- -
- 100%
- +
— Не шевели стопой. Вообще. Представь, что это не твоя нога.
— Она мне и так уже не очень родная.
Вторая пружина поддалась легче. Дуги разошлись пальца на три, и я подхватил её под колено и под пятку и вынул ногу наверх, одним движением, чтобы не елозить по зубьям. Она всё-таки вскрикнула, коротко, и тут же вцепилась зубами в собственный кулак.
Я положил ногу себе на бедро и посмотрел.
Две рваные раны, одна глубокая, до мяса, вторая рассечение по коже. Кровь шла ровно, тёмная, без толчков. Значит, артерия цела. Кость на ощупь была целой, стопа двигалась, когда я чуть повернул, и это было важнее всего остального.
— Жить будешь.
— Это вы мне сейчас как врач?
— Как человек, который видел хуже.
Я стянул с себя рубашку, зубами надорвал подол и рванул на полосы. Одну сложил плотным квадратом и прижал к глубокой ране, вторую пустил вокруг, через подъём и над косточкой, затянул так, чтобы давило, но не пережимало всю ногу. Пальцы на стопе остались тёплыми и розовыми. Хорошо.
Она смотрела, как я работаю, и говорила без остановки, и я понял довольно быстро, что это не характер, вернее, не только характер. Так человек держится, когда боится, что если замолчит, то начнёт выть. Я это знал слишком хорошо, с другой стороны знал, изнутри. Два года я молчал именно потому, что говорить было нечем.
— У вас, наверное, тут целый сервис, — сказала она. — Спасение городских. Скидка постоянным клиентам.
— Первая. Скидки не будет.
Она моргнула. И засмеялась, тихо, на выдохе, и смех у неё был мокрый, но живой.
И что-то внутри меня при этом шевельнулось, незнакомое и давнее, как будто в доме, где два года не топили, кто-то открыл заслонку. Мне это не понравилось. Мне это понравилось. Я отложил разбираться на потом.
— Подруги побежали за помощью, — сказала она. — Юля и Маша. В деревню. Они, наверное, уже полдеревни подняли.
— Встретим по дороге. Машина на просеке, двести метров.
— Я дойду.
— Нет.
Я подвёл руку ей под колени, вторую под спину и поднял. Она ахнула и схватилась за моё плечо, пальцы были ледяные, и на секунду прижалась лбом к ключице, а потом выпрямилась, будто вспомнила, что вообще-то взрослая самостоятельная женщина.
Весила она мало. Пахло от неё лесом, нагретой травой и тем кисловатым запахом, который даёт страх, и ещё чем-то городским, духами, выдохшимися за утро. Я давно не держал на руках ничего живого, и это оказалось хуже, чем я думал, и лучше тоже.
— Держись за шею. Пойду медленно.
— Я не тороплюсь, — сказала она. — У меня, как выяснилось, свободный день.
Я пошёл через поляну к просеке, выбирая ногами ровное, обходя корни, чтобы не качнуть её и не растрясти ногу. Солнце било сквозь берёзы полосами. Сзади, в примятой траве, остался лежать раскрытый капкан, и я запомнил место: три берёзы из одного корня, старая вырубка в сорока шагах.
С этим я разберусь. Но позже.
* * *
Машина стояла на просеке там, где я её оставил, старый внедорожник с выгоревшей до серого краской и вечной глиной по пороги. Я придержал Алину одной рукой, второй дёрнул заднюю дверь, и она открылась с тем же скрипом, с каким открывалась последние шесть лет.
— Сейчас посажу. Ногу не напрягай, я сам.
Она кивнула, стиснув зубы. На заднем сиденье валялась моя куртка, брезентовая, в сосновой смоле. Я свернул её вдвое, положил к дальней двери и усадил Алину так, чтобы нога легла повыше, выше бедра и выше головы, если честно, получалось не очень, но хоть так. Она охнула, когда я укладывал щиколотку, и вцепилась пальцами в обивку.
— Терпи. Сейчас отпустит.
— Угу. Вы это тоже как человек, который видел хуже?
— Как человек, который сам сидел с такой ногой.
Я протянул ремень через её плечо, завёл в замок и придержал ладонью, чтобы не хлестнуло по груди. Щелчок вышел непривычно громкий. Со стороны это, наверное, выглядело смешно: мужик под два метра возится с ремнём, как будто пристёгивает фарфоровую вазу, которую везёт через всю область. Но ваза была тёплая, дышала часто и смотрела на меня снизу вверх серо-зелёными глазами, в которых плавал страх, и я не хотел, чтобы её мотало на поворотах.
