Чистый маршрут

- -
- 100%
- +
Телефон Веры завибрировал. «Конюшня Б, — писал незнакомый номер, — ваша кобыла разнесла автопоилку, вода в деннике, переставляем в 44, нужна хозяйка». Ну конечно. Оставь Искру одну на сорок минут в новом месте.
— Пункт двенадцатый — общие условия, — ровно шелестел юрист, — двенадцать-два — страхование, двенадцать-три — использование изображения в клубных медиа, двенадцать-четыре — преимущественные права клуба в отношении спортивной лошади, участвующей в программе, стандартная формулировка, двенадцать-пять…
— Где подписывать? — спросила Вера, глядя в телефон, где теперь была фотография: Искра по щётки в воде, автопоилка вырвана с мясом, морда довольная.
— Здесь, здесь и здесь. И на каждой странице внизу.
Она подписала — здесь, здесь и здесь, и внизу на каждой странице, быстрым, злым росчерком, и уже в дверях услышала, как юрист говорит в спину, аккуратно, как все они говорят:
— Ваш экземпляр можно забрать в любое время. Рекомендую ознакомиться с полным текстом.
— Обязательно, — сказала Вера и не забрала.
На обратном пути из административного корпуса её перехватила Вольская. Снежана шла по проходу конюшни «Б» в бриджах и клубном жилете, с бутылкой изотоника в руке, и затормозила возле Веры с точностью человека, который никогда ничего не делает случайно.
— Устроилась? — Она заглянула в сорок четвёртый денник. Искра, уже перемещённая, вскинула голову и прижала уши так, что они исчезли в гриве. Снежана отступила на полшага — быстро и профессионально, надо отдать ей должное. — Какая… непосредственная. Слушай, тут все свои, поэтому спрошу прямо: тебе объяснили, как у нас считается зачёт? Клубный. По лучшему результату.
— Мне объяснили, где мой денник и мой манеж, — сказала Вера. — Остальное посчитаю сама, я быстро считаю.
— Я помню. Ноль четыре секунды. — Снежана отпила изотоник и улыбнулась поверх бутылки. — Только вот что, Астахова. Глеб красиво рассказывает про биомеханику, он и мне рассказывал. Года три назад. А потом на отборе поехал сам — и поехал на выигрыш, а не на мою красивую спину. Такой человек. Учти в расчётах.
Она ушла, не дожидаясь ответа, и стук её каблуков ещё долго жил в гулком проходе. Вера стояла у денника, и Искра тёплой мордой толкала её в плечо: услышала то ли имя, то ли интонацию.
В шестнадцать ноль-ноль она въехала в манеж номер два. Манеж был такой, что в нём хотелось снять шапку: сто на сорок, кварцевый грунт с геотекстилем, зеркала вдоль короткой стенки, свет без единой тени. У борта стоял Ратников — в рабочем, с хлыстом-тросточкой под мышкой, без телефона, без кофе, без всего, с чем стоят у борта начальники. Просто стоял и смотрел, как они едут. Вера почувствовала, что спина у неё выпрямляется сама, и разозлилась на собственную спину.
— Разомнись как обычно, — сказал он вместо здравствуйте. — Как дома. Я посмотрю.
Двадцать минут он молчал. Вера разминалась, как дома: шаг, рысь по стенке, переходы, галоп, пара вольтов. Искра, взбудораженная переездом, тянула, торопилась, валилась на внутреннее плечо; Вера собирала её привычно, на упоре, рука к ноге — так они ездили всегда, так они выиграли всё, что выиграли.
— Достаточно, — сказал Ратников. — Шагом. Теперь скажи мне сама, что я видел.
— Лошадь после переезда, — сказала Вера, проезжая мимо. — Свежую. Завтра будет мягче.
— Я видел лошадь, которая держит спину, — сказал он, — и всадницу, которая держит лошадь. Вы обе работаете вдвое дороже, чем надо. На маршруте в сто сорок пять вам этого хватает. На ста пятидесяти в воскресенье перепрыжки этого не хватит — счёт ты видела сама.
— Мы прошли этот маршрут быстрее тебя.
— С жердью на песке, — сказал он спокойно. — Быстро и с жердью — это не быстро. Это дорого.
Вера остановила кобылу посреди манежа. В зеркалах отражались они трое: рыжая лошадь, женщина с прямой спиной, мужчина у борта. Красивая была картинка. Военная.
