Долг крови

- -
- 100%
- +
Она прошла мимо секретарши, не видя её. Вышла в коридор. Дошла до лифта. Нажала кнопку. Двери разъехались, она шагнула внутрь, и только когда створки сомкнулись, отрезая её от сорок второго этажа, от панорамных окон и запаха дорогого дерева, от серых глаз, которые видели слишком много, — только тогда Нора прислонилась спиной к зеркальной стене лифта и закрыла глаза.
Её руки дрожали.
Она сжала их в кулаки — сильно, до белых костяшек, до полумесяцев ногтей в ладонях, — и стояла так все сорок два этажа вниз, считая удары сердца, которые отказывались подчиняться.
Вы выйдете за меня, Нора Геннадьевна. Потому что выбора у вас нет.
Он не произнёс этих слов. Но Нора слышала их так отчётливо, будто он стоял рядом, и его голос — низкий, ровный, неумолимый — звучал не снаружи, а изнутри, в том месте, где страх и ярость сплетаются в узел, который невозможно развязать.
Двери лифта открылись в вестибюль.
Нора вышла в московский январь — в серый свет, в мокрый снег, в толпу, в реальность, где ей принадлежали тридцать квадратных метров на Бауманской, скрипучий матрас, потёртое мамино пальто и десять дней.
Десять дней на решение, которое уже было принято.
Глава 2
«Условия»
POV: Илья
Илья
Она ушла, и кабинет стал больше.
Илья стоял у стола — там же, где стоял последние двадцать минут, — и смотрел на закрытую дверь. Тёмное дерево, латунная ручка, безупречная звукоизоляция: он не слышал её шагов в коридоре, не слышал, как разъехались двери лифта, не слышал ничего, кроме гула вентиляции и собственного дыхания, которое почему-то сбилось с привычного ритма.
Он разжал руки. Скрещённые на груди — силовая позиция, базовая переговорная тактика, он использовал её сотни раз, не задумываясь, как не задумываются о том, на какую ногу ступить первой. Сейчас мышцы предплечий ныли — он держал эту позу слишком жёстко. Слишком напряжённо для того, кто контролирует ситуацию.
Потому что ты её не контролировал.
Илья сел за стол. Отодвинул ноутбук. Взял стакан воды — она была комнатной температуры, он любил холодную, но забыл попросить заменить, потому что перед встречей перечитывал досье на Савельеву и думал о другом.
Досье лежало в верхнем ящике стола — тонкая папка, гораздо тоньше, чем на её отца. Нора Геннадьевна Савельева, двадцать четыре года. Окончила Первый мед с красным дипломом. Ординатура в Склифосовского — хирургия, второй год. Характеристики от заведующего: «исключительные мануальные навыки, выдающаяся стрессоустойчивость, сложный характер, не рекомендуется назначать в пару с Красновым — конфликт». Съёмная квартира на Бауманской, тридцать один квадратный метр, аренда — двадцать восемь тысяч в месяц. Ни машины, ни собственности, ни сбережений. Мать — умерла (рак лёгких, ремиссии не было). Отец — Геннадий Александрович Савельев. Четырнадцать займов.
Стандартное досье. Он заказывал такие десятками — на партнёров, на конкурентов, на подрядчиков, на любого, кто входил в его орбиту. Сухие факты, цифры, хронология. Обычно этого хватало, чтобы составить точную рабочую модель человека: кто он, чего хочет, чем можно надавить, за что зацепить.
Досье Норы Савельевой не работало.
Потому что между строчками — «красный диплом», «стрессоустойчивость», «двадцать восемь тысяч за аренду» — не помещалось то, что он увидел двадцать минут назад: девушку в мамином пальто с обтрёпанным воротником, которая села в кресло напротив него, посмотрела ему в глаза и выдержала.
Это было… неожиданно.
К нему приходили разные люди. Просители — с потными ладонями и бегающими глазами. Партнёры — с заученными улыбками и калькуляцией в каждом жесте. Враги — с напускной уверенностью, за которой он безошибочно различал страх. Все они делали одно и то же: пытались понять, что он хочет услышать, и дать ему именно это. Это было рационально. Это было разумно. Это было правильной стратегией в переговорах с человеком, который держал все карты.
Нора Савельева не пыталась.
