- -
- 100%
- +
И сейчас, глядя на разбитое тело Мии Рокетт, я подумал: её собственный материнский дом, должно быть, был устроен совершенно иначе.
ГЛАВА 2
Машины оперативной группы еще не успели заглушить моторы, а тяжелые колеса трейлера криминалистов только въезжали на гравийную дорожку, как вязкую тишину озерного утра разрезал истошный, вибрирующий крик. Оцепление еще не выставили до конца — желтая сигнальная лента убого провисала между прибрежными ивами, — когда сквозь влажные, цепляющиеся за одежду заросли дикой ежевики к воде буквально прорвались две женские фигуры. В маленьких сонных городках страшные новости всегда опережают радиоволны, просачиваясь сквозь щели закрытых ставней. Словно сами стены дышат слухами.
Я понятия не имел, кто они такие. В утреннем тумане их силуэты казались размытыми темными пятнами — двумя разными видами тьмы. Первой бежала женщина средних лет — растрепанная, потерявшая всякий контроль. Она спотыкалась на скользкой траве, волоча по грязи полы старого, потрепанного летнего пальто, наброшенного прямо поверх засаленного домашнего халата. Крашеные волосы с предательски отросшими темными корнями. Лицо, тронутое морщинами у рта и увядающей кожей, было серым от паники — цвета озерного ила, в котором только что лежала Мия.
За ней, жестко фиксируя за плечи и почти силой направляя вперед, шагала вторая — сильно помоложе. По повадкам, по упрямому развороту головы я угадал родство. Мать и младшая сестра. Эта молодая женщина была полной противоположностью: угловатая, крупная, с тяжелой челюстью и блеклыми, будто выцветшими на солнце волосами. На ней — строгий темный плащ, застегнутый на все пуговицы до самого горла, словно она боялась, что без этой брони из нее что-то вывалится наружу.
— Мия! Господи, Мия, нет! — женщина средних лет рухнула на колени в жирную прибрежную грязь, в паре метров от брезента.
Её крик перерос в надрывную, сухую, лающую истерику. Это был шок — но замешанный на чем-то более горьком. На ядовитом чувстве вины, которое мой взгляд зафиксировал мгновенно. Она выла так, словно пыталась заглушить, перекричать собственную грызущую совесть. В её искаженном лице читался панический страх перед тем, чьи внутренние демоны внезапно материализовались в силуэт под брезентом.
Я перевел взгляд на молодую девушку. Она стояла неподвижно, словно каменное изваяние, игнорируя ползающую у ног мать. Ни слезы, ни вздоха. Её лицо оставалось закрытым, ледяным, непроницаемым. Она продолжала крепко, почти до белых костяшек сжимать плечи матери — но в этой хватке не было ни капли сочувствия. Это была хватка тюремщика, боящегося, что заключенный сболтнет лишнее.
В её блеклых глазах, прикованных к брезенту, читалось нечто пугающее, противоестественное. «Так тебе и надо. Твой триумф окончен» — вот что транслировала её горделивая поза. Она выглядела как обвинитель, удовлетворенный тем, что подсудимый наконец замолчал навсегда.
— Вам обоим нельзя здесь находиться, — я мягко, но непреклонно перегородил дорогу, поднимая старшую женщину за локти. — Место происшествия закрыто. Кто вы?
— Я Нэнси Рокетт, это моя дочь Хлоя, а там... там моя Мия! — женщина вцепилась в лацканы моего плаща. — Это он! Это всё он, я знаю! Курд! Он не давал ей прохода, контролировал каждый шаг, а вчера окончательно сорвался! Он убил её, правда?!
— Мама, замолчи. Перестань позорить нас перед копами, — Хлоя зашипела матери в ухо. — Они расстались. Курд вчера нажрался в баре, его половина города видела. Это могла быть случайность. Озеро глубокое, коряг полно, а Мия в последнее время была не в себе. Психопатка. Вечно искала повод для драмы. Ты сама говорила, что её эгоизм нас всех в могилу сведет. Вот и свела. Себя свела.
В этой фразе звенела чистая, концентрированная зависть к той, кто лежал неподвижно в двух метрах. Зависть, которая не утихает даже перед лицом смерти. Которая, возможно, от этого только обостряется.
Я повернулся к ним обеим, уводя от брезента к патрульной машине.