— Скажи прямо, Ратников. Ты хочешь переставить мне лошадь за шесть недель. Лошадь, которую ты видел два раза в жизни.
— Я хочу убрать одну вещь, — сказал он. — Одну. Она кроется в связках: ты добираешь её руками на подходе, потому что не веришь, что она сама привезёт тебя в расчёт. Она злится и прыгает через руку, плоско, на скорости. Пока жерди лёгкие — падает одна. В финале жерди будут тяжёлые.
— Она прыгает так десять лет.
— Она прыгает так, как её выучили защищаться. — Он оттолкнулся от борта, подошёл — не к Вере, к лошади, на корпус сбоку, на безопасное расстояние, которое выдало в нём человека, битого лошадьми. — Две недели без высоты. Кавалетти, жердевые ряды, работа на растяжку сверху вниз. Никакого сбора на упоре. Ты отдаёшь ей расчёт, она отдаёт тебе спину.
— Две недели из шести?! — Вере показалось, что она ослышалась. — У нас этап через десять дней. Ты предлагаешь мне выйти на этап на лошади, которой две недели не давали прыгать?
— Я предлагаю тебе пропустить этот этап.
Вот теперь стало тихо по-настоящему. Даже Искра перестала жевать железо.
— Контракт, — сказала Вера медленно, — обязывает меня выступить на трёх этапах. Твой контракт, Ратников. Твоего клуба.
— Контракт обязывает клуб выставить всадника, — сказал он. — На этап в Раздольном поедет Снежана. Ты поедешь на два оставшихся и на финал. С лошадью, которая к тому времени будет прыгать на пятнадцать сантиметров выше сегодняшней. Я это уже делал, Вера. Я знаю, как это работает.
— В Германии.
— Везде. Это биомеханика, она без гражданства.
— А если не сработает? — Вера тронула кобылу и поехала на него, шагом, глаза в глаза. — Если через две недели я получу лошадь, которая разучилась старому и не выучила новое? Такое ведь тоже бывает, тренер. Отвечать кто будет — ты? Тебе-то что: не выйдет — спишешь на дурную кровь и хозяйку-дикарку. А у меня — она одна. И октябрь один.
Он не отступил ни на шаг, и Искра остановилась сама, в полуметре, дыша ему в грудь.
— Отвечать буду я, — сказал он. — Это тоже будет в программе, письменно: не выйдем на прежние результаты к тридцатому сентября — я снимаю свой план и до финала работаем по-твоему. Потеряешь две недели. Я — работу. Мартынов не держит тренеров, которые ошибаются за его деньги.
Вера смотрела на него сверху, с высоты седла, и искала в его лице хоть что-нибудь — хитрость, азарт, самолюбование, что угодно, за что можно было бы зацепиться и сказать «нет». Лицо было закрытое и усталое, и на нём не было ничего, кроме уверенности человека, который посчитал и знает.
Отец бы согласился, вдруг поняла она. Отец бы согласился с ним, а не с ней, — и от этой мысли захотелось ударить.
— Программу — письменно, — сказала она. — Каждый день, каждая нагрузка. Ветврача на кавалетти — моего, не клубного. И если я увижу, что лошадь теряет, — я останавливаю всё в любой день, без твоих тридцатых чисел.
— Принято, — сказал он сразу, будто ждал худшего.
Вечером она долго стояла у сорок четвёртого денника. По проходу ездила машинка, полирующая резиновые полы, где-то шипела мойка, пахло чужим богатым порядком — опилками из пакетов, немецкими подкормками, ничем родным. Искра стояла у решётки и смотрела в дальний конец прохода, туда, где у выхода Ратников о чём-то говорил с ночным конюхом — неторопливо, подробно, кивая на денник сорок четыре.
Кобыла смотрела на него, поставив уши, и не жевала.
— Даже не думай, — сказала Вера тихо.
Искра покосилась на неё лиловым глазом и снова уставилась в проход.
Глава 4
К концу первой недели Вера ненавидела кавалетти, геотекстиль, восемь видов кофе, бордовые куртки, вежливость, расписание — и больше всего то, что план работал.
Это было видно уже на четвёртый день, и не заметить этого мог только слепой, а Вера слепой не была. Искра менялась. Уходила зажатость из спины, из шеи, из глаза; кобыла на жердевых рядах вдруг начинала думать — сама укорачивала, сама добирала, сама искала ногами расчёт, и когда находила, в её рыжих ушах появлялось что-то такое, чего Вера не видела с тех пор, как Искра была жеребёнком: интерес. Не злость, не готовность воевать со всем миром за жердь. Интерес.
