- -
- 100%
- +

© Михаил Горошко, фотографии, 2026
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026
Перевод осуществлен при поддержке Немецкого фонда переводчиков (Deutscher Übersetzerfonds)

Франц Хессель (1880–941). Фотограф неизвестен.
Возвращение фланёра
Вальтер Беньямин
Если бы нам вздумалось разбить все существующие описания городов на две группы в соответствии с местом рождения их автора, то наверняка обнаружится, что описания, созданные уроженцами, окажутся в явном меньшинстве. Поверхностные побуждения, экзотика, живописность – всё это действует лишь на приезжих. Чтобы прийти к образу города, будучи его уроженцем, требуются другие мотивы, более глубокие. Мотивы человека, путешествующего не в дальние края, а в прошлое. Книга о городе, написанная его уроженцем, всегда будет сродни мемуарам – автор не зря прожил там свое детство. Как прожил свое в Берлине Франц Хессель. И если он теперь поднимается и идет по городу, то ему неведом тот лихорадочный импрессионизм, с которым так часто подходит к своему предмету его описатель. Ибо Хессель не описывает, он рассказывает. Более того: он пересказывает то, что слышал сам. «Прогулки по Берлину» – это эхо всего, что рассказывал город ребенку с первых его дней. Это книга всецело эпическая, мемуар на ходу, книга, для которой память была не источником, но музой. Она проходит по улицам, и каждая улица для нее катится под уклон. Она уводит книзу, и если не к Матерям[1], то всё же в такое прошлое, которое тем более чарует, что это не только личное, частное прошлое самого автора. В асфальте, по которому он идет, его шаги пробуждают удивительный резонанс. Газовый фонарь, озаряющий мостовую, бросает двусмысленный свет на двойное дно этой земли. Город как мнемоническое подспорье гуляющего одиночки, он вызывает к жизни больше, чем собственные детство и юность, и больше, чем историю самого города.
То, что открывает город, – это необъятное зрелище фланёрства, которое мы мнили окончательно упраздненным. И что же, теперь оно возрождается здесь, в Берлине, где оно никогда не знало расцвета? Тут надо понять, что берлинцы переменились. Сомнительная грюндерская[2] спесь понемногу уступает место привязанности к Берлину как к родине. И одновременно с тем в Европе обострился вкус к действительности, вкус к хронике, к документу, к детали. В подобную ситуацию попадает тот, кто достаточно юн, чтобы застать эту перемену, и как раз достаточно зрел для личной близости с последними классиками фланёрства, с Аполлинером, с Леото[3]. Ведь тип фланёра создан Парижем. Удивительно, что не Римом. Но не слишком ли торными путями ходит в Риме сама мечтательность? И не слишком ли переполнен этот город храмами, огороженными площадями, национальными святынями, чтобы с каждым булыжником мостовой, с каждой лавочной вывеской, с каждой ступенькой, с каждой подворотней безраздельно входить в грезу прохожего? Великие реминисценции, исторический трепет – для истинного фланёра это всё хлам, который он с радостью уступит туристу. И все свои знания о художнических каморках, о домах, где родился тот или иной, или о княжеских вотчинах он отдаст за запах одного-единственного порога или за шершавость одной-единственной облицовки, которые запоминает любая домашняя собака. Многое тут может быть связано и с характером римлян. Ибо не приезжие, но сами парижане сделали Париж обетованной землей фланёра, «ландшафтом, выстроенным из чистой жизни», как его назвал однажды Гофмансталь. Ландшафт – вот чем в действительности становится Париж для фланёра. Или вернее: город перед ним расступается по своим диалектическим полюсам. Он открывается ему как ландшафт и охватывает его как комната.
«Подарите городу часть вашей любви к пейзажу!»[4] – говорит Франц Хессель берлинцам. Ах, если б они только пожелали разглядеть в своем городе ландшафт! Даже если бы не было у них Тиргартена, этой священной рощи фланёрства, с ее видами на сакральные фасады вилл, на шатры, где во время джаза можно видеть, как листва тоскливее обычного клонится к земле, на Новом озере, которое запечатлело в памяти свои бухты и заросшие деревьями островки, где «мы зимой, совершенно по-голландски, взявшись за руки крест-накрест, выписывали огромные восьмерки на льду, а осенью садились с деревянных мостков возле лодочного сарая в лодку с дамой сердца, которая руководила плаваньем»[5] – даже не будь всего этого, город всё равно остался бы ландшафтом. О, если бы они могли почувствовать, что парус неба над арками железнодорожных эстакад синеет так же, как над горными цепями Энгадина, что тишина вздымается из сутолоки, как из морского вала, а ход дня отражается в узких центральных улочках ясно, как в горном озере! Правда, истинное, полнокровное бытие горожанина в городе, без которого этого знания не бывает, дается недешево. «Нам, берлинцам, – пишет Хессель, – нужно еще как следует обжить свой город»[6]. Несомненно, он говорит это в буквальном смысле слова, причем не столько о домах, сколько об улицах. Ибо улицы – жилище вечно неспокойного, вечно подвижного существа, что между стенами городских домов переживает, испытывает, узнает и выдумывает не меньше, чем индивидуум под защитой своих четырех стен. Для массы – а фланёр живет вместе с нею – блестящие, эмалированные вывески украшают стены ничуть не хуже, чем в буржуазном салоне – живописные полотна; брандмауэры для нее – конторки, газетные киоски – библиотеки, почтовые ящики – декоративная бронза, банки – ее будуар, а терраса кафе – эркер, с которого она озирает свое хозяйство. Там, где укладчики асфальта вешают на решетку свои тужурки, – ее вестибюль, а подворотня, выходящая на волю из анфилады дворов, – вход в потайные комнаты города.