— Миссис Рокетт, Хлоя, мне нужно знать, что делала Мия в последний день. Она ведь больше года живет отдельно. Зачем она посреди ночи пришла на озеро? Она заходила к вам?
Мать и дочь замерли, обменявшись коротким взглядом. В этой секундной паузе промелькнула целая бездна несказанного — ядовитого, давно запечатанного, но готового прорваться.
— Она была у себя дома, — быстро, блокируя любую попытку матери открыть рот, отчеканила Хлоя. — Мы созванивались насчет ремонта, но она весь день возилась в документах. Сказала, что у неё полно работы. А ночью мы спали. Не слышали, как она ушла к воде. Озеро всегда её успокаивало, вы же знаете.
За годы работы в убойном я насмотрелся на сотни стадий человеческого горя. Оно бывает тихим, иссушающим, бывает диким, крушащим всё вокруг. Но у истинной скорби есть один общий знаменатель: она центрирована на потере. Человек, потерявший близкого, слеп ко всему остальному.
Появление Нэнси и Хлои не вписывалось ни в один протокол траура.
Это был перформанс. Нэнси выла слишком громко, слишком демонстративно — словно её крик предназначался не мертвой дочери, а невидимым зрителям за кулисами. Она не пыталась коснуться Мии, не припала к брезенту. Она ползала рядом, пачкая халат, словно наказывала себя за что-то. Это был не плач по утрате. Это была паника вора, который боится, что его сейчас поймают с поличным.
А Хлоя... Хлоя вообще выбивала меня из колеи. В её позе, в побелевших пальцах на плечах матери читался не шок — а торжество. Будто она дождалась финала пьесы, где её яркой сестре достались все аплодисменты, а ей — лишь объедки со стола. Теперь же, с падением занавеса, объедков не осталось никому. И она стояла над матерью как тюремщик, караулящий, чтобы подследственный не сболтнул лишнего.
На этом берегу пахло не скорбью. Здесь смердело застарелой, гнилой семейной тайной.
— Хорошо, — я пристально посмотрел Хлое в глаза. — И последнее. На Мии не было одежды. На мостике мы нашли платье. Но одной детали не хватает. Второй туфли. На левой ноге ничего нет, правую мы не нашли. Кто-то унёс туфлю.
Сестра Мии на долю секунды побледнела… Её безупречная маска дрогнула — едва заметно, но безвозвратно, как трещина во льду, которая разрастется, сколько ее ни затягивай. Хлоя судорожно сглотнула.
И в этот момент бездомный у мостика вдруг громко, гортанно расхохотался, продолжая исступленно раскачиваться в такт своим мыслям. В его безумном смехе эхом бился ответ, который никто на этом берегу пока не мог расслышать. Омут, из которого Мия так отчаянно пыталась вырваться всю свою сознательную жизнь, оставляя возле черной воды не просто туфлю. А всю себя.
Кривые зеркала
В моем детстве всегда пахло сухой известкой, мамиными сигаретами и дешёвым порошком. Когда мне исполнилось пять, отец растворился в воздухе, оставив лишь косой росчерк на старой фотографии. Он подарил мне рыжину моих волос и белизну кожи.
Мама не проронила ни слезы. Она часами стояла у трюмо, вбивая тональный крем в бледные щеки, и повторяла: «Мужчины уходят всегда. Ты должна вырасти такой, чтобы они ползали у твоих ног, но никогда не имели сил уйти».
Я росла, впитывая эту заповедь. Природа одарила меня неземной красотой — медным водопадом волос, фарфоровой кожей. Мама смотрела на меня с гордостью, которая с каждым годом отдавала ядом. Она видела во мне улучшенную версию себя. Ту, у которой есть шанс вырваться.
Но в этой любви была двойственность. Мама цеплялась за меня мёртвой хваткой — нуждалась, как утопающий в соломинке. И одновременно навешивала ожидания, под которыми трещали кости. Я должна была быть идеальной. Лучшей. Но при этом — оставаться её собственностью. Она душила меня объятиями и обесценивала каждую победу.
Я так и не научилась с этим справляться. Не разобралась, где кончается любовь и начинается тюрьма.
А потом появился отчим. Угрюмый, пропахший бензином. С годовалой дочерью Хлоей. Я была мала, но чувствовала: в этом доме никто никого не любит. Брак из удобства. Ему нужна была крыша. Ей — чтобы соседи не шептались. Когда он умер от рака поджелудочной, мама не плакала. Она сказала: «Ну вот. Опять я одна».
