- -
- 100%
- +

Серия «Заречье». Книга вторая. 18+
Глава 1
Снежана Вольская не верила в приметы, и приметы платили ей тем же.
Утро апрельского старта — второго в сезоне — было собрано, как её турнирная сумка: по списку, без сюрпризов. Подъём в пять сорок. Кофе без сахара. Прогноз грунта — сухо, манеж «Атлант-Арены» держал влажность, как швейцарский банк чужие деньги. Барбадос в деннике встретил её обычным утренним ритуалом: покосился, вздохнул и подставил лоб — единственному существу на свете он разрешал себя будить, и единственное существо на свете она будила с удовольствием.
— Работаем, король, — сказала Снежана.
«Сухим кварцевым королём» Барбадоса прозвал когда-то телекомментатор, и прозвище прилипло намертво, потому что было правдой. Кварцевый грунт — быстрый, звонкий, без вранья: он не прощает ни лишнего темпа, ни трусливой руки, зато честному галопу отдаёт всё, что взял. Лошади делятся на тех, кто кварц терпит, и тех, кто на нём играет. Барбадос играл. На дорогих аренах, где под копытами лежала эта белая сухая крошка, он двигался так, как другие лошади двигаются только в рекламных роликах, и Снежана знала за собой слабость, в которой не призналась бы даже себе: на кварце она иногда позволяла себе слушать не секундомер, а этот звук — сухой, чистый, их общий.
Сегодня звук обещал быть. Влажность в норме, грунт укатан с вечера, и конь под щёткой ходил мышцами так, что конюх, седлавший соседнего, засмотрелся и получил от своего по ноге.
На разминке к её манежу подошёл Аверин — как всегда, с кофе в картонном стакане и с новостями, поданными как забота. За спиной у него, на белоснежной кобыле немецкого аукционного разлива, разминалась Регина Заславская — девятнадцать лет, отец в совете директоров холдинга, посадка поставленная, дорогая и пустая, как выставочный зал.
— Снежана Игоревна, доброе утро! Как настроение, как король наш? — Аверин говорил «наш» про Барбадоса с прошлой осени, и каждый раз у Снежаны дёргалась мышца под глазом. — Кстати, хотел обсудить: холдинг планирует ротацию составов на сезон. Молодёжи нужен опыт больших маршрутов. Регине, в частности.
— Регине, в частности, нужны две базовые вещи, — сказала Снежана, не переставая следить за своей лошадью. — Шенкель и смирение. Первому учу я, второму — маршрут. Ротацию обсудим, когда она проедет сто сорок без слёз.
— Вы всегда так… определённы. — Аверин улыбнулся стаканом. — За это вас и ценим. Пока — ценим.
Она отметила это «пока» — профессионально, краем сознания, как отмечают сбитую жердь на чужом маршруте, — и забыла о нём на ближайшие три часа. Зря. В её жизни, расчисленной по минутам, это была последняя фраза, сказанная ей в статусе королевы, и её следовало запомнить дословно.
За два часа до старта конюшню накрыла обычная предтурнирная суета, в которой она двигалась, как нож в масле: ничего лишнего, никого лишнего. Новый персонал «Атланта» — с бейджами, в одинаковых куртках с логотипом, незнакомых лиц с каждой неделей больше — расступался перед ней в проходе. За полтора года после смены владельца клуб перестал быть «Державой» и стал «активом в портфеле», но её это не касалось: у неё был контракт, у контракта были цифры, у цифр — её подпись. Снежана Вольская выполняла контракты. Это было единственное, во что она верила вместо примет.
Маршрут она прошла так, как проходила последние два сезона: одна против секундомера, потому что соперниц по классу в стартовом протоколе не значилось. Сто пятьдесят, тринадцать усилий, сухой кварц пел под копытами. Барбадос шёл упруго и весело — за зиму он соскучился по работе, и на связке у судейской ложи выдал такой темп, что фотографы у борта синхронно присели. Ноль штрафных. Лучшее время дня с отрывом в три секунды. Обычный рабочий день королевы, как напишет вечером один спортивный паблик, ещё не зная, каким заголовком будет открываться завтра.
У разминочного поля, сразу после маршрута, её перехватила Регина — верхом, разгорячённая после своего маршрута, который Снежана краем глаза видела на табло: восемь штрафных, сто тридцать.