Она пришла в потёртом пальто — не потому что не знала, куда идёт, а потому что это было всё, что у неё было, и она отказалась притворяться, что это не так. Она села в кресло и не утонула — выпрямилась, как на хирургической табуретке. Она посмотрела на него и не отвела глаз. И когда он произнёс слово «купить» — проверяя, тестируя, замеряя реакцию, как инженер замеряет прочность материала на излом, — она не вздрогнула. Нет: она загорелась. Тёмным, яростным, почти осязаемым пламенем в карих глазах, и на долю секунды ему показалось, что она сейчас ударит его — и эта секунда, эта доля была первым за месяцы мгновением, когда Илья Верховский почувствовал что-то, кроме усталости.
Он отпил воды. Поставил стакан. Провёл пальцем по краю — ровный, гладкий, без единого дефекта, как всё в этом кабинете, как всё в его жизни, тщательно отполированное до состояния, в котором не за что зацепиться.
Прекрати.
Илья открыл ноутбук. Письма — шестнадцать непрочитанных за двадцать минут, стандартная интенсивность. Отчёт от юридического: проект брачного контракта, третья редакция, ожидает утверждения. Сообщение от Дмитрия — одно слово: «Ну?» — и эмодзи с поднятой бровью. Илья закрыл сообщение, не ответив.
Дмитрий.
Средний брат знал о плане — потому что скрыть от Дмитрия что-либо было невозможно. Не потому, что Дмитрий был проницателен — хотя был, гораздо проницательнее, чем показывал, — а потому, что он обладал сверхъестественной способностью оказываться именно там, где не нужно, и задавать именно те вопросы, которые Илья задавать себе отказывался.
«Ты собираешься жениться на незнакомой девушке, чтобы выполнить условие из завещания мертвеца, которого мы оба ненавидели?» — спросил Дмитрий две недели назад, сидя в кресле того же кабинета, где сейчас сидел Илья. Ноги на столе — длинные, в безупречно отглаженных брюках. Стакан виски в руке — в три часа дня, но Дмитрий умудрялся пить так, будто это не проблема, а стиль жизни. «Я правильно понимаю суть плана?»
«Не «ненавидели», — ответил Илья. — Не говори за меня.»
«Хорошо. Которого я ненавидел, а ты — что? Уважал? Боялся? Подражаешь?» Дмитрий улыбнулся — той улыбкой, которая у других людей означала бы дружелюбие, а у Дмитрия Верховского означала, что он нащупал больное место и не собирается отступать. «Илюш, послушай меня. Я понимаю про пакет. Я понимаю про совет директоров. Но есть пятьсот способов решить эту проблему, и «фиктивный брак с дочерью должника» — примерно четыреста девяносто девятый по степени здравомыслия.»
«Назови первый.»
Дмитрий посмотрел на него — долго, без улыбки, без иронии, с тем выражением, которое появлялось на его лице раз в год, если повезёт, — и сказал: «Отпустить. Продать пакет. Забрать деньги. Жить.»
«Нет.»
«Почему?»
Потому что это всё, что у меня есть. Илья не произнёс этого вслух. Не тогда. Не Дмитрию — хотя Дмитрий, вероятно, и так услышал: он умел слышать то, что не говорят, — это было его оружие и его проклятие.
Илья закрыл крышку ноутбука.
«Потому что» не было простым. Оно никогда не было простым — не с тех пор, как пять лет назад он стоял в этом же кабинете, только стол тогда принадлежал не ему, а человеку, который сидел за ним двадцать три года. Кожаное кресло ещё хранило форму его тела — вмятину на спинке, потёртости на подлокотниках. На столе стояла фотография: мать, молодая, счастливая, в белом платье — та фотография, которую отец держал на виду, хотя к тому моменту они не разговаривали уже четыре года, а мать пила так, что врачи перестали прятать диагнозы за эвфемизмами.
Вячеслав Андреевич Верховский умер в этом кресле. «Скоропостижно» — слово, которое в свидетельстве о смерти означало «мы не хотим разбираться». Сердечный приступ в пятьдесят семь лет — у человека, который проходил полное медицинское обследование каждые три месяца и ни разу не получил заключения хуже, чем «практически здоров».
Илья не верил.