После его смерти она стала ещё более липкой, ещё более удушающей. Потеряла не мужа — фасад. И перенесла всю нерастраченную потребность на меня.
Хлоя росла тенью. Я искренне пыталась её любить — водила на озеро, плела венки. Но она принимала дары с мертвенной холодностью. Её взгляд говорил: «Мне не нужны твои объедки». Она обесценивала всё, к чему я прикасалась.
В нашей семье все играли в любовь, но за закрытыми дверями каждый оберегал свои теневые зоны. Мама цеплялась за меня. Хлоя строила крепость из молчания. Я физически чувствовала этот капкан.
Когда я купила билет до Чикаго, это была последняя попытка спастись. Снять маску «рыжей принцессы» и узнать — кто я на самом деле.
ГЛАВА 3
В отделе убойного всегда было одинаково: шлейф пережженного дешевого кофе, подсохшего дорожного гудрона от обуви патрульных и застарелый страх. Этот страх не был острым. Он въелся в канцелярские папки, словно серая плесень провинциальных контор — та, что не бросается в глаза, но медленно разъедает бумагу изнутри.
Само помещение было под стать запахам. Стены — выцветшие, когда-то казенно-зеленые, а теперь грязно-болотного оттенка, с разводами там, где годами текли старые трубы. Коридоры узкие, как щели, едва пропускающие двух разминувшихся полицейских. Лампы дневного света моргали через одну, отбрасывая на лица коллег болезненную желтизну.
В центре зала, за низкой перегородкой из мутного стекла, ютился «аквариум» — открытое пространство для оперативной команды. Четыре стола, сдвинутых буквально нос к носу. На них — горы бумаг, остывшие чашки, пепельницы с горками окурков. Мониторы компьютеров стояли так тесно, что локти сидящих соприкасались. Здесь нельзя было чихнуть, чтобы не обрызгать соседа. Нельзя было говорить по телефону, чтобы пол-отдела не слышало каждое слово. «Аквариум» — прозвище прижилось не из-за стекла, а потому, что люди в нём плавали в собственном поту, грязи и вымыслов, как рыбы в переполненном, давно не чищенном аквариуме.
Я сидел за своим столом, запустив пальцы в волосы, и смотрел на три свежих снимка, которые Брэдли только что швырнул перед моим носом. Не с места преступления — те были серыми, мрачными, на них Мия лежала на брезенте, свернутая в неестественной позе. Брэдли принес другие. Фото из её жизни — из телефона, из соцсетей, из тех углов, куда мы ещё не заглядывали. На одном она стояла на крыльце своего коттеджа, смеясь, в том самом изумрудном платье, которое мы нашли на мостике. На другом — крупный план: её лицо, улыбка, ветер в рыжих волосах. На третьем — она сидела на берегу озера, босиком, свесив ноги в воду. Живая. С них на меня смотрела Мия Рокетт. Не мертвая статуя на брезенте — а та, которую я знал. Та, которую не спас.
— Эд, взгляни на это, — Брэдли оперся тяжелыми ладонями о край моего стола. От него разило мятной жвачкой, которой он безуспешно пытался заглушить запах утренней сигареты. — База выдала совпадения по трем соседним штатам за последние два года. Индиана, Огайо, Иллинойс. Везде одна и та же чертовщина.
Я поднял голову. Брэдли зашагал по кабинету, активно жестикулируя, словно уже примерял на себя лавры человека, поймавшего крупную рыбу. Его задор сейчас только раздражал меня. Он видел то, что хотел видеть: красивую версию с маньяком-гастролером, которую можно продать прессе и закрыть с блеском.
— Смотри сам, — Брэдли начал загибать пальцы. — Год назад, пригород Индианаполиса. Студентка, рыжая. Найдена в водохранилище. Из одежды — только белье, платье аккуратно сложено на причале. Обуви нет. Полгода назад — Огайо. Девушка с медными волосами, платье на берегу, тело в воде. Экспертиза тогда списала на несчастный случай — мол, пошла купаться пьяная. Но три случая за два года в радиусе пятисот миль? Слишком кучно, Эд. У нас завелся серийник. Маньяк-эстет, охотится за рыжими и разыгрывает на воде один и тот же ритуал.
