Отражение

- -
- 100%
- +
* * *
В раздевалке было пусто. Илья снял китель, повесил его на плечики в шкафчик — аккуратно, форма есть форма, даже когда её, может быть, у тебя скоро отберут. Переоделся в серую куртку. Фляжку, так и не открытую за день, переложил из кителя во внутренний карман куртки. Долго стоял перед раковиной, отмывая щёку от засохшей крови и пыли. Ссадина оказалась неглубокой, но длинной, через всю скулу, и под холодной водой щипала так, что слезились глаза. В зеркало он не смотрел. Мыл на ощупь.
Когда он вышел через служебный выход в переулок, Кравцов стоял у стены в курилке и курил — неумело, часто затягиваясь и кашляя, держа сигарету самыми кончиками пальцев. Увидев Илью, он дёрнулся, будто хотел её бросить, но не бросил.
— Не знал, что ты куришь, — сказал Илья.
— Я не курю. У Палыча стрельнул. — Кравцов посмотрел на сигарету, скривился и затушил её о стену. — Вас отстранили?
— До пятницы. Потом, скорее всего, совсем.
Кравцов кивнул и, помолчав, спросил, глядя в асфальт:
— Что вы видели? В поезде. Когда кинулись на него.
Илья ответил не сразу. Он смотрел на опущенные плечи сержанта, на новенькую форму с тёмным пятном на рукаве. Думал, что если скажет сейчас, то назад дороги не будет — ни для себя, ни для него. И что, может быть, её и так уже нет.
— Отражения, — сказал он. — В окнах, когда вагон уходит в тоннель. У некоторых людей нет лица. Не у всех. Гладко, как воск. И вместо рта — такой… шов. Поперёк. И они улыбаются этим швом. Сегодня утром их было очень много. В каждом вагоне. И все поворачивались ко мне. Одновременно.
Он говорил без выражения, короткими фразами. Слова выходили легче, чем он думал. Будто прорвало трубу, которая три дня держала давление.
— А тот мужик в пальто?
— Я ошибся. У него лицо было. Нормальное. Я проверил, когда поезд уходил.
Кравцов долго молчал, а когда поднял голову, Илья увидел, что глаза у него мокрые. От дыма, наверное, решил Илья. От холодного ветра в переулке.
— Это бред, — сказал Кравцов. — Вы понимаете, что это бред? Так не бывает. Этого не может быть.
— Понимаю.
— У неё грязное стекло. Там пятно было в углу. И лампа.
— Понимаю.
— Я ничего не видел.
— Хорошо.
Кравцов смотрел на него ещё секунду и ждал, что Илья начнёт спорить и доказывать. Илья не спорил. Тогда Кравцов развернулся и быстро, не оглядываясь, пошёл к служебной двери, и дверь за ним закрылась.
Илья постоял ещё немного в пустой курилке и пошёл домой пешком. Мимо ларька он прошёл, не поднимая головы.
* * *
Дома бутылка стояла в шкафчике, где он её оставил ночью. Почти пустая, на донышке.
Илья сел за кухонный стол, поставил её перед собой и долго смотрел на неё, не наливая.
Всё было потеряно. Работа. Пятнадцать лет. Комиссия в пятницу — формальность, он это понимал: видео, докладная, отстранение и тремор, который никуда не денется за два дня, даже если он совсем перестанет пить. Особенно если перестанет. Его уволят с такой формулировкой в трудовой, что потом не возьмут даже в охрану к магазину. И он останется в этой квартире, с этой бутылкой, с телевизором под полотенцем.
Налить было бы так просто. Держаться больше было не за что. Не было смены, для которой нужны ровные руки, не было Сомова, которому надо показывать трезвое лицо, а исход медкомиссии был уже известен. Все причины бросить, которые у него были позавчера, кончились сегодня утром на краю платформы.
Осталась одна.