— Повязку не трогай. Будет мокнуть, это нормально.
— Я вообще стараюсь ничего не трогать. У меня сегодня уже был один опыт взаимодействия с окружающей средой.
Я захлопнул дверь, обошёл машину и сел за руль. Двигатель схватился с первого раза, и я вывернул на колею.
Лесная дорога до трассы была восемь километров разбитой глины и корней, и в обычный день я ехал по ней шагом, жалея подвеску. Сегодня я шёл настолько быстро, насколько позволяло не превратить ямы в удары. Руки сами выбирали траекторию, объезжали колдобины по гребню, и вся моя голова при этом была занята зеркалом заднего вида. Я поправил его так, чтобы видеть её лицо, а не дорогу позади. Дорога позади меня не интересовала уже два года.
Лицо было белое. Не бледное, а именно белое, как бумага, и на скулах проступили веснушки, которых минуту назад я не замечал.
— Как тебя зовут?
— Алина. Артеева.— Она попыталась усмехнуться. — Можете записать в журнал пострадавших.
— Егор. Откуда ты?
— Из Москвы. Приехала отдохнуть. Три дня тишины, свежий воздух, никаких дедлайнов. — Она коротко выдохнула через нос, пережидая тряску. — Отдых удался, как видите. Полное погружение в природу.
— Одна в лесу почему?
— Я не одна была. Я отстала. Там были такие подберёзовики, что я за ними пошла, как за призванием.
— И как подберёзовики?
— В корзинке остались. Там, под берёзами. Если будете возвращаться, заберите, жалко.
Я глянул в зеркало. Она говорила, и это было хорошо, пока говорит, значит, держится, но говорила всё медленнее, и в конце фразы голос уезжал куда-то вниз.
— Заберу, — сказал я. — Грибы не бросаю.
— Серьёзный подход.
— Один из немногих оставшихся.
Выехали на грейдер, пошло ровнее, я добавил газу. Пыль поднималась за машиной рыжим хвостом, в приоткрытое окно тянуло нагретой полынью и соляркой от встречного трактора. Солнце стояло высоко, било в лобовое, и я опустил козырёк, чтобы не слепило.
— Что делала в деревне?
— Приехала к Юле на день рождения. Двадцать девять лет человеку, девичник, шашлыки, всё по плану. — Она помолчала. — Я теперь буду гвоздём программы, да? Женщина-капкан.
— Будешь.
— Вы могли бы из вежливости возразить.
— Мог бы.
Она фыркнула, и я поймал себя на том, что у меня дёрнулся угол рта. Не улыбка, так, подёргивание мышцы, но я его заметил, как замечаешь чужую вещь в собственном кармане. Два года моё лицо делало ровно одно выражение, и оно меня устраивало. А тут какая-то городская с продырявленной ногой шутила про гвоздь программы, и у меня дёргался рот.
Я прибавил ещё.
— Вы всегда так ездите? — спросила она.
— Нет. Обычно медленнее.
— А сегодня?
— Сегодня я везу гвоздь программы.
Она засмеялась и тут же зашипела, потому что на смехе напряглась нога. Я выругался про себя и сбросил перед ямой.
Дальше она замолчала. Я ждал ответа секунд двадцать, спросил ещё раз про Юлю, про то, в каком конце деревни дом, и ответа не было. Посмотрел в зеркало. Голова у неё завалилась на подголовник, глаза были прикрыты, и губы шевелились, вроде как считали.
И вот тогда мне стало по-настоящему страшно.
Не так, как бывает страшно за абстрактного человека на обочине, когда проезжаешь мимо аварии и неделю потом аккуратнее водишь. А так, что у меня руки на руле стали мокрыми, и в ушах появился тот самый тихий звон из больничного коридора, который я помнил до сих пор и очень не хотел помнить. Я два года старательно устраивал себе жизнь, в которой не за кого бояться. Устроил. Дом, печка, лес, ноутбук, Кирилл раз в месяц с отчётами. Всё работало. И вот какая-то Алина Артеева из Москвы молчит на заднем сиденье, и всё это разваливается за три секунды.
— Алина.
— М-м.
— Не молчи.