Миллер, сидевший за соседним столом и лениво перебиравший рапорты, громко хмыкнул, не отрывая взгляда от монитора:
— Да брось, Брэдли. Какой гастролер в нашем болоте? Мия крутила шашни с половиной города. От Курда, который вчера орал у её дома, до Патрика, её босса. Обычная бытовуха. Любовник погорячился, сбросил в воду, платье бросил — чтобы сымитировать суицид.
— Бытовуха не складывает платья по линеечке, Миллер! — огрызнулся Брэдли, ткнув пальцем в снимок. — И бытовуха не увозит с собой одну туфлю на память. На левой ноге Мии ничего нет. Правую мы не нашли. В Огайо у той девчонки тоже пропала одна кроссовка. Это почерк. Он забирает обувь.
Я молча слушал их перепалку. Внутри медленно, но верно разрасталось глухое раздражение. Моя интуиция молчала. Все эти файлы из соседних штатов, ровные строчки отчетов и теории о серийном убийце казались мне слишком правильными. Слишком удобными для полицейского ума, который отчаянно ищет понятные паттерны там, где их, возможно, нет.
Маньяк — это внешнее зло. Классическое зло из учебников. Его можно выследить, составить карту, объявить в розыск. Но то, что я почувствовал сегодня утром на берегу озера, не имело отношения к бродячему монстру. Там пахло застойной, домашней гнилью. Грехом, который годами вызревал внутри этого тихого городка — за белоснежными заборчиками, за аккуратными фасадами, под масками приветливых улыбок.
И в этом запахе мне уже начали мерещиться лица. Нэнси, с чувством вины, проскальзывающим сквозь ее вой. Хлоя с её ледяной короной. И другие, кого я пока не видел, но уже чувствовал — они стояли за кулисами этого театра, ждали своей очереди выйти на свет.
— Четких данных из базы пока нет, Эд, — тише сказал Брэдли, заметив моё молчание. — Это просто гипотезы. Запросы отправлены, но архивы Индианы будут копать еще дня два. Нам нужно от чего-то отталкиваться. Если это серийник, мы теряем время.
— Мы не теряем время, — я медленно поднялся со стула, поправляя накрахмаленный воротничок рубашки. Тот самый, что удерживал мой внутренний хаос в узде. — Мы начнем с того, что осязаемо. Брэдли, продолжай трясти аналитиков по поводу рыжих девушек. Миллер, пробей алиби бывшего Мии на вчерашний вечер — с десяти до двух.
Я взял со стола чистый блокнот и засунул его в карман плаща. Внутри уже начал формироваться список. Я еще не знал всех имен, но чувствовал их — как затылком чувствуешь взгляд в темноте.
Невидимое притяжение
Я никогда не был для неё вариантом.
В школе она проходила мимо, иногда бросала «Привет, Эдди» — и шла дальше, к своей компании, к своей жизни, к тем, кто умел смеяться громче, чем я. Я стоял у стены, сжимая папку с тетрадями, и смотрел, как её рыжие волосы мелькают среди чужих спин. Она не ждала ответа. Она знала, что я не отвечу.
Но она замечала меня. Этого было достаточно.
В те годы я не понимал, зачем она это делает. Потом, став следователем, понял: Мия интуитивно искала безопасные гавани. Места, где её не нужно было ослеплять. Где можно было просто быть. Я был для нее таким местом. Не другом. Не влюбленным мальчиком, которого она дразнила. Просто — тихим уголком, где никто не требует улыбаться.
Она иногда садилась рядом в библиотеке. Не разговаривала. Просто листала журналы или делала вид, что читает. Я чувствовал запах её духов и замирал. Не от страха. От избытка — слишком много, слишком близко, слишком вероятно, что она услышит, как колотится моё сердце.
Она не слышала. Или делала вид.
Однажды, перед самым выпуском, она нашла меня на лестничной клетке. Я сидел на подоконнике, смотрел во двор. Она подошла, встала напротив, оперлась плечом о косяк. Молчала. Потом сказала:
— Ты единственный, кто никогда ничего от меня не хотел, Эдди. Даже не пытался. Знаешь, это... странно. И приятно.
Я не нашёл, что ответить. Она улыбнулась — грустно, краешком губ — и ушла. А я остался сидеть, глядя на подоконник, куда она опиралась ладонью. Там остался смутный отпечаток. Я не стёр его до самого выпускного.