Он думал о белом лице Кравцова в коридоре. О его пальцах на запястье, впившихся до боли. О словах «я ничего не видел», сказанных так, как говорят люди, которые видели всё. Сержант с порезом на подбородке, который утром подходил к нему с алкотестером, а через три часа соврал напарнику, чтобы не везти Илью в отдел, — он видел. Трезвый. Ему не с чего было видеть: у мальчишки не было стажа за спиной и фляжки в кармане, и руки у него если и дрожали, то не с похмелья. Было только мутное пыльное стекло, лампа сверху и темнота внутри щита.
Если это видел Кравцов, значит, это была не белка.
А если это была не белка, значит, Нина Аркадьевна сидела сейчас в своей дежурке, вписывала слова в кроссворд, и под очками на цепочке у неё не было лица.
Илья взял бутылку, встал, подошёл к раковине. Постоял над ней. Потом открутил крышку и медленно, глядя, как тёмная струя уходит в слив, вылил всё до последней капли. Запах ударил в нос, густой, коньячный, и желудок скрутило так, что пришлось упереться ладонью в край раковины. Он стоял, пока не прошло.
Из-под раковины он вытащил пакет с запасом — три бутылки, купленные неделю назад по акции, — и вылил их тоже, одну за другой. Последней вылил фляжку и долго держал её под краном. Кухня пропахла коньяком так, что закружилась голова.
Он не знал, выдержит ли. Знал, что ночью будет хуже, чем прошлой: руки начнут трястись, как не тряслись никогда, будет пот, и холод, и сердце, и, может быть, что-то похуже. Девушка в аптеке сказала: резко — опасно. Он помнил. Он вылил всё без всякой уверенности, что справится: если с ним сейчас что-то будет происходить, он хотел знать наверняка, что это не из бутылки.
Пустые бутылки он сложил в пакет и вынес на лестничную площадку, к мусоропроводу. Вернулся, сел на кухне и стал ждать.
К шести вечера его начало знобить, к восьми появился пот. Он сидел на кухне и набирал в телефоне трясущимися пальцами, с ошибками в каждом слове: отмена, сколько суток. Статьи были одинаковые, будто написанные одной рукой: на вторые-третьи сутки, зрительные галлюцинации, чаще всего мелкие существа, насекомые. Требует госпитализации.
Он положил телефон на стол. Экран погас, и Илья успел заметить в чёрном стекле размытый жёлтый круг кухонной лампы и край собственного подбородка. Он перевернул телефон экраном вниз и больше не поворачивал.
Фотография на холодильнике белела справа, на краю зрения. Он почти повернулся к ней. Почти. Но встал, взял телефон, ушёл в комнату, положил его на тумбочку, лёг на диван и накрылся двумя одеялами, хотя в квартире было жарко.
* * *
Звонок раздался в начале второго ночи.
К этому времени Илью уже трясло — всё тело, мелкой противной дрожью. Он лежал на диване под двумя одеялами, мокрый насквозь, и стучал зубами. Капал кран. Гудел холодильник. Лифт ходил вверх-вниз, вверх-вниз. Телефон на тумбочке у дивана зазвонил резко, и Илья вздрогнул так, что чуть не свалился на пол.
Номер был незнакомый. Он взял трубку.
— Алло.
В трубке сначала молчали, затем раздался голос, молодой, приглушённый, как сквозь ладонь:
— Это Кравцов. Сержант. Мне ваш номер… у вашего Сомова в журнале был. Извините, что поздно.
— Ничего.
Опять молчание. Илья слышал в трубке фон — гулкий, с далёким эхом — и узнал его сразу: пустой вестибюль ночью, когда не ходят поезда и под сводом гуляет только сквозняк из тоннелей.
— Меня в ночь оставили, — сказал Кравцов. — Сменщик заболел, поставили меня на вторую подряд. Один я тут. На станции. Метро уже закрыто, только дежурные остались. Уборщица ваша. И… — он запнулся. — И она. В дежурке.
Илья сел на диване. Одеяла сползли.
— Ты туда ходил? К щиту?
— Нет. — Пауза. — Я в стекло кассы посмотрел. На неё, когда она мимо шла. Там свет сверху. А в кассе темно.
