мой дед умер на Кальдере, — сказала она, не оборачиваясь. — Ждал корабль двадцать два года. Корабль пришёл через шесть недель после похорон. Двадцать два года он писал письма, которые доходили за девять лет; отвечали ему в пустоту, потому что того, кто спрашивал, уже не было. Вот что такое расстояние, Мирей. Первая тюрьма человека. Мы сломали замок. — Она наконец повернулась. — Я не позволю запереть эту дверь снова. Тем более — красивыми уравнениями.
— А если дверь трещит сама по себе, — сказала Мирей. Тихо. Так тихо, что можно было сделать вид, будто не расслышала.
Секунду глаза Ирис были очень внимательны — двумя точными приборами.
— Тогда, — произнесла она ровно, — мне нужен человек, который скажет это мне. Наедине, с цифрами в руке. А не толпе, которая растопчет и человека, и цифры. Ты ведь такой человек? — Ладонь легла Мирей на плечо, тёплая и тяжёлая. — В пятницу на Великом Узле гала. Я объявляю тебя главой всей метрологии сети. Приходи. Принеси свою трезвость. И принеси мне то, что тебя гложет, — мне, первой.
Она ушла, оставив запах дорогой воды и знакомое, постыдное чувство — благодарность, смыкающуюся вокруг горла. Пятнадцать лет назад эта самая ладонь легла Мирей на плечо и вознесла её — в тот самый день, когда доказательство Дево легло под сукно. Ей дали кафедру, и она приняла. Ей сказали молчать, и она смолчала. И до сих пор не знала, чего в её тогдашнем молчании было больше — веры Ирис или страха за себя.
Страшнее всего было даже не то, что Ирис могла ошибаться. Страшнее — что когда‑то, очень давно, Мирей верила в её чудо так же чисто, без всякого счёта. В двадцать три года её ладони впервые легли на живой пульс метрики в ядре первого Лабиринта, и под её пальцами Париж и Кальдера сошлись, как две складки одной ткани. Это и вправду было похоже на любовь к людям — стереть между ними мили. Никто из них, молодых и блестящих, не спрашивал, откуда берётся близость и кто платит по счёту. Один Дево спрашивал. Он всегда спрашивал не то, что удобно, — и потому его не стало, а их всех подняли к звёздам.
Она посмотрела на коленкоровую тетрадь. Мел на манжете. Его почерк.
⁂
Ночью, одна, при свете лишь настольной лампы и гудящих за стеклом Ткачей, она сделала то, чего избегала три дня.
Достала тетрадь. Нашла страницу — ту, из‑за которой всё и случилось: исписанную от руки, с формулой, что «Меридиан» объявил ошибкой. Обратный поток Риччи. Долг кривизны, который не гасится, а копится молча. И кривая — предсказание того, как накопленный долг миллионов складок однажды сорвётся за Порог Узла, в самоподдерживающуюся лавину. «Дальше её не остановить, — писал Дево на полях, мелким твёрдым почерком. — Дальше пространство считает само».
Мирей положила рядом свой график. Одиннадцать тысяч аномалий, стянутых в дугу. Руки у неё были ровные — она заметила это с каким‑то отстранённым удивлением. Совсем ровные.
Она наложила одно на другое.
Кривые совпали. Не приблизительно — точь‑в‑точь, до десятого знака, до той самой цифры, что не желала округляться. Двадцать лет мир жил на растущем долге и звал это прогрессом. И вот пришёл счёт, и на нём стояло её имя тоже.
Первым её движением было — набрать Колетт. Палец завис над именем дочери. Сказать: ты была права, и твой учитель был прав, а я двадцать лет была неправа, прости. Но что можно услышать в ответ на «прости», брошенное за секунду до конца света? Мирей опустила руку. Даже теперь она выбрала молчание — привычное, безопасное, отравленное молчание, — и возненавидела себя ровно на ту секунду, что позволила себе на ненависть.