И всё бы ничего, если бы это происходило от Вериной руки.
Но это происходило от его голоса.
— Ещё раз, — говорил Ратников от борта, негромко, в одну и ту же силу, как метроном. — Не помогай ей. Брось повод на подходе. Совсем брось. Она справится.
— Она вынесет плечом.
— Пусть вынесет. Один раз вынесет, второй посчитает. Брось повод, Вера.
И Вера, стиснув зубы, бросала повод, и кобыла на секунду терялась, тыкалась в пустоту, где всегда была рука, — а потом опускала шею, смотрела вниз, на жерди, и начинала считать сама. И проходила ряд так, что становилось слышно, какая тишина стоит в огромном манеже: ни сбоя, ни цока — только мягкий, круглый ритм.
— Хорошая девочка, — говорил Ратников.
Искра поводила ухом на его голос. На его, вот что было невыносимо. За десять лет кобыла выучила Верин голос, как выучивают колокол на обед, — а на этот, чужой, низкий, экономный, она поворачивала ухо с четвёртого дня, и в этом было такое спокойное, такое будничное предательство, что Вера ловила себя на желании нарочно ошибиться. Сделать плохо. Доказать, что без неё, без её руки, без их общей старой войны эта лошадь — никто.
Она не делала плохо. Она была всадницей, а не ребёнком. Но однажды утром, в среду, когда Искра после переезда снова закипела — на улице шёл монтаж трибун к клубному турниру, гремело железо, летали плёнки, — Вера двадцать минут не могла добиться ни одного спокойного темпа, и чем больше не могла, тем сильнее сжималась сама, и кобыла кипела уже от её сжатости, круг замкнулся, как замыкался годами.
— Слезь, — сказал Ратников.
— Что?
— Слезь с лошади. Пять минут.
Надо было послать его. Послать, уехать в дальний конец манежа, отработать самой — как всегда, как всю жизнь. Вера спрыгнула. Песок мягко ударил в подошвы, и она осталась стоять у борта, держа в руках пустоту.
Ратников взял повод — не коротко, под самым трензелем, как берут чужих строгих лошадей, а длинно, свободно, почти небрежно. И пошёл. Просто пошёл шагом по манежу, не глядя на кобылу, чуть впереди её плеча, и что-то говорил — не ей и не себе, ровное, без смысла, вроде «ну что, ну что ты, работаем, всё работа». Искра шла за ним, потряхивая головой, потом перестала потряхивать. Потом вздохнула — глубоко, со всхлипом, как вздыхают лошади, когда отпускает, — и потянулась носом вниз, к песку, и шея из напряжённой дуги стала просто шеей.
Четыре минуты. Вера стояла у борта и смотрела, как её лошадь, её невозможная, никому не дающаяся лошадь ходит за этим человеком по кругу, опустив голову, сонно шевеля ушами в такт его голосу.
Так ходили лошади за отцом.
Это было то самое — та манера держать повод на весу, двумя пальцами, та привычка идти не рядом, а на полкорпуса впереди, тот ровный бессмысленный говорок. Школа Астахова, живая, во плоти, в чужом человеке, который увёз её в своей мышечной памяти в Германию и привёз обратно, — а у Веры, родной дочери, руки были жёстче, и голос выше, и терпения меньше, и от этой несправедливости у неё защипало в носу так внезапно, что пришлось сделать вид, будто в глаз попал песок.
— Держи. — Ратников подвёл кобылу, отдал повод. Вблизи было видно, что он тоже это знает — про руки, про голос, про отца. Он всё это знал и молчал, и правильно делал, что молчал. — Сядешь — поедешь на длинном. Она уже твоя.
«Она всегда была моя», — хотела сказать Вера. Не сказала. Села и поехала на длинном поводе, и Искра несла её мягко, кругло, экономно, как во сне.
Программу он отдал ей, как и обещал, письменно — в тот же вечер, в первый день, распечатанную, по датам, до самого финала. Вера читала её ночью в съёмной клубной комнате для спортсменов, готовая воевать с каждой строчкой, и на третьей странице остановилась. Нагрузки были размечены короткими шифрами на полях: «т-3», «ж/р 5», «к-8, руки!». Она знала эту систему сокращений. Этой системой были исписаны отцовские тетради, все двадцать лет тетрадей, что лежали сейчас в несгораемом шкафу в заречьинской конторке: «т» — темп, «ж/р» — жердевой ряд, восклицательный знак — там, где всадник виноват, а не лошадь. Отец не публиковал свою систему. Её вообще знали человек пять в стране.