Не верил пять лет — молча, упрямо, непоколебимо, как не верят в диагноз, пока не увидят результаты биопсии собственными глазами. Он нанял трёх независимых экспертов. Первый подтвердил официальную версию. Второй — тоже. Третий — самый дорогой, бывший судмедэксперт из Израиля — написал заключение на четырнадцать страниц, суть которого сводилась к двум фразам: «Клиническая картина не противоречит инфаркту миокарда. Клиническая картина также не противоречит введению калия хлорида в летальной дозе, при условии, что тело было кремировано в течение сорока восьми часов и токсикологическое исследование не проводилось.»
Тело было кремировано через тридцать шесть часов. Токсикологическое исследование не проводилось. Распоряжение о кремации подписал — Илья проверял — Виктор Леонидович Холмогоров, деловой партнёр и душеприказчик.
Душеприказчик.
Илья встал из-за стола. Прошёл к окну — панорамному, от пола до потолка, за которым Москва раскинулась, как игровое поле: шахматная доска из улиц, площадей, денег и людей, которые думают, что играют сами, не подозревая, что фигуры расставлены давно и не ими. Он стоял у этого окна каждый вечер — не потому, что любил вид, а потому, что в стекле отражался кабинет за его спиной, и он мог видеть одновременно и город, и комнату: контролировать оба пространства. Привычка, ставшая рефлексом.
Завещание отца — его последний ход, посмертный, просчитанный с той же безжалостной точностью, с которой Верховский-старший просчитывал всё при жизни: сделки, людей, собственных сыновей. Контрольный пакет — пятьдесят один процент акций «Верховский Групп» — переходит старшему сыну при вступлении в официальный брак до достижения тридцати трёх лет. Не гражданский. Не сожительство. Штамп в паспорте, кольцо на пальце, запись в реестре.
Зачем? Илья задавал себе этот вопрос пять лет и знал ответ: потому что отец хотел контролировать его даже после смерти. Потому что для Вячеслава Верховского семья была не ценностью — инструментом, и он хотел убедиться, что Илья построит свой инструмент так, как положено: с женой, с фасадом, с контрактом на размножение. Любовь в этой схеме не предусматривалась — как не предусматривалась она в браке самого Вячеслава Андреевича, женившегося на матери Ильи ради объединения активов двух семей.
Мать Ильи — Елена Сергеевна Верховская, урождённая Астахова — была красивой женщиной. Илья помнил это: помнил тёмные волосы, собранные в высокую причёску, помнил запах её духов — что-то цветочное, тёплое, из тех ароматов, что остаются на ткани дни и недели после того, как человек ушёл. Помнил её смех — редкий, мягкий, всегда чуть удивлённый, будто она сама не ожидала от себя способности радоваться.
Потом смех исчез. Потом исчезли духи, причёска и та женщина, которую он помнил. Остался призрак в халате, пахнущий вином и снотворным, бродивший по гигантскому дому в Барвихе в четыре утра и разговаривавший с портретами на стенах.
Она не умерла. Она жила — в том же доме, в тех же стенах, обслуживаемая штатом, оплачиваемым Ильёй, невидимая для мира и почти невидимая для собственных сыновей. Дмитрий навещал её по воскресеньям — приезжал, сидел два часа, говорил ни о чём, уезжал и напивался. Матвей — раз в месяц, строго, как по расписанию, потому что Матвей всё в жизни делал по расписанию. Илья — нет. Илья не был у матери четыре месяца. Не потому, что не хотел. Потому что каждый раз, входя в тот дом, он видел в зеркале прихожей не себя — отца. Те же скулы. Тот же взгляд. То же лицо — лицо человека, который уничтожил женщину не кулаками, не изменами, не скандалами: равнодушием. Системным, инженерным, идеально отлаженным равнодушием.
Я не он.
Илья повторял это себе, как мантру, — не веря, но цепляясь за слова, как за поручень в вагоне метро, которым он не ездил пятнадцать лет.
Я не он. Я не стану им. Мне не нужна жена — мне нужна подпись. Контракт. Год. А потом — свобода. Для обоих.
Он вернулся к столу. Открыл проект брачного контракта — юридический отдел работал над ним третью неделю, и каждая итерация становилась длиннее предыдущей: условия, подпункты, оговорки, штрафные санкции. Тридцать четыре страницы. Три приложения. Нотариальное заверение в двух экземплярах.
Илья читал, и буквы плыли перед глазами — не от усталости, хотя он спал четыре часа из последних сорока восьми, а от мысли, которая зудела, как воспалённый нерв: она не такая, как ты рассчитывал.
