Кровь и молчание

- -
- 100%
- +

ГЛАВА 1. ГРОБ В БАГАЖНИКЕ
Гроб стукнул на третьем часу.
Руна не вздрогнула. Руки на руле, пальцы не сжались, дыхание ровное. Только шея — затёкшая, одеревеневшая от четырёх часов в одной позе — повернулась на звук сама, как поворачивается голова на чужой голос в пустой комнате. Дерево ударилось о стенку багажника глухо, коротко, с тем звуком, с которым бьётся о борт весло, если грести неаккуратно.
Она ехала дальше.
Туман пошёл за сорок километров. Не тот, который разойдётся к девяти, не утренний, не лёгкий. Плотный. Жёлто-серый. Дворники размазывали его по стеклу в плёнку, и плёнка не стекала, а держалась, как жир на холодной воде. Руна сбросила до пятидесяти. Потом до тридцати. Фары резали два конуса, и дальше конусов мира не существовало.
Гроб стукнул снова.
— Пап, — сказала Руна вслух. Голос в кабине прозвучал хрипло, чужеродно. — Если ты сейчас стукнешь ещё раз, я остановлюсь и выброшу тебя на обочину.
Тишина. Двигатель. Шины по мокрому асфальту. Гроб молчал.
Руна повернула голову обратно. Шея хрустнула. Боль прошла от затылка к лопатке, горячая, тупая, знакомая. Четыре часа в одной позе, с рулём на уровне груди и локтями на подлокотниках, и тело уже не принадлежало ей. Оно принадлежало дороге. Дороге и тому, что лежало сзади, привязанное верёвкой к креплениям, завёрнутое в брезент, пахнущее лаком и чем-то сладковатым, что она не хотела называть.
Она не хотела домой. Отец, судя по последнему письму, тоже не хотел. Письмо было короткое: «Не приезжай. Не звони. Если я умру — кремируй. Не вези сюда. Не в этот дом. Не в этот город». Руна сложила письмо вчетверо. Положила в нагрудный карман. Руна не поверила письму. Слишком коротко. Слишком ровно. Как будто писал не он. И повезла. Гроб в багажнике не спрашивает, чего хотел мертвец. Гроб требует земли. И Руна везла его туда, где земля была.
Знак появился из тумана в трёх метрах от бампера.
Руна ударила по тормозам. Машину повело. Гроб в багажнике стукнул — сильно, с треском, и она услышала, как лопнула одна из верёвок. Тело бросило вперёд, ремень врезался в ключицу.
Знак. Белый. Облупленный. Буквы чёрные, с потёками ржавчины по краям:
МОРОУ-ФОЛЛЗ. НАСЕЛЕНИЕ: 1 214.
Под цифрами кто-то написал. Не краской. Не мелом. Чем-то бурым, засохшим, с корочкой, которая трескается, когда металл гнётся от ветра. Буквы неровные. Торопливые. Крупные:
минус один.
Руна смотрела. Дворники скрипели. Двигатель работал на холостых. Туман облеплял стекло снаружи, и знак был как в аквариуме — мутный, покачивающийся.
Она не вышла. Не потрогала буквы. Не стала гадать, кровь это или краска, или ржавчина, или кетчуп из придорожной закусочной. Она знала этот цвет. Видела его на практике, в полевых сезонах, в гидрологических отчётах, когда вода выносила то, что не должна была выносить. Знакомый цвет. Рабочий.
Руна выключила передачу. Включила. Знак ушёл в туман, за заднее стекло, в три метра от бампера. Она поехала дальше. Гроб больше не стучал.
Город не начался. Он оказался вокруг.
Сначала — забор. Потом второй. Потом почтовый ящик на столбе, ржавый, с номером, которого не видно. Потом дома. Деревянные. Серые. С закрытыми ставнями. Ни одного окна открытого. Ни одной машины на дороге. Ни одного человека. Туман лежал между домами, как вата между зубами, и дома стояли в нём, как зубы в дёснах — крепко, молча, на своих местах.