Вера долго сидела над распечаткой, потом закрыла её и легла, не разбирая постели. Воевать со строчками расхотелось. Со строчками, написанными отцовским шифром, воевать было всё равно что воевать с самим шкафом в конторке.
Лика Мартынова возникла в её жизни в тот же день, после обеда, — просочилась в конюшню «Б» мимо всех запретов, встала у сорок четвёртого денника и сказала Искре, которая как раз прижала уши для порядка:
— Да ладно, я тоже не в настроении.
Вера выглянула из амуничника. Девочка, лет пятнадцати, тонкая, в дорогущих бриджах и в кроссовках с оторванным светоотражателем, стояла к кобыле вполоборота, не глядя ей в глаза, руки в карманах — всё делала правильно, между прочим, — и Искра, подержав уши прижатыми положенные три секунды, выставила их вперёд и потянулась нюхать чужой рукав.
— Она кусается, — сказала Вера.
— Знаю. Про вас все говорят. — Девочка не обернулась, голос у неё был быстрый, глотающий окончания. — Вы Астахова. Я видела ваш маршрут в Иванове, в мае, вы к шестому срезали по такой траектории, что наш тренер сказал «самоубийца», а я замерила по видео — у вас там было ноль восемь секунды чистого выигрыша. Я Лика. Меня заставляют ездить на Пикколо, а он диван. Можно я буду смотреть, как вы работаете? Я тихо. Я всегда тихо смотрю, когда интересно, это когда неинтересно, я разговариваю.
Вера моргнула. За последние три года никто не разбирал её маршруты по видео с секундомером — ни спонсоры, которых не было, ни журналисты, которым было не до второй лиги.
— Смотри, — сказала она. — Только не с трибуны манежа. Снизу, от борта. С трибуны ничего не видно, кроме красоты.
Лика посмотрела на неё так, будто ей подарили лошадь.
С этого дня она торчала у борта каждый вечер — действительно тихо, только иногда, после какого-нибудь ряда, шёпотом говорила «ничего себе» — и постепенно, по слову, по два, из неё высыпалось всё устройство её жизни: мама в Лондоне, папа на совещаниях, тренер боится папы и поэтому хвалит, Пикколо хороший, но с ним не о чем разговаривать, а вот такие лошади, как ваша, это же совсем другое, такие один раз в жизни бывают, да?
— Да, — сказала Вера. — Один.
— Я папе так и сказала. — Лика болтала ногой, сидя на бортике. — Что не хочу готовую. Хочу, чтобы как у вас: чтобы сама, с нуля, чтобы она была моя. А он говорит: вырастешь — поймёшь, что время дороже. Он вообще считает, что всё покупается, только торговаться надо уметь. — Она вдруг осеклась и посмотрела на Веру быстрым, совсем не детским взглядом. — Вы не думайте. Я ему про вашу не говорила ничего такого.
— Про мою — что?
— Ничего, — сказала Лика и спрыгнула с бортика. — Мне пора. Пикколо, наверное, соскучился. Хотя вряд ли.
Вера смотрела ей вслед и чувствовала, как между лопаток медленно ползёт холодок — беспричинный, глупый; мало ли что говорят пятнадцатилетние. Она вернулась к деннику, где Искра доедала вечернее сено, и холодок постепенно растаял в тёплом, хлебном запахе.
Вечером позвонил дядя Костя. Голос у него был такой, что Вера сначала испугалась, а потом поняла: это у него голос хороших новостей, просто им редко пользовались, заржавел.
— Из банка бумага пришла, — сказал он. — Официальная. Торги перенесены, реструктуризация, всё как твои обещали. Я перечитал четыре раза. Верка. Живём до весны.
— Живём, — повторила Вера.
Она сидела на пустой трибуне манежа номер два, одна во всём огромном светлом зале, и держала телефон у уха ещё долго после того, как дядя Костя отключился. Надо было признать вслух то, что она неделю запрещала себе признавать: план Ратникова работал. Весь. И лошадь, и банк, и расписание. Механизм, в который она попала, перемалывал её беду спокойно и методично, как машинка внизу полировала полы, и человек, который этот механизм на неё навёл, за неделю ни разу не потребовал благодарности, не напомнил про восемь лет, вообще не сказал ей ни одного слова, кроме слов о лошади.