— Я не молчу. Я экономлю.
— Экономить будешь в больнице. Говори.
— О чём?
— О чём угодно. Чем занимаешься.
— Пишу книги. — Она сглотнула. — Романы. В основном про любовь, если это важно для анамнеза.
— Хорошие?
— Издательство говорит, что продаются. — Пауза. — Это немножко разные вещи, знаете.
— Знаю, — сказал я. — Очень хорошо знаю.
Она приоткрыла глаза и посмотрела в зеркало, и на секунду наши взгляды там встретились, в этом мутном пыльном прямоугольнике, и я первый отвёл глаза на дорогу. Сердце било в горле ровно и тяжело, как после долгого подъёма.
Трасса показалась за поворотом, белая отбойная лента и фуры. И одновременно телефон в подстаканнике ожил, мигнув делениями сети: в лесу у нас её нет совсем, ловить начинает только здесь, у развилки. Я взял трубку одной рукой, большим пальцем нашёл номер приёмного покоя.
Ответили на четвёртом гудке.
— Областная, приёмный. Везу девушку, двадцать восемь — тридцать, нога, правая, рана от капкана. Открытая, глубокая, кость цела, артерия не задета, жгут не накладывал, давящая повязка. Крови потеряла немного. В сознании, разговаривает. Буду через двадцать минут. Подготовьте хирурга и столбнячный.
На том конце что-то уточнили. Я сказал, что да, капкан, да, железный, да, в лесу, и что ржавчина там была.
— Двадцать восемь, — сказала Алина сзади, когда я положил трубку. — Не тридцать.
— Учту на будущее.
— На какое будущее?
Я посмотрел в зеркало. Она смотрела в ответ, и к губам у неё возвращался цвет.
— На всякое, — сказал я и вышел на трассу.
* * *
Больница встретила тем самым запахом, который я помнил до мелочи: хлорка, мокрый линолеум и поверх всего слабый, сладковатый душок бинтов. Я толкнул плечом створку двери, потому что руки были заняты, и внёс Алину в приёмный покой, стараясь не задеть косяком её ногу.
Медсестра за стеклянной конторкой подняла голову, и ручка у неё замерла над журналом. Я понимал, как это выглядит: мужик под два метра, в одной футболке, с бурыми разводами на руках и на штанах, и девушка на руках, у которой вместо повязки на щиколотке намотана чужая клетчатая рубашка.
— Звонил двадцать минут назад, — сказал я. — Капкан. Нога правая, рана открытая, глубокая, от лодыжки вверх сантиметров восемь. Кость целая, пальцы шевелятся, артерию не задело. Железо ржавое, лежало в земле. Крови потеряла немного, сознание не теряла. Столбнячный ставили больше десяти лет назад, не помнит точно.
— Я помню точно, — сказала Алина мне куда-то в ключицу. — Я помню, что не помню.
Медсестра уже жала кнопку и кричала в коридор что-то про каталку и про Павла Сергеевича, и через полминуты из-за угла выкатились санитары, а с ними молодой парень в зелёном, с заспанным лицом и очень быстрыми руками. Каталка стукнулась колёсами о порог.
Я наклонился и переложил её. Это заняло секунды три. Но пока я разжимал руки, пока её затылок опускался на клеёнчатую подушку, а пальцы соскальзывали с моего плеча, она посмотрела на меня снизу вверх, и в её серо-зелёных глазах было не про боль. Боль она терпела всю дорогу и ни разу не заплакала. Там было другое: она смотрела так, будто я прямо сейчас развернусь и выйду в эти стеклянные двери, и больше ничего не будет.
*Я знал этот взгляд.* Два года назад я сам смотрел так на людей в зелёном, когда увозили Ирину. Только у меня тогда никто не остался в коридоре.
— Жить будешь, — сказал я.
— Это врачебный прогноз или вежливость?
— Это опыт.
— Утешили, — выдохнула она и попробовала улыбнуться, и улыбка вышла кривая и бледная, но она всё равно её сделала, и у меня что-то неприятно и сладко повернулось под рёбрами.
Санитары взялись за поручни. Я выпрямился и повернулся к медсестре, которая уже раскрыла журнал и держала ручку наготове.
— Артеева Алина. Двадцать восемь лет. Москва, в деревне в гостях.
— А вы ей кто?