Руна проехала главную улицу. Медленно. Двадцать километров в час. Смотрела по сторонам.
Церковь. Вход заколочен. Не досками — ставнями. Теми же, что на домах. Серыми. Закрытыми. Паб. Вывеска качается, хотя ветра нет. Библиотека. Закрыто. Мост через реку — старый, каменный, с перилами, обросшими мхом. Реки за мостом не видно. Только слышно: низкий, спокойный гул. Не журчание. Не плеск. Гул. Как трансформатор. Как дыхание большого животного, которое спит под землёй.
И трубы.
Руна увидела их не сразу. Увидела краем глаза, на третьем доме, и мозг не зацепился. Проехала дальше. Четвёртый дом. Пятый. Шестой. И на шестом она затормозила. Не резко. Плавно. Как тормозят, когда видят что-то неправильное, но не понимают, что именно.
Водосточные трубы. На каждом доме. Шли не вниз. Не вдоль стены к земле, к дренажу, к ливнёвке. Вверх. От фундамента — к небу. От земли — к крыше. К облакам. В туман. В никуда.
Руна смотрела на них три секунды. Четыре. Пять.
Руна хотела остановиться. Достать телефон. Сфотографировать. Но что-то — не страх, не усталость, что-то другое — держало руки на руле. Она не остановилась. Только запомнила. Каждый дом. Каждую трубу.
Мозг сказал: неправильно. Глаза сказали: так. Руки сказали: едь. И она поехала. Телефон показывал одно деление. Звонить было некуда. И некому. Она не сфотографировала. Не зафиксировала. Просто поехала дальше, и трубы уходили в туман за стеклом, одна за другой, дом за домом, как руки, поднятые из воды.
Она свернула на Милл-стрит.
Дом стоял в конце. Двухэтажный. С мансардой. С крыльцом, на котором когда-то лежал половик. Половика не было. На крыльце стояла лужа. Небольшая. Сантиметров двадцать в диаметре. Вода в ней тёмная и не двигалась.
Руна заглушила двигатель. Вышла. Воздух был холодный и мокрый, и пахло илом, железом и чем-то живым, что уже не живое. Сентябрь. Река. Запах, который она знала пятнадцать лет. Который был её работой. Который теперь был её домом.
Она обошла машину. Открыла багажник. Гроб лежал ровно. Одна верёвка лопнула, вторая держала. На крышке была трещина — тонкая, от края до середины. Руна провела по ней пальцем. Дерево влажное.
Оставила багажник открытым. Не потому что ленилась закрыть. Потому что не хотела оставлять отца в темноте. Глупо. Мёртвым не нужен свет. Но она оставила. Она знала, что это глупо. Что кто угодно может увидеть. Но закрыть — значило оставить его в темноте. Она не смогла.
Ключ был под третьим камнем от крыльца. Она помнила это. Помнила, как отец говорил: «Если что — под третьим». И ключ лежал там. Ржавый. С отколотым зубцом. Металл обжёг ладонь холодом — не тем холодом, который на улице, а тем, который живёт в металле, лежащем в земле. Руна сжала ключ. Встала. Подошла к двери.
Дверь открылась со стоном. Коротким. На выдохе.
Внутри было темно. Пахло пылью и застоявшимся воздухом — тем запахом, который бывает в комнатах, где кто-то жил и ушёл, и воздух не двигался. Живой запах без живого человека. Запах дыхания, которое прекратилось.
Руна щёлкнула выключателем в прихожей. Ничего. Щёлкнула ещё раз. Свет не загорелся.
Но на кухне горел.
Она видела его из прихожей: тёплый, жёлтый, ровный. Лампа над столом. Та самая, с абажуром, который пожелтел двадцать лет назад. Свет горел. Стол пуст. Стулья стоят прямо.
Четыре стула.
В этом доме всегда было четыре стула. Хотя жили трое.
Руна прошла на кухню. Половицы не скрипнули. Она помнила: третья от двери скрипела. Теперь не скрипела. Кто-то ходил здесь. Недавно. Ходил и не скрипел.
Она подошла к раковине.
В раковине было.