Может быть, подумала она, и от этой мысли стало страшно, потому что она была первая такая мысль за восемь лет. Может быть.
Внизу хлопнула дверь конюшенного перехода.
Она глянула — и не ушла, а осталась сидеть в темноте верхнего ряда, потому что в манеж въехал Ратников. Один, на Грифе, в десять вечера, без единого зрителя — он не знал, что зрители есть. У дальней стенки стояло одиночное препятствие, которое днём никто не трогал: отвесный чухонец, и Вера по стойкам, по меткам на них, определила высоту раньше, чем поверила себе.
Сто пятьдесят пять.
Он отработал разминку — коротко, сухо, как делают всё люди, у которых нет лишних сил, — и пошёл на препятствие. Раз. Второй. Пятый. Гриф прыгал ровно, с запасом, и в пустом манеже каждый толчок отдавался под крышей, как удар в дверь. Ратников не снижал и не заканчивал. Он работал так, как работают не тренеры.
Так работают те, кто сам едет финал.
Вера сидела в темноте, обняв колени, и холодок, растаявший было у денника, вернулся и лёг между лопаток на своё привычное место. Она вспомнила стартовые протоколы, которые листала не глядя, клубную заявку, три фамилии в графе «финал Кубка, Гран-при»: Вольская. Астахова.
Ратников.
Она забыла. За кавалетти, за банком, за его ровным голосом — забыла главное: десятого октября они выйдут на одно поле. Он ставит ей лошадь, он чинит её жизнь — и он же готовится, ночами, в одиночку, обыграть её на самом важном маршруте этой жизни.
— Ну конечно, — сказала Вера тихо, в пустоту тёплого манежа. — Спасибо, что напомнил, тренер.
Она встала и ушла не попрощавшись. Внизу мерно, как метроном, стучали о грунт копыта.
Глава 5
Выезжали в пятницу, затемно, двумя коневозами: в большом — Барбадос, Искра и вороной запасной Снежаны, в малом — Пикколо, гнедой пони Лики, которому предстоял юниорский маршрут и который единственный из всей команды выспался.
Искра погрузилась с третьего раза. Для неё это был прогресс масштаба государственной реформы, и Вера сказала об этом вслух — в пространство между рампой и утренним туманом, никому, — а Ратников, проверявший растяжки в соседнем отсеке, отозвался из темноты:
— К финалу будет заходить с первого.
— Спорим?
— Нет, — сказал он. — Я спорю только на то, в чём не уверен. Иначе неинтересно.
На въезде их встретил ветеринарный контроль: паспорта, прививки, термометрия, осмотр. Искра отнеслась к градуснику как к личному оскорблению, но стерпела — и Вера, державшая её, поймала себя на том, что говорит кобыле в ухо ровным бессмысленным говорком «ну что ты, ну всё, работаем», — и осеклась, узнав интонацию. Так подцепляют чужую манеру, как простуду: незаметно, воздушно-капельным.
Турнирная конюшня жила своей субботней жизнью: пахло чужим сеном, из динамиков над разминочным полем читали стартовые протоколы, по проходам возили тачки, где-то ржал жеребец, и ему отвечали сразу трое. Лика ехала своих юниорских сто двадцать в одиннадцать утра — и проехала их со счётом четыре штрафных, зацепив предпоследний чухонец, потому что Пикколо к концу маршрута вспомнил, что он, в сущности, диван.
— Четвёртое место! — Она прибежала к денникам сияющая, со шлемом под мышкой и розеткой в зубах, как спаниель. — Из шестнадцати! Он ЛЕТЕЛ, вы видели? Ну, почти летел. Ну, местами.
— Видела, — сказала Вера честно. — На тройной связке — летел.
Отец Лики видел тоже — он приехал к обеду, посмотрел юниорский протокол в телефоне и сказал «четвёртое», без вопросительного знака и без всего остального, и у Лики выключилось сияние, как выдёргивают шнур из розетки.
Впервые за десять лет Вера стояла у старта на спокойной лошади — и не знала, что с этим делать.
Она привыкла к другому. К тому, что последние минуты перед маршрутом — это война на два фронта: удержать кипящую Искру и удержать себя, и в этой войне сгорал страх, на него просто не оставалось места. А теперь кобыла стояла под ней ровно, перенося вес с ноги на ногу, поводя ушами на гул трибун — любопытно, без злости, — и весь страх, которому раньше не хватало места, разом отыскал свободную площадь и расположился в желудке со всеми удобствами.