— Снежана Игоревна, можно вопрос? — Девочка смотрела сверху вниз, но получалось у неё почему-то снизу вверх. — Заход на шестое, после виража. Вы же на приземлении уже смотрели на седьмое, да? Я так не успеваю. Глазами не успеваю.
— Глаза тут ни при чём. — Снежана перекинула повод. — Вы смотрите на препятствие, потому что боитесь его. А смотреть надо туда, куда едете. Препятствие никуда не денется, поверьте. Оно дождётся.
— А если я и туда боюсь?
Вопрос был неожиданно честный — первый честный вопрос за полтора года, что эта девочка каталась по клубу со своим аукционным счастьем и папиной фамилией. Снежана посмотрела на неё внимательнее. Под дорогим шлемом и поставленной осанкой сидело обыкновенное девятнадцатилетнее «страшно», знакомое ей самой, как старый шрам.
— Тогда вы ещё не решили, зачем едете, — сказала она. — Решите. Остальное — техника.
Регина хотела спросить что-то ещё, но от трибун уже махал Аверин, и она послушно повернула кобылу — послушно, вот в чём была её беда, эта девочка всё делала послушно, — а Снежана забыла об этом разговоре раньше, чем расседлали Барбадоса. Ей ещё предстояло вспоминать его весь год — как последний разговор из прежней жизни, в котором она успела сказать что-то нужное.
У выхода с боевого поля её ждали двое: стюард в зелёной манишке и человек из судейской с планшетом. Третьим, чуть поодаль, стоял Аверин — новый спортивный директор, гладкий, как экран его телефона.
— Вольская Снежана Игоревна? — Человек с планшетом смотрел не в глаза, а в переносицу: так учат сообщать плохое. — Ваша лошадь направляется на дополнительный ветеринарный контроль. И вам необходимо ознакомиться. По результатам взятия проб на прошлом старте сезона… проба А дала положительный результат на вещество из запрещённого списка.
Слова были русские, все до одного знакомые, но во фразу они складывались, как жерди в кучу после падения — без смысла и с торчащими концами.
— Это ошибка, — сказала Снежана.
— Вы имеете право запросить вскрытие пробы Б, — ровно продолжал человек, протягивая планшет. — До рассмотрения дела на вас распространяется временное отстранение. Распишитесь в ознакомлении.
Она расписалась. Рука не дрогнула — рука у неё не дрожала никогда, за этим следила ещё мать: «дрожат руки — дрожит результат». Она вернула планшет, нашла глазами Аверина и по тому, как он смотрел — сочувственно, готово, чуть в сторону, — поняла две вещи разом. Первая: он знал до старта. Вторая: сочувствие было отрепетировано перед зеркалом.
Дополнительный контроль занял час. Снежана простояла его весь у ветеринарного бокса, глядя, как чужие люди в перчатках делают её коню то, что положено по протоколу: кровь из ярёмной, пломбы на пробирки, подписи, копии. Барбадос переносил процедуры со скукой ветерана — он в жизни сдал крови больше, чем иной донор, — и между пробирками методично обыскивал карманы ветврача на предмет сахара. Ветврач, молодой, из новых, сахара не имел и вообще старался на Снежану не смотреть. Все они сегодня старались.
— Номер пробы, — сказала Снежана, когда бумаги пошли по кругу. — Продиктуйте мне номер пробы. И серию пломбы.
— Это будет в протоколе…
— Продиктуйте. Я запомню.
Он продиктовал. Она запомнила — с первого раза, намертво, как запоминала маршруты: восемь цифр через дробь. Ей ещё предстояло узнать, что этими восемью цифрами теперь исчерпывается её спортивная биография — двадцать лет, два титула, сто сорок кубков, — потому что для всех, от федерации до последнего паблика, она отныне была не Вольская-которая-выиграла-всё, а «дело номер такой-то дробь такой-то».
— Барбадоса — в денник, — сказала Снежана конюху своим обычным голосом. — Попону синюю, не новую. Он потный.
Потом она шла через конюшню «Атлант-Арены», и проход перед ней расступался уже иначе. Новости в конюшнях бегут быстрее лошадей — это она знала с двенадцати лет. Кто-то отводил глаза. Кто-то, наоборот, смотрел во все свои. У денника она сняла с Барбадоса уздечку, сама, отодвинув конюха плечом, и минуту стояла, прижавшись лбом к тёмно-гнедой щеке, вдыхая запах пота, кварца и весны.