Экран мигнул вызовом. Периферийный хаб Лакрима, дальний край парижской грозди. Дежурный диспетчер, голос сорванный до хрипа:
— Профессор Дюбуа? Простите за ночь. У нас… инцидент с метрикой. Нам нужен эксперт, срочно, любого ранга, но лучше вас нет. — Пауза, в которой слышно было, как человек боится собственных слов. — Нам нужен кто‑то, кто умеет читать, когда пространство… когда оно ведёт себя неправильно.
Мирей закрыла тетрадь, оставив палец между страниц — как оставляют нож между рёбер.
— Ничего не трогайте, — сказала она. — Никого не пускайте в тот рукав. Я иду.
Она встала, сняла с крючка плащ и в последний раз оглянулась на тёмную лабораторию — на детский рисунок, на тетрадь Дево, на тихие таблицы, в которых двадцать лет копился счёт. Завтра, послезавтра всего этого, скорее всего, уже не будет. Мирей поймала себя на том, что не боится ни за приборы, ни за карьеру, ни за кафедру. Она боялась одного: снова опоздать сказать дочери то, что три дня не могла отправить.
Часть вторая. Длинный коридор
Хаб Лакрима встретил её тишиной, какой не бывает на транспортных узлах.
Табло горели, кофейни светились, из динамиков ещё лилась дежурная музыка — но люди стояли, сбившись к дальним стенам, и все смотрели в одну сторону: на короткий служебный переход в торце зала, оцепленный жёлтой лентой. Так смотрят на место, где только что произошло непоправимое, ещё не веря, что оно произошло.
— Двенадцать минут назад, — сказал начальник смены, ведя её сквозь толпу. Его звали Русто, и он не поднимал глаз от пола. — Застряли трое наладчиков: складка в третьем рукаве пошла рябью, их отрезало на той стороне. Марко пошёл вывести. Спасатель, наш, лучший, двенадцать лет на узле. Он вошёл на секунды. Мы видели его через устье всё время, понимаете? Всё время видели его спину. Он сделал десять шагов.
— И?
Русто остановился у ленты и наконец посмотрел на неё — глазами человека, которому только что сломали представление о мире.
— Посмотрите сами, профессор. Только приготовьтесь.
Марко лежал в двух шагах от выхода из перехода — там, где его подхватили и выдернули наружу. Оранжевый комбинезон спасателя, яркий, новенький, по уставу. А в комбинезоне — глубокий старик.
Кожа на руках высохла до пергамента и собралась в тысячу морщин. Волосы, ещё утром чёрные — Русто клялся, что чёрные, — лежали вокруг головы белым пухом. Ногти отросли и закрутились жёлтыми спиралями, пробив перчатки. Он смотрел в потолок выцветшими до молочной голубизны глазами и беззвучно шевелил губами. И пахло от него не кровью, не смертью — пахло пылью. Сухой библиотечной пылью и старостью, тяжело осевшей на молодую ткань.
— Сколько ему было? — спросила Мирей, опускаясь рядом на колени.
— Тридцать четыре.
Она взяла его иссохшую руку. Лёгкую, как птичье крыло.
— Сколько… — Из груди Марко выходил воздух, а не голос. — Сколько я там был?
— Секунды, — сказала Мирей. — Ты был там всего секунды.
Он то ли засмеялся, то ли заплакал — сухо, без слёз, которых в нём уже не осталось ни капли.
— Я всё шёл к ним, — прошелестел он. — Я шёл и шёл, а коридор не кончался. Он делался длиннее с каждым шагом. Я состарился, пока шёл, профессор. Я слышал, как моё сердце устаёт. — Пальцы его слабо сжались в её ладони. — Скажите моей смене, что я до тех троих не дошёл. Скажите, я старался. Скажите, что коридор был нечестный.
— Я скажу, — пообещала Мирей. — Я всем скажу, что коридор был нечестный.
Он умер, не отпустив её руки, и рука разжалась сама, когда его не стало.
Мирей осталась стоять на коленях, покуда не смогла подняться. Потом, очень медленно, вывела на планшете запись метрики того рукава — секунда за секундой — и увидела почерк.