— Ты дышишь? — спросил Ратников снизу. Он стоял у стремени, положив руку на подпругу, — не проверял, подпруга была проверена трижды, просто рука там жила. — Дыши. Она в лучшей форме за год. Вопрос только в тебе.
— Спасибо. Очень поддерживает.
— Я не поддерживаю. Я информирую.
Этап шёл в большом загородном комплексе в двух часах от Москвы: конкурное поле под открытым небом, песок после утреннего дождя тяжеловат, но ровен; тринадцать препятствий, сто сорок пять, норма времени восемьдесят семь секунд. Утром они прошли маршрут пешком — вдвоём, шаг в шаг, и это было странное дело: восемь лет Вера ходила маршруты одна, меряя чужие связки своим шагом, а тут рядом шёл человек, который мерил их тем же самым шагом, отцовским, — семьдесят сантиметров, не сбиваясь, хоть ночью разбуди.
— Здесь шесть ровных, — говорил он у синей связки. — Не поддавайся полю, оно будет тянуть на семь. Все поедут семь, у всех будет закидка или жердь. Шесть.
— Там нет шести. Там семь неполных.
— Для прежней Искры — семь неполных. Для этой — шесть. Ты её ещё не догнала, Вера. Она уже другая, а ты едешь на той, которую помнишь.
Она хотела огрызнуться и не стала, потому что в среду на разминке было ровно это: она зашла на ряд из старой памяти, руками, — и Искра впервые в жизни не стала воевать, а просто вопросительно скинула темп: мол, определись, кто из нас считает. Кобыла поверила в новую жизнь быстрее хозяйки. Лошади вообще быстрее прощаются с прошлым — им не жалко.
Разминку перед маршрутом Ратников вёл, как всё, что он вёл, — на вычитание. Другие тренеры у разминочного препятствия кричали, считали вслух, поднимали жердь на десять сантиметров выше маршрутной «для запаса»; он стоял молча, поднял Искре четыре прыжка — четыре, не двадцать, — и сказал «всё, она готова, не растрачивай». У соседнего препятствия всадницу из чужого клуба заставляли прыгать двенадцатый раз подряд; лошадь заходила всё глубже и злее, и Вера, глядя на это, вдруг с опозданием на неделю поняла смысл его вечного «дорого»: можно оплатить маршрут заранее, на разминке, всей лошадиной злостью и свежестью, — и выйти на поле банкротом.
Снежана стартовала восьмой и проехала чисто — надо было отдать ей должное, ездить она умела: сухо, расчётливо, ни одного лишнего сантиметра. Барбадос нёс её по маршруту, как дорогая машина по хайвею. Восемьдесят две и четыре — лучшее время из чистых.
— Учись, — сказала она, проезжая мимо Веры на выходе, и улыбка у неё была спортивная: два ряда белых зубов и ноль граммов тепла.
Вера стартовала двадцать девятой. И случилось то, чего она боялась больше жерди на песке: ничего не случилось.
Не было войны. Не было привычного «удержать-дожать-доорать». Искра вылетела на поле, увидела первое препятствие и повела на него сама — тем новым, круглым, размашистым галопом, у которого внутри был счёт, как метроном внутри музыки. Вере оставалось делать самое трудное из того, что она делала в жизни: не мешать. Держать линию, держать корпус, бросать повод там, где неделю назад вцепилась бы, — и слушать, как под ней работает умная, свободная, счастливая лошадь.
На синей связке поле, как и обещал Ратников, потянуло на семь темпов. Вера услышала это тянущее «ещё чуть-чуть» всем телом — и села, и смолчала руками, и Искра сделала шесть. Широких. Наглых. Толпа над трибуной коротко ахнула — там, наверху, было видно, какой это был риск и какой это был расчёт.
Финишный створ она прошла и не сразу услышала диктора, потому что кровь в ушах была громче:
— Ноль штрафных! Время восемьдесят одна и семь. Новый лидер!
Перепрыжку ехали пятеро. Снежана — чисто, тридцать девять и три: она выжала из укороченного маршрута всё, что там лежало на поверхности. Местный ветеран на опытном сером — жердь. Юниор из чужого клуба — две жерди, зато красиво. Высокий немолодой мастер из Питера — чисто, сорок ровно.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