— Я разберусь, — сказала она тихо. — Слышишь? Это ошибка в бумагах. Бумаги — это просто бумаги.
Барбадос дышал ей в ухо и был согласен. Восемь лет он был согласен со всем, что она говорила этим голосом.
Вечером, в квартире, где эхо ходило от кухни до спальни, как по манежу, она сделала то, что делала после каждого старта двадцать лет подряд: разбор. Села за стол, открыла ноутбук, выписала факты в столбик. Проба взята на первом старте сезона, две недели назад. Результат пришёл сегодня — аккурат к её лучшему маршруту за два года. Аверин знал до старта. «Ротацию обсудим». «Пока — ценим». Факты выстраивались в линию, как жерди в связке, и линия эта ей очень не нравилась, потому что заходить на неё предстояло без лошади, без клуба и, судя по сегодняшним взглядам в конюшне, без единого человека рядом.
Она попробовала позвонить менеджеру, который семь лет вёл её спонсорские контракты. Менеджер не взял. Через двадцать минут он прислал сообщение — длинное, обтекаемое, со словами «пауза в коммуникациях» и «до прояснения ситуации», — и Снежана отметила про себя, что человек, бравший процент с её имени семь лет, слово «допинг» не написал ни разу: берёгся. Он уже разговаривал не с ней, а с её будущим приговором.
Спортивный паблик, который она читала из гигиенических соображений — знать, что пишут, — выложил пост в 21:40. Утренний черновик у них, видимо, назывался «Обычный рабочий день королевы». Вечерняя версия вышла под другим заголовком, и на фото, выбранном со знанием дела, Снежана Вольская смотрела в камеру своим самым ледяным взглядом — идеальная иллюстрация к слову «попалась».
Она дочитала до середины комментариев. Закрыла. Вымыла и без того чистую чашку. И легла спать по расписанию, потому что расписание — единственное, что у неё на тот момент оставалось в собственности.
Она ошибалась ровно в одном: это не была ошибка в бумагах.
Глава 2
Апрель в районе стоял такой, что дорогу от трассы до Заречья местные делили на три части: асфальт, направление и приключение.
День у Матвея Ковалёва начался, как положено, в шесть: печь, каша, обход. Две его будённовские матки — Верба на одиннадцатом месяце и молодая Полынь — встретили его в леваде утренним ритуалом: Верба солидно, Полынь свечкой, от избытка. Он проверил воду, скинул сена, привычно охлопал Вербе бока — жеребилась она в мае, и к маю у него был расписан каждый день, потому что жеребёнок от Вербы был не просто жеребёнок, а десять лет его селекционной арифметики: линия, которую он собирал по крупицам, как другие собирают библиотеки.
С Вербой у него в эти недели был отдельный ритуал: ладонь на бок, подождать. Жеребёнок толкался — сильно, взросло, с характером, и Матвей каждый раз убирал руку с одним и тем же незаписываемым чувством, для которого в его журналах не было графы. Десять лет арифметики: линия через донскую кобылу, за которой он в своё время гонял в Ростов, помножить на Вербину спину и Вербино сердце. На бумаге выходило красиво. Но лошади бумаг не читают — потому и надеялся он в мае не на цифры, а на солому, сухую погоду и лёгкую руку.
Потом была кузница до девяти — два заказа с шиномонтажом не связанных, ворота человеку и петли, кузнец в районе живёт не одними копытами, — а к десяти он поехал на тот берег, к деду Семёну, у которого стоял на попечении старый орловец Заказ, гордость и разорение всего семёновского пенсионного бюджета.
— Хромает? — спросил Матвей, заходя в сарайку.
— Оступается, — со значением сказал дед Семён. Он никогда не говорил «хромает» — от слова «хромает» до слова «усыплять» деду слышался один шаг, и он этот шаг словами не разрешал.
Матвей поднял орловцу ногу, почистил стрелку, прошёл щупом. Наминка — ерунда, неделя покоя. Он отковал Заказа по-стариковски, с войлоком, записал в журнал — «Заказ, о., 22 г., пр. пер., наминка, покой 7 дн., контроль» — и выслушал от деда обязательный курс новостей: у кого отелилось, кто продал сено втридорога и какая через неделю будет погода, врёт телевизор или не врёт.