Слизь. Бурая. Густая. С комками. Засохла по краям, в середине ещё влажная. На ощупь — как глина, разведённая слюной. Руна наклонилась. Посмотрела. Не тронула. Только запомнила цвет. Запах. Комки. В слизи были крупинки. Тёмные. Мелкие.
Она не стала выяснять.
Вышла из кухни. Коридор. Дверь в подвал. Приоткрыта. На ширину ладони. Из щели тянуло холодом и тем самым запахом — прелым, густым, живым.
Руна спустилась.
Три ступени. Поворот. Ещё четыре. Подвал низкий. Бетонный. Лампочка работала. Руна включила. Белый свет. Больничный.
Ил.
Слой осадка на полу. Не лужа. Не грязь. Слой. Три сантиметра. Плоский. Однородный. Тёмно-серый, с зелёным отливом. Лежал на бетоне, как лежит на дне реки, когда вода стоит давно и не двигается.
Руна присела. Зачерпнула двумя пальцами. Растёрла.
Знающий человек отличит речной ил от озёрного, от болотного, от канализационного. Руна знала. Пятнадцать лет полевых сезонов. Она знала осадок на ощупь, на запах, на цвет. Но этот ил она не знала. И это было хуже всего.
Это был не речной ил Морроу.
Река здесь быстрая. Каменистая. С песчаным дном. Осадок в ней светлый, крупный, с песком и галькой. А этот — мелкий. Жирный. Тёмный. В нём волокна. Тонкие. Длинные. Как нитки. Руна вытащила одно. Посмотрела. Не нитка. Не корень. Другое.
Карст.
Она знала это слово. Знала этот тип осадка. Карстовые полости. Подземные каналы. Вода, которая стоит столетиями и не двигается. Которая не выходит на поверхность. Которая не должна быть здесь. В подвале дома. В трёх сантиметрах от бетона. В городе, где никто не жил три недели.
Руна бросила волокно обратно. Выпрямилась. Посмотрела на осадок.
Три сантиметра. Плоский слой. Откуда.
Она поднялась по ступеням. Вышла в коридор.
И в этот момент входная дверь открылась.
Клэрис вошла без стука. Как будто знала, что дверь открыта. Как будто знала, что Руна в подвале. В пальто. В платке. С сумкой через плечо, которую не сняла, а держала перед собой. Посмотрела на Руну. Не на лицо. На руки. На пальцы, испачканные илом.
— Ты в подвал ходила.
Не вопрос.
— Там ил.
— Я знаю, что там.
Клэрис прошла мимо. Поставила сумку на стол. Села. Спина прямая. Руки на коленях. Клэрис не сняла пальто. Не повесила сумку. Как будто не собиралась оставаться. Как будто пришла не в свой дом. Посмотрела на Руну снизу вверх, и в этом взгляде не было ни радости, ни горя, ни усталости. Оценка. Как смотрят на предмет, который нужно куда-то деть.
— Машина на улице. Гроб в багажнике. Я не могу одна.
— Не надо одна. Позвони Харлану. Пусть пришлёт людей.
— Я не знаю номер Харлана.
— Ты знаешь.
Руна не знала. Спорить не стала. Стояла в дверях кухни, с илом на пальцах, и смотрела на мать, которая сидела за столом и не предложила сесть. Не спросила, как дорога. Не сказала, что рада. Не сказала, что не рада. Не спросила про гроб. Не спросила, как он выглядит. Только взгляд — короткий, в сторону окна, на машину. Не спросила про отца.
— Не задавай вопросов, — сказала Клэрис. — Продай дом. Уезжай. Не ходи к реке.
— Мне нужно его похоронить.
— Похоронишь. Завтра. Харлан устроит. Ты подпишешь бумаги и уедешь.
— Мама.
— Не называй меня так.
Пауза. Лампа гудела. Слизь в раковине сохла. Руна смотрела на мать. Мать смотрела на стол. Между ними три метра кухни и восемнадцать лет, в которых не было ни звонка, ни письма, ни одного дня рождения.