Мы видели друг друга и позже, много раз. В городе размером с тарелку сложно не пересекаться. Но каждый раз это было как танцы на минном поле: слишком долгий взгляд через улицу, слишком быстрый кивок, сделанный вид, что мы не заметили друг друга. Она — из своего мира, где люди улыбаются и берут кофе с собой. Я — из своего, где люди молчат и смотрят на чужие руки.
Я мог бы гордиться тем, кем стал. У меня есть жетон, табельное оружие, право задавать вопросы, на которые обычные люди не имеют права. Я видел такое, от чего у неё волосы встали бы дыбом. Я ловил убийц. Я раскрывал дела, о которых пишут в газетах. В полицейских кругах меня уважают. Там я свой.
Но когда я смотрел на неё — я понимал: всё это не имеет значения. Ни жетон, ни оружие, ни раскрытые дела. Потому что я всё равно не умею делать того, что умеет она. Подойти. Улыбнуться. Сказать что-то простое, без надрыва. Протянуть руку первой.
Я мастер читать чужие лица, но так и не научился открывать своё.
А её мир был за стеклом. Толстым, пуленепробиваемым. Я мог смотреть, фиксировать, запоминать — но не мог достучаться.
Она была светом. А я всю жизнь учился не смотреть на свет, чтобы не ослепнуть. Но теперь, когда его не стало, я вижу только тьму.
И свою вину. Негромкую, неочевидную, спрятанную за идеально ровными стопками журналов и безупречным порядком пустых комнат.
Но от этого — не менее тяжёлую.
* * *
В дверь моего кабинета постучали, прежде чем я успел поднять фломастер. Майкл просунул голову в щель — бледный, с темными кругами под глазами, но держался ровно. Стажер, а уже научился не рассыпаться на части после первого же вскрытия. В его руках была серая папка, из которой торчали листы с предварительными заключениями.
— Эд, у меня данные по Мие, — сказал он, прикрывая за собой дверь. — Полный отчет будет готов через несколько дней. Я хочу перепроверить каждую деталь, не торопиться. Но основные выводы уже есть.
Я кивнул, отодвигая чистый блокнот. Майкл сел напротив, раскрыл папку и пробежал глазами по верхнему листу, хотя, я видел, он уже знал все наизусть.
— Причина смерти — утопление, — начал он. — Вода в легких, типичная картина. Она не захлебнулась мгновенно. Боролась. Долго.
— Сколько? — спросил я, чувствуя, как внутри что-то сжимается.
— Сложно сказать точно без гистологии, — Майкл покачал головой. — Но судя по всему, несколько минут. Может, больше. Она боролась до конца, Эд. До самого конца.
Я представил это: Мия, задыхающаяся, хватающаяся за что-то в темноте, пытающаяся вырваться из ледяных объятий воды. И ничего не мог с собой поделать — картинка стояла перед глазами, как кадр из чужого, жестокого фильма.
— Что насчет повреждений? — спросил я, заставляя голос звучать ровно.
— Гематомы на шее и запястьях — прижизненные, — Майкл перевернул лист. — Возникли до погружения в воду. Рана на виске — тоже. Она получила этот удар, когда была жива.
— От какого предмета?
— Пока не могу сказать точно. Что-то тяжёлое, с тупым краем. Не нож, не молоток — скорее, металлический предмет с ровной поверхностью. Болт, уголок, часть какой-то конструкции. Следы ржавчины на краях раны. Я отправлю на микроскопию, но это займёт время.
Майкл помолчал, собираясь с мыслями.
— Царапины на теле — хаотичные, рваные. Похоже на то, что она отбивалась от нападавшего. Ногти могли оставить такие следы, если он действовал в исступлении. Но есть нюанс... края некоторых царапин слишком острые, словно их оставил не ноготь, а что-то металлическое или деревянное. Возможно, в ход пошёл какой-то предмет. Или она упала и ударилась обо что-то в воде, — Майкл нахмурился. — Под ногтями — грязь, ил, микрочастицы дерева. Человеческого эпителия почти нет. Единичные клетки, но они могут быть случайными — от контакта до погружения. Если она и царапала нападавшего, вода могла смыть следы. Или он был в перчатках. Или...
Он замолчал, постукивая ручкой по планшету.