— Ты вот скажи мне, Сергеич, — дед Семён уселся на перевёрнутое ведро, что означало разговор длинный. — Заказу моему сколько ещё ходить? Только честно, без ветеринарной дипломатии.
— Честно — не знаю. — Матвей убрал щуп. — Сердце у него годное, ноги на войлоке достоят, а упрямства вообще на две жизни. Ходить будет, пока ты к нему ходишь.
— Это ты складно завернул. — Дед пожевал губами, скрывая удовольствие. — Мне в районе один советчик: сдай, говорит, дед, коня, на что тебе на пенсии рысак. Я ему говорю: а тебя, дурака, на что твоя баба держит? Тоже ведь ни скорости, ни экстерьера.
— И что он?
— Обиделся. Слова им не скажи. — Дед покосился на Матвея хитрым глазом. — А ты чего смурной? Заказов мало?
— Заказов много. Времени мало. Верба в мае жеребится.
— От того гнедого, донского?
— От него.
— Ну, — дед Семён поднялся с ведра торжественно, как встают к тосту, — тогда до мая доживаем все: я, Заказ и твоя арифметика. Я же помню, как ты за той кобылой в Ростов мотался. Будет и на твоей улице выводка.
Про Ростов было правдой, про арифметику — тоже. Матвей неопределённо повёл плечом — хвалиться до выжеребки он не стал бы и под угрозой, примета из тех, в которые верят даже неверующие, — и начал прощаться, что у деда Семёна было отдельной процедурой минут на двадцать.
Домой он возвращался за полдень — и уже с горки увидел на «приключении» чужую машину. Белый кроссовер городской породы сидел в колее по пороги, элегантно, всеми четырьмя, как садятся только дорогие машины и только у дураков. Возле машины, одетая не по распутице, стояла женщина и разговаривала по телефону — той специальной городской походкой на месте, взад-вперёд по единственному сухому метру, какой ходят люди, у которых даже злость по расписанию.
Гайка на пассажирском сиденье подняла ухо.
— Вижу, — сказал Матвей.
Он остановил свой УАЗ-«буханку» в трёх метрах, вышел, оценил посадку кроссовера — плотно, по самое днище, до вечера будет качаться — и молча пошёл к сараю у поворота, где у него с осени стоял на приколе трактор дедов, ещё «беларусь», живой, как всё, что Матвей брал в руки.
— Эй! — окликнула женщина. — Мужчина! Вы местный?
Матвей обернулся. Вблизи она оказалась из тех, кого он видел только на журнальных обложках в ветаптеке: белое пальто, сапоги ценой в его месяц, лицо красивое и закрытое, как новый замок. Где-то он её видел. Где — вспоминать не стал: журналы в ветаптеке листают от скуки.
— Местный.
— Прекрасно. — Она убрала телефон. — Мне нужен трактор, буксир и двадцать минут. Я заплачу. Сколько?
— Никак, — сказал Матвей.
— Что — никак?
— Трактор — да. Буксир — да. Заплачу — никак. — Он открыл ворота сарая. — У нас тут за вытащить из грязи денег не берут. Примета плохая.
— Я не верю в приметы.
— А грязь верит, — сказал Матвей и полез в кабину.
Вытаскивал он её минут пятнадцать, без спешки, с двумя перецепками — кроссовер сидел вдумчиво. Женщина стояла рядом, держала руки в карманах и смотрела не как все городские — не в телефон и не на свои сапоги, а на работу: на трос, на угол тяги, на колею. Один раз сказала «под левое колесо доску» — и, что самое неожиданное, сказала по делу. Матвей положил доску под левое колесо.
Когда кроссовер, чавкнув, выбрался на твёрдое, она обошла машину, оценила слой грязи по стёклам — и усмехнулась — коротко, криво, самой себе:
— Символично.
— Чего? — не понял Матвей.
— Ничего. — Усмешка исчезла так же быстро. — Спасибо. Если не деньгами — то чем у вас тут принято?
— У нас тут принято ездить по погоде, — сказал Матвей, сматывая трос. — В Заречье, что ли, собрались? Больше туда некуда.
— В Заречье.
— Ну вот по весне туда с трассы через Каменку заезжают, крюк семь километров, зато асфальт. — Он закинул трос в кузов и, уже поворачиваясь, добавил: — А по прямой тут до мая только трактора ходят. И дураки.