— Что здесь произошло? — спросила Руна.
Клэрис подняла глаза. В них было что-то. Усталость. Глубокая. Костяная. Как у человека, который слишком долго держал что-то тяжёлое и не может положить.
— Ничего не произошло. У него было сердце. Он упал. Умер. Ты приехала. Продашь дом. Уедешь. Всё.
— В подвале ил, которого нет в этой реке.
— Подвал старый. Грунтовые воды.
— Это не грунтовые воды. Это карстовый осадок. Донный. В нём волокна.
Клэрис встала. Резко. Стул скрипнул.
— Ты слышишь меня? — Голос не повысился. Стал тише. — Продай дом. Уезжай. Не ходи в подвал. Не разбирай его бумаги. Не ходи к реке. Не разговаривай с людьми. Завтра похороны. Послезавтра тебя здесь нет.
— А если я хочу понять, почему он утонул в луже.
Клэрис подошла. Близко. Руна чувствовала запах: мыло, старая шерсть, и под ними — что-то речное. Ил. Тот самый.
— Он не утонул. У него остановилось сердце. Он упал. Лицо в воду. Не дышал. Это не утопление. Это сердце. Так написано в заключении.
— В заключении написано «сердечный приступ». Не написано, почему он был лицом в луже.
— Он упал.
— Люди не падают лицом в лужу и лежат. Люди падают и перекатываются. Или встают. Или зовут на помощь.
Клэрис молчала. Две секунды. Три.
— Ты не видела его. Не смей мне рассказывать, как падают люди. Ты не видела.
Руна хотела сказать: я видела. Я видела его в морге. Я видела воду в его лёгких. Я видела, что воды было больше, чем в луже. Но не сказала. Потому что Клэрис уже отвернулась. Уже доставала из сумки чашку. Уже ставила чайник. Как будто разговор окончен. Как будто его не было.
— Где мне спать? — спросила Руна.
— В его комнате. На втором этаже.
— А ты?
— Я здесь.
Руна пошла к лестнице. На третьей ступени остановилась. Обернулась.
— Мама. Свет на кухне. Он горел, когда я пришла. Я его не включала.
Клэрис наливала воду в чайник. Не обернулась.
— Я приходила днём. Забыла выключить.
— Ты была здесь днём?
— Я была здесь каждый день. Это мой дом.
Руна поднялась. Лестница скрипела. Каждая ступенька. Как раньше. Только третья молчала.
Комната отца. Кровать заправлена. Одеяло ровное. Подушка взбита. Кто-то заправил. Отец не заправлял. Руна помнила: он спал на левой стороне, а правая была пустая, и покрывало комкалось на пустой стороне.
Теперь покрывало ровное. С обеих сторон.
На тумбочке — стакан. Стакан стоял не на том месте. Не там, где отец обычно оставлял. На два сантиметра правее. В стакане вода. Не свежая. С плёнкой. Два дня. Может, три. Рядом — книга. Закрытая. Руна не стала открывать. Села на край кровати. Матрас прогнулся. Чужой запах. Не отцовский. Сладковатый. Прелый. Как ил.
Она легла. Не раздеваясь. Джинсы. Свитер. Куртка. Закрыла глаза.
Звук пришёл через час.
Сначала она подумала: ветер. Трубы гудят. Форточка не закрыта. Воздух гуляет по стоякам. Но ветер не гудит так. Ветер свистит. Воет. Хлопает. А это был звук воды. Спокойный. Низкий. Как в трубе, когда где-то далеко открыли кран и вода идёт. Идёт и идёт. Не прекращается.
Руна открыла глаза. Посмотрела в потолок.
Звук был в стенах. В трубах. В бетоне. Низкий. Мерный. Живой. Как будто под домом текла река. Не маленькая. Большая. Широкая. С сильным течением.
Она встала. Вышла в коридор. Звук тише. Спустилась. Тише. На кухне тише. В прихожей тише.
Подошла к двери в подвал.
Громче.