Илья молчал и слушал, как Кравцов дышит в трубку — часто, неровно, прикрывая микрофон ладонью.
— Я ничего не видел, — сказал сержант. — Понимаете? Я ничего не видел. Но вы можете прийти? Пожалуйста. Я не знаю, кому ещё звонить.
Илья посмотрел на часы, на свои руки, которые плясали так, что он с трудом держал телефон у уха, затем в прихожую, где на гвозде у двери висела форма — нет, форма осталась в шкафчике, в раздевалке. На гвозде висела только пустая проволочная вешалка, с которой он в последний раз снял китель. Она покачивалась на сквозняке от форточки, лёгкая и пустая, и тень от неё на обоях была похожа на плечи без головы.
— Буду через двадцать минут, — сказал он.
Глава пятая. Ведро
Ночью город был другим.
Илья шёл по нему, как по дну пересохшего бассейна: всё знакомое, всё на своих местах, и всё неправильное. Фонари горели через один, и между ними асфальт проваливался в густую темноту, а под фонарями лежали круги жёлтого света, в которых каждая трещина, каждый окурок, каждая пробка от пивной бутылки были видны резко и отдельно. Он шёл от круга к кругу. Между ними ноги ступали наугад, и один раз он чуть не упал, наступив на край бордюра.
Трясло его теперь не только руками. Трясло всего, изнутри, как старый холодильник, когда включается компрессор. Зубы стучали, хотя холодно не было: под курткой он весь был мокрый, пот тёк по спине, и ветер из переулков прохватывал насквозь. В ушах тонко, непрерывно звенело.
На третьем квартале он увидел их в первый раз.
Под фонарём, у края светового круга, на асфальте шевелилось что-то мелкое и тёмное. Он подумал — листья. Октябрь, ветер. Только эти бегали: чёрные, с горошину, как жуки, они вытекали из темноты в свет, перебегали асфальт наискосок, сбивались в кучку, рассыпались и исчезали в темноте с другой стороны. Их были десятки. Он остановился и смотрел, чувствуя, как на руках, под рукавами, поднимаются волоски.
Он присел на корточки у края круга и протянул к ним руку.
Жуки исчезли все разом, когда его пальцы оказались над ними. На асфальте ничего не было. Трещина. Окурок. Пробка. Он разглядывал свою руку над пустым асфальтом, и рука плясала так, что пальцы сливались в размытое пятно.
Вот оно, подумал он. Мелкие существа. Насекомые. Как в статье.
Странно, но от этого стало легче. Эти были его: понятные, описанные, с названием и диагнозом. Они бегали по асфальту под обычным фонарным светом, без всякого стекла и отражения, и исчезали, когда он протягивал к ним руку. Это был просто мусор, который отравленный мозг выбрасывал на край зрения.
Он поднялся и пошёл дальше. Жуки бежали за ним от фонаря к фонарю, по краю светового круга, и он старался на них не смотреть.
* * *
Станция ночью была закрыта. Стеклянные двери главного входа заперты изнутри на цепь, за ними темнел вестибюль верхнего яруса, и только в дальнем конце, у эскалаторной шахты, горела одна дежурная лампа. Илья обошёл павильон и вышел в переулок, к служебному входу, тому самому, через который все эти годы спускался на смену в половине четвёртого утра.
Кравцов ждал у двери, прижавшись спиной к стене в тени козырька, и когда Илья вышел из-за угла, сержант дёрнулся, и рука его метнулась к кобуре.
— Это я, — сказал Илья.
Кравцов опустил руку и выдохнул. В свете фонаря над дверью лицо у него было серым, осунувшимся. Порез на подбородке запёкся тёмной коркой, бумажки на нём больше не было.
— Вы пешком? — спросил он.
— Пешком.
Кравцов посмотрел внимательнее: на мокрые волосы, прилипшие ко лбу, на руки, которые Илья засунул в карманы и которые всё равно было видно, потому что карманы ходили ходуном.
— Вам плохо.