Он рассчитывал на испуг. На слёзы. На торг — жалкий, хаотичный, с дрожью в голосе и мокрыми глазами. Он видел это десятки раз: люди, зажатые в угол, всегда реагировали одинаково — крошились, как штукатурка, обнажая кирпичную кладку страха. Он не наслаждался этим — не получал удовольствия от чужого унижения, как получал его отец. Но он знал, как это выглядит, и знал, как с этим работать.
Нора Савельева не раскрошилась.
Она сидела в его кресле — хрупкая, бледная от недосыпа, в рубашке, которую надевала четыре раза в жизни, — и смотрела на него так, как будто он был не хозяином этого кабинета, не владельцем долга её отца, не человеком, который мог раздавить её одним словом, — а пациентом. Которого нужно обследовать, понять и решить, стоит ли оперировать.
Это было… непривычно. Илья привык, что его боятся — или делают вид, что не боятся, что ещё хуже, потому что фальшивая храбрость читается за секунду. Нора не делала вид. Она действительно не боялась. Нет — она боялась, но не его. Она боялась ситуации, бессилия, невозможности контролировать то, что происходит с её жизнью. А его — нет. Его она ненавидела — ясно, честно, открыто, как ненавидят стихийное бедствие: не за характер, а за факт существования.
И когда она встала — одним движением, без суеты, как хирург поднимается от операционного стола, закончив работу, — Илья увидел её спину. Прямую. Узкие плечи в мамином пальто. Тёмные волосы, стянутые в хвост. И подумал — мысль была короткой, острой, как осколок: она красивая.
Не в том смысле, в котором были красивы женщины, которых он знал. Не в выверенном, отполированном, дорогом смысле — без укладок, без контуринга, без платьев, которые стоят как однокомнатная квартира в Подмосковье. Красивая — как красив хирургический шов, наложенный идеально: точная, ровная, функциональная красота, в которой нет ни одного лишнего элемента.
Это не входило в план.
Илья закрыл контракт. Потёр переносицу — голова гудела, тупая, ноющая боль за правым виском, которая преследовала его последние месяцы и которую он игнорировал, как игнорировал всё, что не поддавалось контролю. Врач сказал: стресс, недосып, перенапряжение. Врач сказал: вам нужен отпуск. Илья посмотрел на врача так, что тот больше не повторил.
Телефон завибрировал. Матвей.
— Да.
— Ты разговаривал с ней? — Голос младшего брата — ровный, собранный, юридически точный, как всё, что делал Матвей. Двадцать пять лет, помощник прокурора, человек, который ложится спать в десять, встаёт в шесть и искренне верит, что закон — это не инструмент, а принцип. Илья иногда завидовал этой вере. Чаще — боялся за неё.
— Разговаривал.
— И?
— Десять дней.
Пауза. Илья слышал, как Матвей думает — не метафорически: у младшего брата была привычка постукивать ручкой по столу, когда он обдумывал, и тихий ритмичный стук был слышен даже через телефон.
— Илья. Ты уверен?
— В чём?
— Что это правильный путь.
— Я уверен, что это единственный путь, который укладывается в сроки.
— Это не одно и то же.
— Матвей.
— Да?
— Я не звонил тебе за моральной оценкой.
Снова пауза. Потом — тихо, без обиды, с той серьёзностью, которая делала Матвея одновременно самым простым и самым сложным из братьев:
— Я знаю. Но ты её получишь, потому что я твой брат и мне не всё равно. Эта девушка — не переменная в уравнении. Она — человек. С жизнью, которую ты собираешься перевернуть.
— Я предлагаю ей сделку, Матвей. Не приговор.
— Иногда это одно и то же.
Илья положил трубку. Не потому, что злился, — потому что Матвей был прав, и это было непереносимо.
* * *
Она позвонила на восьмой день.
Илья сидел в машине — чёрный «Мерседес», тонированные стёкла, водитель за перегородкой — и ехал с объекта на Пресне, где подрядчик сорвал сроки на три недели и где Илья провёл два часа, произнося слова, после которых подрядчик, вероятно, не будет спать следующие двое суток. За окном ползла вечерняя Москва — пробка на Садовом, красные огни стоп-сигналов, растянувшиеся в бесконечную пунктирную линию.