Руна положила руку на дверь. Дерево холодное. Влажное. Под пальцами — капельки воды. Дверь потела. Звук за дверью отчётливый. Не гудение. Течение. Вода шла по трубам. По тем, которые вдоль потолка подвала.
Но вода была отключена. Руна знала. Когда приехала, видела: счётчик на стене дома, под навесом. Стрелка на нуле. Вода не шла. Не должна была идти.
А она шла.
Руна надавила на дверь. Дверь не открылась. Что-то мешало. Что-то упиралось с той стороны. Не сильно. Мягко. Как будто вода упиралась. Как будто за дверью было не три ступени вниз, а вода. Много воды. До самой двери.
Руна убрала руку. Посмотрела на пальцы. Мокрые. Вода на пальцах тёплая. И пахла. Тем самым запахом. Прелым. Сладковатым. Илом.
Она отошла. Села на стул в прихожей. Спина к стене. Колени подтянуты. Слушала.
Вода шла. Шла и шла. Спокойно. Мерно. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Как дыхание в трубах. Как дыхание дома.
Руна не пошла обратно в подвал. Не открыла дверь. Не проверила. Сидела на стуле и слушала, как вода идёт по дому, которого не должно быть в трубах, из реки, которая течёт не здесь, с илом, которого в этой реке нет.
В три часа ночи звук прекратился. Резко. Без затухания. Как будто кто-то закрыл кран. Как будто кто-то перестал дышать.
Руна не уснула. Сидела до рассвета. В шесть свет стал серым. Потом белым. Потом жёлтым. Туман за окном не разошёлся. Река за мостом гудела. Низко. Ровно. Как вчера. Как всегда.
Руна встала. Пошла на кухню. Чайник холодный. Чашка матери на столе. Недопитая. На дне — тёмный осадок. Не чай. Гуще.
Она подошла к окну.
На стекле, с наружной стороны, в нижнем углу, кто-то нарисовал. Пальцем. По влажному стеклу. Не буквы. Линии. Три линии, расходящиеся вниз. Как корешки. Как ток воды. Как три пальца, которые держат голову под водой.
Руна провела по рисунку пальцем изнутри. Стекло холодное. Рисунок снаружи. Значит, кто-то стоял здесь. Ночью. Пока вода шла по трубам. Стоял и рисовал.
На подоконнике, снаружи, под рисунком — мокрая полоска. Не след пальца. След ткани. Как будто кто-то прижался к стеклу рукавом. И ушёл.
Руна закрыла ставню. Защёлкнула. Повернулась.
На кухонном столе, рядом с чашкой матери, лежала записка. Бумага из блокнота. Вырванная. Почерк не материн. Угловатый. Торопливый. Руна не узнала. Утром. Хотя вечером его не было.
Три слова:
Не вскрывай пол в подвале.
Подпись не стояла. Бумага влажная. Пахла рекой. Не илом. Не железом. Рекой. Той, которая за мостом. Которая гудит. Которая не течёт.
Руна сложила записку. Положила в карман. Посмотрела на дверь в подвал. Дверь закрыта. Гладко. Как всегда. Ни капли воды на пороге. Ни запаха. Будто не было ночи. Будто не было воды. Будто не было дыхания в трубах.
Руна взяла ключи от машины. Пошла к двери. На пороге остановилась. Обернулась.
Кухня пуста. Свет горит. Слизь в раковине засохла. Четыре стула. Стол. Чайник.
Она вышла. Закрыла дверь. Села в машину. Завела двигатель. Поехала. Недалеко. До знака. До разворота. Обратно. Заглушила. Вышла. Пошла к багажнику.
Открыла.
Гроб лежал. Верёвка держала. Брезент на месте.
Но на крышке — трещина. Не та, что была вчера. Другая. Длиннее. Шире. От края до края. Сквозная.
Из трещины сочилась вода.
Руна наклонилась. Провела пальцем по дереву. Вода была тёплая. Не холодная. Не уличная. Парная. Как та, на двери подвала. Как та, в трубах. Как та, которой не должно быть.
Капля упала ей на запястье. Тёплая. Пахла рекой.