— Бросил пить, — сказал Илья. — Сегодня. Всё вылил.
— Сегодня? — Кравцов нахмурился. — Совсем?
— Совсем.
— Так нельзя. У меня дядька… — Он осёкся, и Илья вспомнил, что почти то же самое уже слышал от Марата. У всех, оказывается, были дядьки. — Так нельзя резко. Опасно.
— Знаю. Глицин пью. Магний. Толку ноль. — Илья вытер лицо рукавом. — Слушай. Если я буду что-то видеть… Такое, чего ты не видишь. Ты мне говори. Сразу. Договорились?
Кравцов кивнул не сразу.
Он открыл дверь своим ключом, и они спустились по узкой служебной лестнице, мимо щитков и огнетушителей, мимо дверей с табличками «ЭЧ», «СЦБ», «Посторонним вход воспрещён». Этой лестницей Илья ходил редко: по стоящему эскалатору было быстрее. Пахло сыростью и старой масляной краской. На площадке перед выходом в нижний вестибюль Кравцов остановился и повернулся к Илье. Говорил он шёпотом, хотя здесь их никто не мог слышать.
— Я не хотел вам звонить. Честно. До часу сидел и думал, что не буду. Что это всё… что мне показалось. Что это вы меня накрутили. А потом она мимо будки прошла. Нина эта. Она в служебный туалет ходила и мимо кассы шла. Касса закрыта, там темно, а стекло большое. И свет сверху, как в коридоре. — Он сглотнул. — Я специально в журнал смотрел. А потом всё равно посмотрел.
— И что?
— То же самое. — Кравцов опустил глаза. — Только дольше. Она у кассы остановилась. Будто почувствовала. Стояла боком к стеклу, лицом к дежурке, минуту, наверно. А в стекле повернулась лицом. И это… то, что вместо лица… оно было повёрнуто ко мне. Всё это время.
Илья молчал.
— Потом она ушла. Как ни в чём не бывало. — Кравцов поднял голову. — А я сидел в будке и не мог встать. Ноги не работали. Минут десять. Потом позвонил вам.
— Почему мне?
Кравцов посмотрел на него с удивлением.
— А кому? Палычу? Маме в Тверь? Она мне каждый вечер в девять звонит, спрашивает, поел ли я. Я ей скажу: мам, у нас дежурная без лица? Она на первом же автобусе приедет меня домой забирать. — Он помолчал. — Вы единственный, кто это видел. Кроме меня. Значит, или мы оба психи, или…
Он не договорил, да это было и не нужно.
* * *
Трубки под сводом не горели, только у пилонов светились редкие дежурные лампы в матовых плафонах, и от каждой на полированный гранит ложилось мутное светлое пятно, а между пятнами стояла полутьма. Эскалаторы были выключены, турникеты стояли с опущенными створками. Где-то далеко в тоннеле мерно гудел вентилятор, и воздух пах холодным железом и креозотом, как всегда, только сильнее, будто ночью станция выдыхала всё, что держала в себе днём.
Стеклянная будка полицейского поста стояла у противоположной стены, в ней горел свет. Дежурка Нины Аркадьевны была за будкой, в глубине, у служебного прохода к платформе; дверь её была приоткрыта, и из щели на гранит падала жёлтая полоса. Над дверью висели часы. Без двадцати два.
А посреди вестибюля, в одном из светлых пятен, мыла пол тётя Валя.
Она работала так же, как днём: неторопливо, основательно, широкими полукругами, отжимая швабру в ведро на колёсиках, и тихонько напевала себе под нос какой-то старый мотив без слов. На ней был тот же синий халат, та же вязаная кофта. Ведро дребезжало по граниту, звук разносился под сводом и возвращался к ней, и она, кажется, этого не замечала.
Илья стоял в темноте у выхода с лестницы и не мог сделать ни шагу.
— Она здесь всю ночь, — прошептал Кравцов. — С полуночи моет. Я ей сказал, что вы придёте. Она ругалась.