Незнакомый номер. Он ответил — потому что в его жизни не существовало звонков, на которые он не отвечал.
— Верховский.
— Это Нора Савельева.
Её голос был другим, чем в кабинете. Не мягче — суше. Сжатым, как пружина. Голос человека, который принял решение и ненавидит себя за него.
— Я согласна.
Два слова. Никаких «но», никаких «при условии», никаких просьб и оговорок. Сухо. Точно. Финально — как хлопок двери, которую закрыли навсегда.
Илья смотрел в окно. Фонарный свет полз по потолку салона — жёлтая полоса, медленная, ритмичная, как пульс на мониторе.
— Хорошо, — сказал он. — Завтра в десять. В моём офисе. Мой юрист подготовит контракт.
— Мне нужно быть в больнице до восьми.
— В двенадцать, — поправился он. И осёкся — мысленно, не вслух, потому что вслух Илья Верховский не осекался никогда. Он только что подстроился. Скорректировал своё расписание — впервые за годы — под чужой график. Под её график.
Не начинай.
— В двенадцать, — повторила она. — Хорошо. — Пауза. Потом: — Верховский.
— Да.
— Я делаю это для отца. Только для него. Я хочу, чтобы вы это понимали.
— Я понимаю.
— И ещё. — Её голос стал жёстче — острый, как лезвие, которое она каждый день держала в руках. — Это будет контракт. Не брак. Вы получите подпись, фамилию в документах и моё присутствие на публичных мероприятиях, если потребуется. Всё остальное — закрытая территория.
— Всё остальное меня не интересует, — сказал Илья.
И это была ложь.
Он понял, что это ложь, только положив трубку — в ту секунду, когда экран погас и в чёрном стекле телефона отразилось его лицо, и на этом лице, холодном, контролируемом, безупречно выверенном, было выражение, которого он не видел у себя пять лет.
Интерес.
Не деловой. Не стратегический. Не тот сухой, аналитический интерес, с которым он изучал конкурентов и просчитывал риски. Другой — живой, опасный, похожий на первый потрескивающий разряд перед грозой. Интерес к женщине, которая только что согласилась стать его женой, ненавидя каждый звук собственного «да».
Это не входит в план. Это никогда не входило в план.
Илья убрал телефон во внутренний карман пиджака. Откинулся на спинку сиденья. Закрыл глаза — на три секунды, не больше, он позволял себе ровно три секунды слабости в день, не потому что хотел, а потому что тело иногда требовало то, что разум отказывался давать.
За стеклом ползла Москва. Пробка на Садовом разошлась, машина набрала скорость, и фонари за окном слились в сплошную золотую полосу — быструю, яркую, слепящую.
Через два дня я женюсь на незнакомой женщине, которая ненавидит меня, потому что мёртвый отец, которого я не могу ни простить, ни отпустить, поставил мне условие, которое я не могу не выполнить.
Он открыл глаза.
Ладно.
* * *
Контракт был подписан на следующий день — не в двенадцать, а в двенадцать тридцать, потому что у Норы затянулась операция, и она пришла прямо из больницы: в джинсах, свитере, с мокрыми после мытья руками и запахом антисептика, который Илья уловил, когда она села рядом за столом переговоров.
Юрист — Аркадий Семёнович Плетнёв, шестьдесят два года, лысый, в очках с толстой оправой, работавший на Верховских двадцать лет и переживший не один контракт, от которого у обычного человека волосы встали бы дыбом, — зачитывал пункты монотонным голосом, от которого хотелось уснуть, и Илья следил не за текстом — текст он знал наизусть, каждый пункт согласован лично, — а за Норой.
Она слушала. Внимательно, сосредоточенно, с тем выражением абсолютной фокусировки, которое Илья видел у хирургов перед сложной операцией: глаза сужены, губы чуть сжаты, лоб — одна тонкая вертикальная складка между бровями. Она не перебивала. Не задавала вопросов — до тех пор, пока юрист не дошёл до пункта о совместном проживании.
— Стоп. — Её голос разрезал монотонный поток Плетнёва, как скальпель — марлю. — Что значит «совместное проживание по адресу, определяемому стороной А»?
Плетнёв посмотрел на Илью. Илья посмотрел на Нору.