Руна смотрела на трещину. На воду. На свои пальцы, мокрые, тёплые, пахнущие карстом. В багажнике, в закрытом гробу, в четырёх часах езды от ближайшего морга, в городе, где трубы идут вверх, в доме, где свет горит сам, в подвале, где ил из-под земли, — в гробу её отца сочилась тёплая вода.
И она не знала, откуда эта вода.
Руна закрыла багажник. Медленно. Замок щёлкнул. Она стояла. Смотрела на крышку. На трещину, из которой больше не капало. На брезент. На верёвку.
Из-под брезента, из-под крышки, из-под дерева, из-под того, что лежало внутри, донёсся звук.
Короткий. Глухой.
Стук.
Один раз.
Руна не открыла. Не наклонилась. Не прижала ухо. Она стояла и смотрела на гроб, и гроб молчал, и вода на её запястье остывала, и пахла рекой, которой не должно быть здесь, в этом городе, в этом багажнике, в этом утре, где трубы идут вверх и ставни закрыты и четыре стула стоят прямо, и никто не смотрит в глаза.
Руна повернулась. Пошла к дому. К двери. К ключу под третьим камнем.
К подвалу.
К двери, которая тёплая.
К воде, которая идёт.
К трём сантиметрам ила, которых нет в этой реке.
Она шла. И не оглядывалась. И не торопилась. И не знала, что найдёт. Но знала одно: записка сказала не вскрывать. А значит, вскрыть придётся.
Записка пахла рекой.
А река не течёт.
Река ждёт.
ГЛАВА 2. ЧЕТЫРЕ СТУЛА
Телефон похоронной конторы не отвечал. Руна набирала трижды, слушая длинные гудки, уходившие в пустоту. На четвёртый раз трубку сняли — женский голос, сонный, с хрипотцой человека, которого разбудили не вовремя, хотя на часах было без четверти девять.
— Контора «Лэтэм и сыновья».
— Мне нужно организовать погребение. Мой отец, Огаст Кейд, умер четыре дня назад. Тело в багажнике моей машины.
Пауза. Секунды три. Руна услышала, как на том конце провода перестали дышать. Потом задышали снова, медленнее.
— Харлан всё устроит.
— Кто такой Харлан?
— Харлан Лэтэм. Старейшина. Он всё устроит. Вам не нужно ничего делать. Подождите.
— Я не могу ждать. Тело в багажнике. Четвёртый день.
— Харлан всё устроит, — повторил голос. Тот же тон, та же интонация. Запись, включённую второй раз.
Связь прервалась. Тишина, потом короткие гудки. Руна посмотрела на телефон. Экран погас. Она набрала снова. Длинные гудки, никто не взял.
Она позвонила в паб — номер нашла в справочнике, который лежал в бардачке машины, под гидрологическим журналом. Паб назывался «Три ставня». Трубку сняли после второго гудка.
— Алло.
— Мне нужен Харлан Лэтэм.
— Кто спрашивает?
— Руна Кейд. Дочь Огаста.
Пауза. На фоне кто-то засмеялся, коротко, оборвал. Тишина, долгая. Руна слышала дыхание. Человек дышал, но не отвечал.
— Спроси мать, — сказал голос в трубке и повесил.
Руна сидела в машине. Двигатель работал, печка дула тёплым воздухом на замёрзшие пальцы. Тело в багажнике молчало. За окном туман лежал на дороге, на крышах, на трубах, которые торчали из домов и уходили вверх, в серое небо. Руна не смотрела на трубы. Она смотрела на телефон, на погасший экран, на своё отражение в нём — бледное, с тёмными кругами под глазами.
Она пошла в дом.
Клэрис была на кухне. Стояла у плиты, спиной к двери, помешивала что-то в кастрюле. Ложка стучала о стенки — ритмично, ровно.
— Мама. Мне нужно похоронить отца. Контора говорит, Харлан всё устроит. Бармен говорит, спроси тебя. Кто такой Харлан и что мне делать?
Клэрис не обернулась. Ложка продолжала стучать.
— Не надо.
— Что не надо?