Собственное время течёт вдоль пути, а не по часам снаружи. Складка свернулась внутри себя, растянула короткую тропу в бесконечную, и Марко прошёл вдоль неё целую жизнь за те секунды, что смена видела его спину в десяти шагах. Длинный коридор. То, что Дево когда‑то выводил сухими значками на полях тетради, лежало теперь на полу в оранжевом комбинезоне, под жёлтой лентой, и звалось человеческим именем.
За лентой стояла смена Марко — молодые, в таких же оранжевых комбинезонах, — и смотрели на своего командира, ставшего стариком, с тем детским ужасом, которому нет слов. Один всё повторял: «Он вошёл на секунду. Я считал. Я до трёх не досчитал». Мирей хотелось объяснить им, что время в складке принадлежит пути, а не часам; что три их секунды и целая жизнь Марко — одно и то же число, записанное с разных сторон шва. Но такое знание не утешает. Такое знание само по себе рана.
Она поднялась с колен и обвела глазами хаб — обычный, будничный, с кофейнями и табло, — где секунду назад целая жизнь утекла в десять шагов, и никто, кроме неё, не понял, что это было и что за этим идёт. Люди уже снова спешили на свои рейсы, переступая место смерти, торопясь на Кальдеру, на Землю, к чужим солнцам за минуту ходьбы. Мирей смотрела на них и впервые чувствовала не привычную тревогу метролога, а холодный, ясный ужас пророка: она знала час, а они — нет, и между её знанием и их спешкой лежала пропасть, которую не перейти никакими словами. «Как же ты жил с этим, Аурел, — подумала она. — Как ты это выносил».
Она наложила подпись искривления на дугу из тетради. Совпадение, до знака. А крутизна дуги сказала ей то, от чего пол качнулся под коленями сильнее, чем от любого защипа: долг подходил к Порогу не через годы. Через часы.
Она прогнала расчёт трижды, ища ошибку, желая ошибки, как никогда ничего не желала. Ошибки не было. Около сорока часов — и лавина дотянется до Земли. А к самому плотному узлу сети, где складок больше всего, где долг навис выше неба, — гораздо, гораздо раньше.
К Великому Узлу. Где в пятницу гала. Где — завтра.
⁂
К утру «Меридиан» назвал это «локальным сбоем оборудования».
Мирей стояла в вестибюле Лакримы и перечитывала официальную сводку, не веря глазам. «Единичный отказ регулятора в третьем рукаве. Благодаря действиям персонала жертв удалось избежать. Складка стабилизирована, движение восстановлено». Ни слова о старике в оранжевом. Ни слова о нечестном коридоре. Мимо неё уже шли люди — на Землю, на Кальдеру, к чужим солнцам, — переступая через место, где двенадцать минут назад целая жизнь утекла в десять шагов.
— Так лучше для всех, — сказал Тео. Он приехал за ней, встревоженный, с двумя стаканами кофе, которые держал перед собой, будто мог ими заслониться. — Мирей, послушай меня один раз в жизни. Если ты выйдешь с этим — с «Порогом», с именем Дево, — тебя объявят паникёршей, отзовут допуск к ядрам, и ты уже ничего не остановишь. Изнутри. Всё делается только изнутри. Дай мне неделю, я тихо соберу данные, мы подадим по инстанции…
— Через сорок часов не будет никакого «изнутри», Тео. Не будет инстанций.
— Ты не можешь знать наверняка!
— Я знаю. — Она сказала это без всякого нажима, и от спокойствия её голоса он осёкся и умолк.
В планшете, среди служебной почты, давно мигало то, чего она год не открывала, — красная точка, потому что открыть означало думать о дочери, а думать о дочери Мирей себе не позволяла. Теперь она открыла.
Отчёт. Годичной давности. Тесеус, лаборатория ксеноэкологии, автор — К. Дюбуа. «Аномалии локальной кривизны в биоме Тихого залива. Организмы перестраивают поведение так, будто фоновая кривизна медленно растёт. Прошу метрологическую проверку». Ниже стояла резолюция «Меридиана», короткая, как приговор: «Не подтверждено. Локальная специфика биома. В проверке отказано».