— Или? — подтолкнул я.
— Или нападавшего не было. Но я пока не готов это утверждать, — Майкл поднял на меня усталые, но спокойные глаза. — Слишком много «если». Вода смывает следы, ты знаешь. Мне нужно время. Несколько дней. Я разберу каждый сантиметр её тела, каждый срез ткани. Если там есть что-то чужое — я найду. И тогда мы будем знать точно: кто-то был — или никого не было.
— Делай, — кивнул я. — Всё, что нужно. И никакой спешки. Мне нужна правда, а не отчёт для прокурора.
Майкл кивнул, собрал свои листы и вышел, оставив меня наедине с чистой маркерной доской и тяжелыми мыслями. Утопление. Борьба до конца. Рана на виске. И почти никаких следов чужого присутствия.
Я сидел неподвижно, глядя на пустую белую поверхность. Мой ум настойчиво требовал структуры.
Версия самоубийства пришла первой. Она всегда приходит первой в таких делах — удобная, чистая, не требующая поисков убийцы. Молодая женщина, панические атаки, что-то там упоминала мать. Ночь, озеро, темнота. Шаг в воду — и всё. Финал, который не нужно расследовать, только оплакать.
Но я не мог в неё поверить.
Не потому, что улики противоречили — они как раз допускали такой вариант. А потому, что я знал Мию. Не близко, не как друг или любовник — но я видел её достаточно, чтобы понять: эта девушка не сдаётся. Она была сломана, да. Уставшая, загнанная в угол, с паникой в глазах. Но она дралась. Каждый раз, когда жизнь её роняла, она поднималась. Кусалась. Цеплялась за что угодно. За работу, за отношения, за мечту, о которой говорила тем, кто готов был слушать.
По крайней мере, я так думал. Или хотел так думать.
Теория Брэдли о серийном маньяке висела в воздухе отдела слишком соблазнительным ярлыком. Копам нравились маньяки. Внешний монстр — это удобное зло, которое освобождает город от ответственности.
Но мое чутье категорически отвергало и эту версию.
Я не верил в бродячее чудовище. Мозг чувствовал: разгадка не прячется в дорожной пыли чужих штатов. Самые жуткие тайны не приходят извне — они годами вызревают прямо у нас под носом, за белыми заборчиками, питаясь домашним молчанием и застарелыми обидами.
Оставалось только одно: кто-то из её круга. Кто-то, чье давление стало последней каплей.
Мне предстояло собирать этот пазл вручную, деталь за деталью, вытаскивая на свет скрытые мотивы тех, кто улыбался Мии при жизни. Зло было местным. Оно пахло озерной тиной нашего городка. И я был готов перевернуть каждый камень в этом сытом болоте.
Я взял фломастер и вывел в самом центре доски одно-единственное имя: Мия.
Вокруг него мгновенно, словно нити паутины, выросли первые стрелки-связи. Наша оперативная группа уже вовсю работала на улицах городка: помощники шерифа обходили соседей Мии, методично опрашивая всех, кто мог видеть рыжеволосую девушку прошлой ночью между полуночью и пятью часами утра. Но я слишком хорошо понимал, что обычные люди, ведомые линейной логикой, увидят лишь внешнюю сторону этого маршрута. Моя задача — заглянуть глубоко за декорации, туда, где прячутся истинные мотивы.
Дверь допросной закрылась с глухим щелчком, отрезав нас от шума коридора. Здесь пахло старым линолеумом и холодом. Нэнси сидела на краешке стула, сжавшись в комок, словно пыталась занять как можно меньше места в пространстве. Её праздничный домашний халат, испачканный в озерной грязи, смотрелся нелепо и жутко. Она больше не выла. Острый приступ театральной истерики на берегу сменился глухим, стеклянным оцепенением.
Я сел напротив, положив перед собой чистый блокнот. Не торопился. Мой разум требовал выдержать паузу, заставить её тишину заговорить первой.
— Пейте, Нэнси, — я пододвинул к ней пластиковый стакан с ледяной водой.
Она вздрогнула, подняла на меня глаза — тусклые, окруженные сеткой глубоких морщин, в которых запеклась тушь. Её пальцы, покрытые дешевыми перстнями, судорожно обхватили пластик. Стакан мелко задрожал, вода выплеснулась ей на колени, но она даже не заметила.