— Это значит, что вы переезжаете ко мне, — сказал он. — Формальный брак предполагает общий адрес. Любая проверка — а она будет, я гарантирую — начнётся с прописки.
— Я не буду жить в вашей квартире.
— Пентхаус. Двести сорок квадратных метров. Три спальни. — Илья произнёс это ровно, без паузы, как перечислял характеристики объекта на совещании с инвесторами. — Вы получаете отдельную комнату, отдельную ванную и ключ, который запирается изнутри. Я не войду без вашего разрешения.
Нора смотрела на него — и в её взгляде, жёстком, тёмном, прожигающем, было что-то, от чего у Ильи сжались пальцы на подлокотнике. Не злость — хотя злость тоже была, постоянный фон, как шум вентиляции в этом здании. Что-то более сложное. Как будто она пыталась решить задачу, условия которой менялись быстрее, чем она успевала считать.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Дальше.
Плетнёв продолжил. Пункт за пунктом: финансовые условия (ежемесячное содержание, которое превышало зарплату Норы в девять раз — Илья видел, как у неё дрогнула челюсть, когда юрист назвал цифру, но она промолчала); обязательства по публичным мероприятиям (не более двух в месяц, по предварительному согласованию, Нора кивнула — коротко, сухо); условия расторжения (через двенадцать месяцев после регистрации, по обоюдному согласию, с полным выполнением финансовых обязательств стороной А); пункт о конфиденциальности (ни одна из сторон не раскрывает условия контракта третьим лицам, штрафные санкции — Нора фыркнула: тихо, почти неслышно, но Илья уловил, и ему стоило усилия не отреагировать); пункт о физической стороне — «отсутствие обязательств интимного характера, любые изменения данного пункта — только по обоюдному письменному согласию обеих сторон».
— Это вы придумали? — спросила Нора, когда Плетнёв дочитал этот абзац.
Вопрос был адресован Илье. Он посмотрел на неё.
— Да.
— Зачем?
— Затем, что я хочу, чтобы вы чувствовали себя в безопасности.
Она не ответила. Посмотрела на него — долго, три секунды, четыре, — и отвернулась к юристу. Но складка между бровями разгладилась. На полмиллиметра. Илья заметил.
Прекрати замечать.
Нора подписала контракт в двенадцать пятьдесят семь. Ручка — его, «Монблан», тяжёлая, чёрная, с серебряным зажимом, — выглядела чужеродно в её пальцах: длинных, сильных, с обрезанными ногтями и мозолью на среднем пальце. Она писала быстро, мелким, чётким почерком — не «Савельева», не закорючку, а полную подпись, каждая буква отдельно, как будто хотела убедиться, что имя, которое она отдаёт, записано правильно.
Потом выпрямилась. Положила ручку на стол — аккуратно, параллельно краю, с хирургической точностью. И сказала:
— Когда?
— Послезавтра, — ответил Илья. — ЗАГС на Кутузовском. Без гостей, без церемонии. Расписались — уехали. Вопросы?
— Один. — Она посмотрела ему в глаза. Карие — тёплые от природы, но сейчас жёсткие, как обсидиан. — Кольца?
Илья чуть наклонил голову.
— Будут. Формальность.
— Я не ношу украшений.
— Это не украшение. Это деталь легенды.
Она встала. Стул отъехал — тихий шорох по ковру. Нора стояла перед ним — невысокая, в свитере с закатанными рукавами, с красными следами от хирургических перчаток на запястьях, — и Илья подумал: она проведёт в этом кресле — моём кресле, моём мире — целый год. И я понятия не имею, что с этим делать.
— До послезавтра, — сказала Нора. Развернулась. Ушла.
Плетнёв, который за двадцать минут подписания не произнёс ни одного лишнего слова — профессиональная дисциплина, вколоченная годами работы с людьми, рядом с которыми лишние слова стоили дорого, — закрыл папку с контрактом и посмотрел на Илью поверх очков.
— Илья Вячеславович.
— Да, Аркадий Семёнович.
— За двадцать лет я составил для вашей семьи не один десяток контрактов. Включая тот, по которому ваш отец женился на вашей матери.
Илья поднял глаза.
Плетнёв аккуратно поправил очки — единственный нервный жест, который он себе позволял.
— Эта девушка — не ваша мать, — сказал он. И добавил, уже уходя, тихо, почти себе под нос: — И вы, надеюсь, не ваш отец.