Год назад её дочь увидела то же самое — с самого дальнего края обжитого мира — и написала. И её не услышали. Как когда‑то не услышали Дево, её учителя. А Мирей — Мирей, которой хватило бы одного слова, чтобы поднять этот отчёт, — целый год не открывала красную точку. Потому что боялась голоса дочери больше, чем конца света.
Она нажала на приложенное сообщение. Голос Колетт наполнил вестибюль — ровный, злой, повзрослевший за годы молчания:
— …я понимаю, что для метрологии это ноль на десятом знаке. Но здесь целый залив ведёт себя так, будто дно мира под ним прогибается. Кораллы тянутся не вверх, а внутрь. Стаи закладывают виражи, которых не должно быть в плоском пространстве. Я не прошу верить мне на слово. Я прошу приехать и посмотреть. Хоть кого‑нибудь. — Пауза, долгая. — Хоть кого‑нибудь.
Стыд поднялся в Мирей — горячий, поздний, очищающий. Она отставила нетронутый кофе.
— Куда ты? — спросил Тео.
— Туда, где меня послушают меньше всего, — сказала она. — На гала.
Она уже знала, что на гала её не услышат — как не услышали Дево, как не услышали годичную тревогу Колетт. Кассандрам не верят; в этом весь смысл проклятия. Но между «промолчать» и «сказать, зная, что не услышат» лежала целая пропасть, и двадцать лет назад Мирей выбрала не ту её сторону. Сегодня выберет другую — даже если это ничего не изменит. Особенно если ничего не изменит.
⁂
Великий Узел не был станцией. Он был короной сети — исполинский свод свёрнутого пространства, где сходились сотни складок, «непотопляемый», как повторяла реклама, самый прочный узел, что когда‑либо вязали руки человека. Под его куполом кружил весь блеск «Меридиана»: свет, музыка, стены из живого перламутра, что переливались в такт оркестру, гости с двадцати миров, сошедшиеся сюда за минуту ходьбы. Над головой висела эмблема Консорциума — стилизованный шов, стягивающий две звезды в одну точку.
Мирей вошла с краю, в мокром плаще, нелепая среди вечерних платьев, и минуту стояла оглушённая. Здесь было три тысячи гостей и три миллиарда взглядов сквозь сеть; здесь пахло орхидеями, свезёнными к одному вечеру с трёх планет; здесь всё сияло так надёжно и празднично, что сама мысль о Пороге казалась бредом уставшей, не спавшей две ночи женщины. Она едва не повернула назад. Потом вспомнила сухую, лёгкую руку в своей ладони — и пошла к сцене.
Ирис говорила со сцены, и три миллиарда слушали её через сеть.
— …и потому я не боюсь слова «бесконечность», — голос её нёсся под куполом легко и тепло. — Нам всю историю твердили: у всего есть цена, за всё придётся платить. Мы ответили: у расстояния цены больше нет. Сегодня девочка на Кальдере ужинает с бабушкой на Земле и возвращается к себе до отбоя. Вот наша цена. Вот наша плата за дерзость. Разве она…
— Ирис. — Мирей поднялась по ступеням к сцене прежде, чем охрана поняла, что происходит. В руке — планшет с кривой Дево. — Останови гала. Сейчас же. У нас часы, а не годы. Я привезла тебе цифры, как ты просила. Вот они. Наедине уже не выйдет — прости.
Тишина легла под куполом, как первый снег. Три миллиарда смотрели её глазами.
Ирис не дрогнула. Улыбка осталась тёплой — и в этом был весь ужас происходящего.
— Профессор Дюбуа, наш новый главный метролог, — сказала она мягко, для зала. И тише, только для Мирей, не отводя, однако, микрофона от себя: — Ты выбрала сцену вместо кабинета. Что ж. Тогда покажи мне кредитора.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