Она посмотрела на него долгим взглядом — так, наверное, она смотрела на людей, которых собиралась запомнить, — и села в машину. Белый кроссовер аккуратно, уже по-умному, по краю, пошёл в сторону Каменки.
— Видала? — сказал Матвей Гайке, забираясь в «буханку». — «Символично». Городские.
Гайка зевнула. Ей было всё равно, лишь бы ехали домой, в кузницу, где тепло, где пахнет углём и копытным рогом и где через два часа должен был вариться суп на двоих: на него и на неё, потому что больше в доме Матвея Ковалёва никто не жил, и его это устраивало. Он так думал.
Вечером, после супа, он сел за журналы — вторник был у него днём записей: сверить график ковки на две недели, кто подходит по циклу, кому звонить. Журналы стояли на полке над верстаком, по годам, четырнадцать одинаковых клеёнчатых тетрадей, и в этом ряду был весь его взрослый мир: каждая лошадь района, каждое копыто, каждая дата. Ниже, под верстаком, стоял ящик, который в опись не входил, — старый, армейский, с юниорскими розетками, фотографией серого коня по кличке Абрек и номером с последнего кросса. Ящик Матвей не открывал одиннадцать лет. Не потому, что больно. Потому что бесполезно: то, что он должен был сказать тогда, не говорилось задним числом ни в какой ящик.
Журналы он вёл с двадцати одного года — начал ещё в подмастерьях, у старого коваля, который вбивал науку просто: «не записал — не ковал». Но настоящую цену записи Матвей узнал позже, после кросса: выяснилось, что из всех слов, каких человек не сказал вовремя, бумага сохраняет только те, что он всё-таки записал. С тех пор тетради велись так, что хоть сдавай в архив: время, копыто, номер партии, слово. Четырнадцать лет подряд, без пропусков, одной рукой.
В десятом часу позвонил диспетчер «Атланта» — сверить майский график: сорок голов, две смены, «и просьба закладывать время с запасом, у нас перестановки в составе». «Атлант» был его крупнейшим заказчиком — половина годового оборота кузницы, если по-честному, — и Матвей, как всякий человек, у которого половина оборота висит на одном телефонном номере, к этому номеру относился внимательно.
— Перестановки — это по вашей части, — сказал он диспетчеру. — По моей — копыта. Копытам ваши перестановки без разницы.
Он ошибался. Но об этом — позже.
Фамилию женщины из грязи он узнал через четыре дня — из того самого журнала в ветаптеке, только теперь она была не на обложке, а в новостях, и заголовок был из тех, после которых он обычно закрывал страницу: «Допинг-скандал: королева конкура попалась». Матвей заголовок прочитал. Поморщился — слово «попалась» он не любил: так пишут люди, никогда не стоявшие рядом с лошадью. И страницу закрыл.
Его это не касалось. Его дело было — копыта.
Вечером, некстати, вспомнилась ему эта женщина посреди грязи — как стояла, руки в карманах, и смотрела на трос, а не на свои утопленные сапоги. «Под левое колесо доску». Он тогда доску положил и удивился, а удивлялся Матвей редко. Люди, которые в беде смотрят на работу, а не на убыток, попадались ему нечасто — и, как правило, потом оказывались лучше своих заголовков.
Он ещё не знал, что через месяц будет знать наизусть номер её пробы.
Глава 3
Контракт с ней разорвали за сорок восемь часов — ровно столько времени понадобилось юридическому департаменту «Атлант-групп», чтобы найти в договоре пункт о «действиях, наносящих ущерб деловой репутации клуба», и оформить его в вежливое письмо на бланке.
Снежана прочитала письмо стоя, посреди своей квартиры, и первым делом отметила профессиональное: пункт был составлен грамотно. Она сама подписывала этот контракт три года назад — при прежнем юристе, при Алле Сергеевне, — и тогда этого пункта в такой редакции не было. «Атлант» переподписывал всех прошлой весной. Все подписали. Она подписала первой — показать лояльность новому владельцу. Лояльность, как выяснилось, была улицей с односторонним движением.