Вот тут надо было сказать «никто», и я действительно открыл рот, чтобы сказать «никто», потому что так оно и было: я вышел на крик, разжал железо, довёз. Всё. Дальше — хирург, антибиотики, бумажки, подруги приедут.
— Егор, — сказал я вместо этого. — Запишите мой телефон в карту. Если будут вопросы по ране или по тому, как она лежала в лесу, пусть врач звонит. Я видел капкан.
Медсестра посмотрела на меня поверх очков, оценивающе, по-женски, и записала.
*Ей это не нужно,* сказал я себе, пока диктовал цифры. *Врачу всё равно, как лежал капкан. Ты это делаешь не для врача.*
Каталка уже ехала. Колёсико спереди дребезжало и уводило влево, санитар подправлял её бедром. Алина приподняла голову, нашла меня глазами над плечом парня в зелёном и сказала громче, чем нужно было:
— Рубашку верну!
— Оставь себе.
— Она клетчатая.
— Я в курсе.
— Я в ней буду выглядеть как дровосек.
— Дровосеки в лес по грибы ходят с топором, а не с корзинкой, — сказал я. — Это бы тебя сегодня сильно выручило.
Она засмеялась. Коротко, через боль, и тут же зашипела, и в ту же секунду створки дверей с табличкой «Операционный блок. Посторонним вход воспрещён» разъехались, каталку протолкнули внутрь, и дверь пошла обратно, съедая коридор, зелёные спины, её светлую макушку на клеёнке.
Голоса за дверью ещё были слышны. Кто-то спрашивал про аллергию, Алина отвечала, что на дураков, и кто-то хмыкнул. Потом голоса стали тише, потом стали неразличимы, потом остался только гул ламп.
Я стоял.
Стоял, честно говоря, непозволительно долго для человека, у которого в багажнике две корзины рыжиков, а дома некормленая печка и ноутбук с письмом от Кирилла, на которое я не ответил со вчера. Пахло хлоркой. Под потолком жужжала лампа дневного света, одна из трёх, остальные горели ровно. На стене висел плакат про признаки инсульта, выцветший до оранжевого.
И до меня дошло, что я не хочу домой.
Это было такое простое открытие, что от него стало даже смешно. Два года я хотел домой всегда. Из магазина, от Юли с Олегом, из города, с рыбалки, с собственного дня рождения. Дом — это тишина, в которой никто ни о чём не спрашивает и ничего от тебя не ждёт, и я эту тишину построил сам, своими руками, аккуратно, как сруб, венец к венцу. А сейчас я представил, как приеду, затоплю, сяду у окна, и за окном будет река и ничего больше, и внутри у меня поднялось что-то вроде тихого протеста. Я хотел знать, зашили ей ногу или ещё нет. Хотел знать, поставили ли укол и ругался ли хирург на ржавчину. Хотел знать, что она выйдет оттуда и опять скажет какую-нибудь ерунду про дровосеков.
*Ты её знаешь полтора часа,* сказал я себе. *Ты даже не знаешь, какая она, когда ей не больно.*
Я посмотрел на свои руки. Под ногтями была чужая кровь и лесная грязь, и запястье саднило там, где его прикусила пружина, когда я разводил дуги. Надо было ехать. Надо было хотя бы помыться.
Вместо этого я прошёл вдоль стены к ряду стульев, прикрученных к общей железной планке, из тех, у которых дерматин на сиденьях треснул от старости и прожжён в одном месте чьей-то сигаретой ещё при прошлом главвраче. Сел на второй от окна. Колени упёрлись почти в подбородок.
Медсестра выглянула из-за стекла.
— Мужчина, вам в травму? Руку показать?
— Нет.
— Так а чего вы сидите-то?
Я подумал, глядя на дверь с табличкой.
— Жду, — сказал я.
Она хмыкнула и убрала голову. Я вытянул ноги в проход, откинул затылок на стену и стал слушать, как за дверью звякает металл о металл.
Глава 3. Праздник с перевязанной ногой
Юлина «Нива» въехала во двор уже в седьмом часу, когда солнце легло на крыши низко и жёлто, как масло на хлеб, и я из окна увидела, что столы никто не убрал.
Они так и стояли во дворе под яблоней, сдвинутые в одну длинную кривую линию, застеленные клеёнкой в вишенках. Над ними висела гирлянда из шариков, уже немного усталых, одного не хватало, видимо, лопнул от жары. Салаты были накрыты марлей от мух. Мангал дымил. Пахло углём, укропом и нагретой за день смородиной, и этот запах ударил мне в нос так внезапно и так по-домашнему, что я чуть не разревелась, чего, разумеется, не могла себе позволить.