Тётя Валя подняла голову и прищурилась в темноту.
— Это кто там шепчется? Саша, ты? Привёл, значит, своего?
Она пошла к ним, толкая перед собой ведро, и Илья, делать нечего, вышел ей навстречу, в свет.
— Ох, — сказала тётя Валя, разглядев его. — Ох ты, господи. Илюша. Ты на себя-то посмотри. Ты зачем пришёл? Ты больной весь. Тебе лежать надо.
— В шкафчике забыл, — сказал он. — Кое-что.
— Кое-что он забыл. Ночью. Я ж тебе говорила — звони, вынесу. — Она покачала головой, потом полезла в карман халата и достала бумажный свёрток. — На вот. Бутерброд с колбасой. Себе брала, да что-то не хочется. Съешь.
Он взял. Бумага была тёплая от её кармана.
— Тёть Валь. Иди домой. Правда. Иди прямо сейчас.
— Ещё чего. — Она махнула на него рукой. — У меня тут до пяти работы. Вон, к платформе ещё не подходила. Ребята из тоннеля скоро пойдут, путейцы, натопчут, а мне потом отмывай. — Она посмотрела на Кравцова, потом снова на Илью, и взгляд её стал серьёзнее. — Вы чего тут вдвоём затеяли-то? Ночью? Ты из-за утреннего, что ли? Из-за видео этого?
— Нет, — сказал Илья. — Не из-за видео.
Она ждала, что он скажет ещё что-нибудь. Он не сказал. Тётя Валя вздохнула, поправила косынку и покатила ведро к дальнему концу вестибюля, туда, где за аркой начинался проход к платформе.
— Бутерброд съешь, — сказала она, не оборачиваясь. — Не выбрасывай.
* * *
Кравцов привёл его в кассовый зал.
Это был закуток сбоку от турникетов, отгороженный от вестибюля стеклянной стенкой, где днём сидели кассиры, а теперь, с тех пор как поставили автоматы, не сидел никто. Дверь закрывалась на простую защёлку. Внутри было темно, пахло пылью и старой бумагой: два стула, стол, на столе выключенный компьютер с толстым монитором и стопка бланков, пожелтевших по краям. Стекло во всю стену выходило прямо в вестибюль, и из темноты было видно всё: пилоны, пятна света на граните, будку, дверь дежурки с жёлтой полосой, арку прохода к платформе, где маячила синяя фигурка тёти Вали со шваброй.
— Отсюда видно, — прошептал Кравцов. — А нас не видно. Там свет, а тут темно.
Снаружи, из освещённого вестибюля, стекло было тёмным, как окно поезда в тоннеле. Любой, кто посмотрит сюда, увидит только себя.
Они сели. Кравцов положил рацию на стол, убавив звук почти до нуля. Илья развернул бутерброд: хлеб, масло, два кружка варёной колбасы. Горло сжималось, не пропускало, и он долго жевал каждый кусок. Но доел весь, потому что она сказала не выбрасывать.
Они ждали. Время шло медленно. Часы над дверью дежурки показывали без десяти два. Два. Пять минут третьего. Тётя Валя мыла пол у арки и напевала. Жёлтая полоса из двери дежурки лежала на граните неподвижно. Нина Аркадьевна не выходила.
На столе, у самой руки Ильи, по пожелтевшим бланкам пробежало что-то мелкое, чёрное.
Он дёрнулся. Посмотрел. Ещё одно. И ещё. Жуки, те же, уличные, с горошину, выбегали из-под монитора, бежали по стопке бумаг к краю стола, переваливались через край и исчезали в темноте. Ещё несколько выбежало за ними. Через секунду он увидел, что они ползут по стене, по стеклу, по полу, по его собственному колену.
— Саня, — сказал он одними губами. — На столе. Видишь?
Кравцов посмотрел на стол.
— Нет. Бумаги.
— А на стекле?
— Ничего. Пыль.
— На моём колене?
Кравцов посмотрел на его колено, затем на лицо.
— Ничего нет, — сказал он. — Там ничего нет.