— Не надо хоронить. Харлан всё сделает. Ты подпишешь бумаги и уедешь.
— Я не подпишу бумаги, пока не похороню отца.
Клэрис обернулась и посмотрела на Руну. На руки, на пальцы, которые всё ещё пахли илом из подвала, на куртку, которую Руна не сняла, на ботинки, которые оставили мокрые следы на полу.
— Тогда иди в мэрию, — сказала Клэрис. Голос ровный, без раздражения, без усталости. Ровный, как поверхность воды, под которой что-то течёт. — Бумаги на погребение подписывает старейшина. Мэрия откроется после обеда. Иди туда. Жди.
Она отвернулась и снова помешала. Ложка застучала. Руна стояла в дверях кухни, смотрела на спину матери, на платок, завязанный узлом на затылке, на плечи, которые не поднимались и не опускались. Не дышали. Или дышали, но Руна не видела.
Она вышла.
Мэрия стояла в конце главной улицы, напротив церкви — двухэтажное здание из серого камня, с флагом на шесте. Флаг висел неподвижно. Ветра не было. Или флаг был мокрый и тяжёлый. Руна подошла к двери. Заперта. На стекле, изнутри, приклеена бумажка, написанная от руки синими чернилами, аккуратным почерком:
«Обед до 14:00. Просьба не стучать.»
Руна посмотрела на часы. Десять ноль семь. Четыре часа. Она постучала. Никто не ответил. Постучала ещё раз, громче. За стеклом ничего не двигалось. Ни тени, ни звука. Только бумажка. Аккуратная, синяя, с точкой после «просьба».
Руна спустилась по ступенькам — семь ступенек, она насчитала автоматически. Привычка. Считать. Замерять. Фиксировать. Гидролог считает всё: пробы, уровни, секунды между замерами. Семь ступенек. Холодный камень. Джинсы промокли мгновенно. Руна села на третью снизу, достала из куртки сэндвич. Хлеб был чёрствый — вчерашний, может, позавчерашний. Руна не помнила, когда купила его на заправке. Она откусила. Хлеб крошился, царапал нёбо. Ветер подул — не сильный, но холодный, забрался под куртку. Руна сжала плечи. Жевала. Смотрела на дверь мэрии, на бумажку, на флаг.
Крошки падали на колени. Она стряхивала их. Они падали снова. Ветер нёс запах реки — не тот, который был у дома, другой, более далёкий, более чистый. Как будто река была где-то далеко и здесь долетал только край её дыхания.
Руна доела сэндвич, обёртку сунула в карман. Встала, прошлась. Семь ступенек вверх, семь вниз. Снова села. Холод камня проникал через джинсы. Руна подложила ладони под бёдра. Стало чуть теплее. Потом снова холодно.
Она ждала.
В одиннадцать мимо прошла женщина с сумкой. Посмотрела на Руну. Не остановилась, не кивнула. Прошла. Ставни на домах были закрыты. Ни один не открылся. Ни один не скрипнул. Город молчал. Не спал. Молчал. Как человек, который знает, что за ним наблюдают, и не хочет подавать признаков жизни.
В двенадцать Руна съела яблоко — кислое, зелёное. Сок потёк по подбородку. Она вытерла рукавом. Яблоко было холодное, зубы заныли. Руна выбросила огрызок в урну у мэрии. Урна была пустая. Ни бумажки, ни окурка. Чистая. Как будто ей не пользовались. Как будто в этом городе никто не мусорил. Или никто не выходил.
В час она задремала. Голова упала на грудь, подбородок упёрся в куртку. Руна вздрогнула, проснулась. Посмотрела на часы. Тринадцать ноль четыре. Пятьдесят шесть минут. Она встала, размяла ноги. Колени хрустнули. Холод сидел в костях, в суставах, в том месте, где позвоночник встречается с тазом. Руна потёрла поясницу. Не помогло.
В начале третьего дверь мэрии открылась.
Не распахнулась. Открылась. Медленно, с тем звуком, с которым открываются двери, которые не хотят открываться. Руна встала, подошла, вошла.