*Праздник не отменили,* подумала я с благодарностью. *Просто сдвинули. Как мебель, когда в комнату вносят рояль.*
— Приехали! — заорала Мария с крыльца и понеслась к машине, как будто её выстрелили из рогатки.
Дверцу она дёрнула раньше, чем Юля успела заглушить мотор. Схватила меня под мышки, потянула, я вцепилась в край сиденья, нога в толстом белом коконе повязки поехала вперёд, пятка стукнулась о порог, и я сказала что-то такое, чего в приличном романе обычно не пишут.
— Ой! Ой, прости, прости! Алиночка, ты не наступай, слышишь, вообще не наступай! Юль, да помоги же! Она же сейчас на ногу встанет! Люди, она на ногу встанет!
— Маш, — сказала я сквозь зубы. — Я не встану на ногу. Я на неё даже смотреть не хочу.
— Как же ты теперь? У тебя же там швы! Там же швы, представляешь, живые швы! — Мария обернулась к двору и объявила ему, громко, с трагическим придыханием: — Ей наложили швы!
Двор затих.
*Прекрасно. Ещё немного, и меня внесут к столу на носилках, с бенгальским огнём в повязке, как именинный торт.*
— Шесть швов, — сказала я вслух, ровно и бодро, выставляя здоровую ногу на траву. — И укол от столбняка в самое дорогое. Юль, с днём рождения ещё раз. Я, кажется, подарила тебе самый незабываемый день за последние лет десять.
— Дура ты, — сказала Юля, выходя с другой стороны и подныривая мне под локоть. — Обопрись нормально. Не на Машку, Машка тебя уронит. Машка, возьми пакеты.
Мария взяла пакеты и тут же заглянула в тот, что сверху, где лежала свёрнутая клетчатая рубашка, бурая от засохшего, с разорванным подолом. Лицо у неё сделалось такое, что я быстро сказала:
— Это не моё. Отдать надо.
До крыльца было метров двадцать. Мы шли их, наверное, минуты три, и всю дорогу я ощущала каждую кочку, каждый куриный помёт, каждую свою мысль. Нога под бинтом жила отдельной жизнью: тупо, горячо, в такт сердцу. От меня пахло больницей, йодом и чужой кровью, то есть своей, и мне ужасно хотелось сказать что-нибудь смешное, чтобы все перестали смотреть.
— Шашлык ещё есть? — спросила я.
— Ещё бы его не было, — отозвался Олег от мангала. — Я третью партию ставлю. Тебя ждём.
— Вот это я понимаю, настоящая дружба.
Юля усадила меня не на лавку к столу, а в плетёное кресло, которое обычно стояло на веранде и которое она при гостях называла «моё место, не занимать». Притащила табуретку, положила сверху подушку в наволочке с ромашками, потом вторую, устроила мою ногу горизонтально, поправила, отступила, посмотрела и поправила ещё раз. Сунула мне в руки кружку с чаем, горячим, слишком сладким, со смородиновым листом.
— Юль, я не умираю.
— Пей, — сказала она.
И вот тут у неё на секунду сошла вся эта хозяйская суета, вся эта беготня с тарелками и подушками, и осталось лицо. Юля смотрела на мою ногу, и глаза у неё были совершенно взрослые, тихие и какие-то старые, не Юлькины.
— Я ведь бежала и думала: доедем или нет, — сказала она негромко, только мне. — Там же до трассы двадцать минут.
— Доехали, — сказала я.
— Повезло, что он там был.
— Повезло, — согласилась я и зачем-то обхватила кружку обеими руками, хотя было жарко.
Юля ещё постояла, потом моргнула, и всё вернулось: она крикнула Олегу про хлеб, а Таньке, соседке, про то, что огурцы на том конце стола и надо передать.
Гости за столом притихли ровно настолько, насколько притихают люди, когда очень хотят посмотреть, но воспитание не велит. Посматривали на бинт. Соседский мальчишка лет девяти смотрел откровенно, не отрываясь, с восторгом.
— А правда капкан? — спросил кто-то. — Железный? Медвежий?
— Правда. Железный. На две пружины.
— А больно было?