Илья кивнул. Закрыл глаза, досчитал до десяти, открыл. Жуки ещё бегали, но меньше. Он повторял про себя: там ничего нет. Мальчишка сказал, ничего нет. Жуки бегали по колену, а он не чувствовал их лапок, и это тоже было правильно, потому что их не было.
— Спасибо, — сказал он.
Кравцов смотрел на него в темноте, и Илья видел, как блестят его глаза.
— А раньше, с поездами… вам некого было спросить?
— Некого было спрашивать, — сказал Илья.
Часы над дежуркой показывали четверть третьего. Тётя Валя домыла у арки и перебралась к ближнему пилону, на полпути между аркой и дежуркой, и её пение доносилось оттуда обрывками.
— Вы давно пьёте? — спросил вдруг Кравцов без всякого упрёка, просто чтобы спросить.
— Давно.
— Из-за чего?
Илья смотрел на стекло, на пустой вестибюль за ним.
— Было из-за чего, — сказал он. — Потом стало не из-за чего. А привычка осталась. Так бывает.
Кравцов не стал спрашивать дальше, а рассказал своё:
— А я в полицию пошёл, потому что у нас в Твери участковый был, дядя Коля. Он меня в двенадцать лет с моста снял. Я на перила залез, на спор. А он мимо ехал на своём уазике, остановился, подошёл тихо так, сзади, и говорит: слезай, Санёк, пойдём мороженого поедим. Я слез. Он мне правда мороженое купил. И матери ничего не сказал. — Кравцов помолчал. — Я думал, я тоже так буду. Людей с перил снимать.
Илья повернул голову. В темноте кассы лицо Сани было почти неразличимо, только глаза и светлое пятно лба.
— Ты сегодня утром меня с перил снял, — сказал Илья. — Когда Палыча не пустил.
Кравцов ничего не ответил, только коротко дёрнул плечом.
* * *
Путейцы вышли из тоннеля в двадцать минут третьего.
Сначала их стало слышно: из прохода к платформе донеслись гулкие, тяжёлые шаги рабочих ботинок и негромкий лязг инструмента, и Илья, сидевший неподвижно уже полчаса, почувствовал, как напрягся рядом Кравцов. Затем они вышли под арку, в свет, и оказались тем, кем и должны были оказаться: тремя мужчинами в оранжевых сигнальных жилетах поверх тёмных роб, в касках с выключенными фонарями. Один нёс на плече длинный ломик. Второй — сумку с инструментом. Третий шёл просто так, опустив руки.
Обычная ночная бригада. Илья сотни раз видел таких в начале своих смен: грязные, с серыми лицами, они поднимались из тоннелей и шли к раздевалке, не глядя по сторонам.
Эти шли к дежурке.
Дверь дежурки открылась шире, и на пороге встала Нина Аркадьевна. Синий жакет. Очки на цепочке. Тапочки. Она стояла в проёме, освещённая сзади, и молча смотрела на подходящих рабочих. Они тоже молчали. Шли к ней мерно, в ногу, и Илья вдруг понял, что за всё время, пока они пересекали вестибюль, никто из четверых не произнёс ни слова, даже «здрасьте» или «Аркадьевна, чайник горячий?». Слышны были только шаги и звяканье ломика.
Тётя Валя их не заметила. Она мыла пол у пилона, спиной к ним, и напевала, швабра ходила полукругами, ведро на колёсиках стояло рядом.
Путь рабочих лежал как раз мимо этого пилона.
Первый прошёл мимо тёти Вали, не повернув головы. Второй тоже. Третий — тот, что шёл с опущенными руками, — задел ведро носком ботинка. Несильно. Ведро качнулось, мутная вода плеснула через край на гранит и на ботинок рабочего.
— Ох, извини, милый! — Тётя Валя обернулась, всплеснула руками, засмеялась. — Не видала вас! Я сейчас, сейчас вытру…
Она нагнулась к ведру, чтобы оттащить его в сторону. И замерла.