Второе письмо пришло через час и было хуже первого. «В связи с прекращением трудовых отношений доступ на территорию клуба аннулирован… имущество клуба, включая спортивных лошадей, передаче не подлежит…» Имущество клуба. Барбадос проходил по бухгалтерии «Атланта» той же строкой, что коневозы и поливальная машина. Восемь лет её жизни стояли в опечатанном деннике на территории, куда её не пускал турникет.
Она поехала туда в тот же вечер. Охранник на КПП — новенький, из одинаковых, — долго слушал её ровный голос, смотрел в список и потом сказал единственную честную фразу за весь этот день:
— Женщина, я вас по телевизору видел. Мне сказали вас не пускать особо.
«Особо». Она запомнила это слово. В нём было всё устройство её новой жизни.
Она не уехала сразу. Объехала базу по внешней дороге, вдоль сетчатого забора, за которым лежали дальние левады, — и увидела его. Барбадоса вывели одного, в дальнюю, к самому забору: тёмно-гнедой, безошибочный, он стоял у сетки мордой к дороге, как будто ждал. Снежана остановила машину, вышла — и конь заорал. Не заржал — заорал, гулко, требовательно, на всю округу, тем особым голосом, каким лошади зовут своих, и пошёл вдоль забора за её шагами, не отставая ни на метр, до самого угла левады, где сетка кончалась и начинался бетон.
— Тихо, король. — Она просунула пальцы в ячейку. Тёплая морда ткнулась с той стороны, выдохнула, обдала жаром. — Тихо. Я тебя не отдам. Ты меня знаешь: я не умею отдавать.
За спиной, от КПП, уже шёл к ней человек в форме — вежливо выпроваживать. Снежана вытерла ладонь о белое пальто, села в машину и уехала раньше, чем он подошёл: доставлять «Атланту» удовольствие видеть, как её уводят от забора, она не собиралась.
Неделю Снежана провела так, как привыкла решать любые задачи: методично. Адвокат по спортивному праву — консультация, счёт, разведённые руки: «проба А есть проба А, ждём пробу Б, шансы посмотрим». Запрос на вскрытие пробы Б — подан. Звонки — тридцать шесть исходящих за первые два дня: коллегам, судьям, знакомым функционерам, людям, с которыми она десять лет стояла на одних пьедесталах и сидела на одних банкетах. К четвёртому дню она поймала себя на том, что составляет табличку: кто взял трубку, кто перезвонил, кто «сейчас неудобно». Таблица получалась короткая в первой колонке и длинная в третьей. Контакты — так это называлось в её телефоне. У неё было четыреста контактов и не было ни одного человека.
Отдельной строкой в таблице стояли те, кто позвонил сам. Таких оказалось двое. Первым — старик Никитин, тренер из её юниорского прошлого, полуслепой, давно на пенсии: «Мне сказали, ты в беде. Ты, главное, спину держи и корми лошадь с руки, остальное наладится». Что именно случилось, он понимал смутно, и оттого разговор вышел самым человеческим за неделю. Вторым позвонил журналист — из вежливых, с расшаркиваниями — и предложил «рассказать вашу версию событий». Версию. У правды, оказывается, была теперь версия, и правда без версии никого не интересовала.
На пятый день позвонила мать. Снежана увидела имя на экране и три гудка решала, брать ли, — решала с тем же холодным расчётом, с каким заходила на незнакомую связку.
— Я прочитала, — сказала мать вместо здравствуй. Голос был ровный, поставленный, тренерский — семьдесят один год, а хоть сейчас на бортик. — Скажи мне одно. Что ты сделала не так?
Не «это правда?». Не «как ты?». Что ты сделала не так — формула, в которой Снежана выросла, как в гимнастическом купальнике: результат не обманывает, судьи не ошибаются, если ты упала — значит, ты недоработала. Сорок лет мать жила в мире, где не бывает подставы, а бывает недостаточная подготовка.
— Я ничего не сделала, мама, — сказала Снежана. — В этом и проблема. Доказать «ничего» труднее всего.
— Значит, плохо готовилась к «ничего», — сказала мать, и это было почти утешение — самое тёплое из доступных ей. — Держи спину. Вольские не сутулятся.
Снежана положила трубку и долго сидела, держа спину. Потом впервые за много лет подумала о матери без злости — с новым, неудобным чувством, похожим на узнавание: вот откуда контракт. Вот кто его составил, пункт за пунктом, ещё до того, как она научилась читать.