— Умеренно, — сказала я. — Примерно как читать отзывы на свою книгу.
Засмеялись, и я была благодарна смеху, потому что рассказывать про лес заново мне не хотелось совершенно. Я уже знала, что перескажу это раз двести, что это станет моей коронной историей на всех кухнях, с подробностями и выдумками. Но не сейчас. Сейчас в голове всё ещё было слишком свежо и шло не по порядку: мох, собственный крик, запах нагретой хвои, чьи-то руки, разводящие железо, и голос, который спокойно говорил мне о сыроежках, пока я думала, что меня сейчас вырвет от боли.
Мария придвинула табурет вплотную, села и взяла меня за руку. Не погладила, не похлопала, а именно взяла, двумя своими, и держала, и пальцы у неё были холодные, хотя вечер стоял тёплый.
— Маш, я никуда не денусь.
— Угу, — сказала она и не отпустила. — Я тебя больше в лес не пущу. Никогда. Хоть за белыми, хоть за чем.
— За белыми можно.
— Нельзя.
Я прислонилась затылком к спинке кресла. Над двором ходили ласточки, низко, значит, к дождю, а может, и не значит, я в приметах разбираюсь примерно как в сантехнике. Пакет с рубашкой Мария поставила возле моего кресла, и я видела из-под клеёнки край рукава в сине-зелёную клетку.
*Её надо постирать. И вернуть.*
Я очень старалась, чтобы эта мысль прозвучала у меня в голове как обычная бытовая задача, вроде «купить обратный билет». Получилось плохо.
* * *
Шашлык дошёл, и разговор за столом пошёл ровнее, как всегда бывает, когда у людей заняты руки и рты. Про капкан ещё поговорили, конечно, но уже без меня в центре: перешли на то, что в прошлом году у Петровых собака попала в петлю, и что лес стал не лес, а чёрт знает что.
— Так это ж хорошо, что тот, с реки, рядом оказался, — сказала Танька, передавая через стол миску с огурцами. — Он там один ходит, вечно один. Я его летом вижу: идёт с корзиной по дороге, кивнёт и всё.
Я заметила, как Юля перестала улыбаться. Не нахмурилась, не отвернулась, просто с лица ушло то мелкое хозяйское оживление, с которым она весь вечер следила, у кого пустая тарелка. Она поставила бутылку с морсом на стол аккуратнее, чем надо было её ставить.
— Егор его зовут, — сказала Юля. — Не «тот, с реки».
— Ну так я и говорю, Егор.
Я отпила чай, который уже остыл и стал от этого ещё слаще, и услышала собственный голос раньше, чем решила что-нибудь спрашивать:
— А что он вообще за человек?
*Прекрасно. Небрежно, как сводку погоды. Ровно на полсекунды быстрее, чем небрежно бывает.*
Мария рядом чуть повернула голову. Мария вообще всё замечает, это её экономическая натура: она умеет посмотреть на человека так, будто сверяет его с таблицей. Я сделала вид, что меня крайне занимает узор на клеёнке.
Юля села наконец. За весь вечер это, кажется, был первый раз, когда именинница опустилась на стул не для того, чтобы тут же вскочить. Она положила руки на стол ладонями вниз и посмотрела в сторону реки, хотя из-за забора реки не было видно, только верхушки ив.
— Нормальный он человек, — сказала она. — Просто у него два года назад жена умерла.
За столом кто-то поставил вилку, и этот звук оказался громче, чем следовало.
— Ирина. Красивая была. Они сюда приезжали на выходные, дом купили, собирались всё перестраивать. — Юля говорила ровным голосом — Она рожала. Осложнения, что-то там с кровотечением, я не врач, не знаю. Не спасли. И ребёнка тоже не спасли. Мальчик был.
Не знаю, чего я ждала. Развода, может. Какой-нибудь понятной городской истории с разделом имущества и обидой на весь мир, из тех, что я сама штампую в книжках по две штуки в год. Мне стало стыдно так быстро и так горячо, что я опустила глаза в кружку.
— Он после этого сюда и перебрался, — сказала Юля. — Насовсем. Зимой тоже тут. Дом на отшибе, у самой реки, за Матвеевыми. Ни с кем особо не разговаривает. Поздоровается, спросит, не надо ли чего, и всё. Олег ему как-то предлагал на рыбалку, он сказал: спасибо, не сейчас. Два года «не сейчас».