Илья видел её лицо отчётливо, в пятне света от дежурной лампы: она нагнулась над ведром, и лампа светила сверху, прямо на неё. Вода в ведре была тёмная, почти чёрная, она колыхалась после толчка, и в ней, должно быть, отражалось всё, что было над ней: свод, лампа, пилон. И три фигуры в оранжевых жилетах, стоящие рядом.
Улыбка медленно сошла с лица тёти Вали. Рот остался приоткрытым, глаза расширились. Она смотрела в ведро не отрываясь, и Илья видел, как дрогнули её губы и как рука, лежавшая на ручке ведра, начала подниматься — медленно, тяжело, сама по себе — ко лбу. Щепотью. Перекреститься.
— Господи, — сказала она едва слышно, но под пустым сводом это слово долетело до кассы. — Господи Иисусе…
Она не успела донести руку до лба.
Трое рабочих повернули головы к ней одновременно. Повернули, все трое, в одну и ту же долю секунды, одним и тем же движением, как поворачиваются стрелки приборов. Лица у них были обычные, человеческие, серые, с щетиной, и на каждом одно и то же отсутствие выражения.
Потом они двинулись.
Первый рабочий шагнул к тёте Вале и положил ладонь ей на лицо — на рот и нос сразу, широкую ладонь в грязной рабочей перчатке. Второй взял её за правую руку, ту, что поднималась ко лбу, и легко отвёл в сторону. Третий взял за левую. И они опустили её на пол. Аккуратно. На мокрый гранит, рядом с ведром.
Тётя Валя забилась. Ноги в стоптанных туфлях заскребли по граниту, одна туфля слетела и отлетела в сторону. Тело выгнулось дугой. Из-под ладони выходило только придушенное мычание — в кассе его можно было лишь угадать. Рабочие держали её. Просто держали, спокойно, каждый своё: один лицо, двое руки. Как держат трубу, пока другой закручивает гайку.
А Нина Аркадьевна стояла в дверях дежурки и смотрела. Руки сложены на животе. Очки на цепочке.
Илья не помнил, как оказался на ногах. Не помнил, как рука его нашла защёлку на двери кассы. Помнил только, что пальцы плясали на металле, срывались, защёлка не поддавалась, и он дёргал её снова и снова, и не мог, не мог, не мог.
Рядом с ним Кравцов вынул из кобуры пистолет.
Илья услышал щелчок и обернулся. Сержант стоял у стекла, держа пистолет обеими руками, как учили в тире, стволом туда, где на полу билась тётя Валя. Только ствол ходил так, что его чёрный зрачок описывал в воздухе круги, и Илья видел побелевшие костяшки пальцев на рукоятке и прыгающий кадык.
— Их четверо, — сказал Илья шёпотом, сипло, сам не зная, зачем говорит. — Четверо, Саня. Ты не попадёшь. Ты даже не знаешь, можно ли в них…
Кравцов не ответил. Он целился и не стрелял. Там, под мутным светом, женщину держали трое обычных людей с человеческими лицами, в оранжевых жилетах метрополитена.
Ноги тёти Вали на граните скребли всё медленнее.
Потом перестали.
Рабочие держали её ещё с минуту, может быть, дольше. Наконец первый убрал ладонь с её лица, и лицо было обычное, круглое, с открытым ртом и открытыми глазами, которые смотрели в тёмный свод, туда, где не горели трубки. Косынка сбилась набок, из-под неё выбилась седая прядь.
Рабочие выпрямились. Двое взяли её — один под мышки, другой за ноги, — подняли легко и понесли к арке, к проходу на платформу, туда, откуда пришли. Третий подобрал с пола слетевшую туфлю, посмотрел на неё секунду и пошёл за ними, держа туфлю в руке.
Они скрылись под аркой. Шаги удалялись — мерные, в ногу — и затихли где-то внизу, на платформе, а потом, едва уловимо, послышался глухой звук, будто что-то тяжёлое мягко спустили с края платформы на пути. Стало тихо. Только гудел вентилятор в тоннеле.