Уже в шедевральной «Приготовительной школе журнализма»[7] исследование вопроса об обитании предстает как хтонический мотив. Как всякий неопровержимый и выверенный опыт охватывает и свою противоположность, так и здесь совершенное искусство фланёра включает в себя обитание. Однако прообраз обитания – матрица или футляр. То есть нечто, с чего безошибочно считывается фигура обитающего внутри. Если же вспомнить, что свое жилье имеют не только люди и звери, но и духи, и прежде всего – образы, то нетрудно будет видеть, что занимает фланёра и чего он ищет. Он ищет образы, где бы они ни таились. Фланёр – жрец genius loci[8]. В этом неприметном прохожем со жреческим достоинством и с чутьем детектива, в его тихом всезнании есть нечто от честертоновского отца Брауна, этого мастера криминалистики. Чтобы узнать автора с этой стороны, стоит только пройти вслед за ним по «Старому Западу»[9], – увидеть, как он отыскивает лар под порогом дома, как он склоняется перед последними памятниками прежней культуры жилья. Перед последними памятниками – ибо сигнатура нынешнего слома эпох в том, что уходит время обитания в прежнем смысле слова, для которого на первом месте была потаенность. Гидион, Мендельсон, Корбюзье[10] сделали место пребывания людей прежде всего проходным пространством для всех мыслимых сил и волн света и воздуха. Грядущее стоит под знаком прозрачности – не только жилищ, но, если верить русским, которые планируют отменить воскресенье в обмен на скользящие выходные дни, то даже и недель. Однако не следует думать, что благоговейного, останавливающегося на музейных редкостях взгляда будет достаточно, чтобы раскрыть всю древность «Старого Запада», в который Хессель ведет своих читателей. Лишь тот, в ком, пускай даже тихо, с такой ясностью возвещает себя новое, может дать столь оригинальный, столь свежий взгляд на всю эту едва состарившуюся старину.
Посреди plebs deorum[11] кариатид и атлантов, Помон и путти[12], обнаружением которых встречает он своего читателя, милее всего ему всё же те царившие когда-то, а теперь обратившиеся в пенаты, в невзрачных домóвых божков, фигуры, что, запыленные, живут на лестничных площадках, безымянные – в коридорных нишах, эти хранительницы rites de passage[13], которые прежде сопровождали всякий шаг через деревянный или же метафорический порог. От них Хессель освободиться не может, и их владычество осеняет его своим крылом даже там, где их изображения уже давно исчезли или стоят в безвестности. В Берлине немного ворот, но этот великий знаток порогов умеет различать малейшие переходы, отличать город от равнины, одну часть города от другой, – стройплощадки, мосты, арки городской железной дороги и скверы: всё это находит у него внимание и почет, не говоря о тех налитых часах, тех священных двенадцати минутах или секундах малой жизни, что соответствуют twelve nights[14] макрокосма и на первый взгляд имеют такой зловещий вид. «Послеобеденные „чайные танцы“ во Фридрихштадте, – знает автор, – имеют тоже свои поучительные часы до начала представления, когда в сумеречном зале, возле еще не расчехленных инструментов, какая-нибудь танцовщица перекусывает и болтает при этом с гардеробщицей или официантом»[15].
Бодлер сказал жестокие слова о городе, что переменяется скорее, чем человеческое сердце[16]. Книга Хесселя полна утешительных прощальных формул для горожан. Это настоящий письмовник на случай разлуки, и кому не пришла бы охота расстаться – если бы он только мог проникнуть словами в самое сердце Берлина, как делает Хессель со своими музами с Магдебургер-штрассе…
Они уже исчезли. Полуразвалившиеся, они стояли там, держа в руках, пока у них еще были руки, шар или перо. Они провожали нас своими каменными глазами, когда мы проходили мимо, и это стало частью нас – то, что эти языческие девушки смотрели на нас[17].
Мы видим только то, что на нас смотрит. Мы можем лишь то, за что мы не в ответе[18].
Никто еще не постиг философии фланёра глубже, чем Хессель в этих словах. Как-то раз он шел по Парижу и увидал консьержек, что сидят после обеда в прохладных парадных и шьют, и почувствовал, что они смотрят на него взглядом няньки-кормилицы. И нет ничего более характерного для отношения обоих этих городов – Парижа, его поздней и зрелой родины, и Берлина – родины первой и суровой, – чем то, что у берлинцев эти долгие прогулки мгновенно привлекают внимание и вызывают подозрения. «Подозрительная личность» – называется поэтому первый очерк. Тут можно оценить, какое сопротивление воздуха встает в этом городе на пути фланёрства и как угрюм бывает взгляд вещей и людей, обращенный вослед мечтателю. Именно здесь, а не в Париже, понимаешь, как фланёр мог отдалиться от фигуры прогуливающегося философа и обрести черты того рыскающего по социальным дебрям оборотня, которого навеки запечатлел в своем «Человеке толпы» Эдгар По.
Довольно о «Подозрительной личности». Второй очерк называется «Я учусь». Это опять-таки излюбленное слово автора. Писатели, осваивая город, по большей части называют это дело словом «изучать». Между двумя этими словами пролегает целый мир. Изучать может каждый, а учиться – лишь тот, кто рассчитывает надолго вперед. В Хесселе говорят самовластная наклонность к долговечности, аристократическое неприятие нюансов. Переживание ищет уникальности и сенсации, опыт – вечно того же. «Париж, – как сказано было несколько лет назад, – это узенький решетчатый балкон перед тысячей окон, это красная жестяная сигара перед тысячей табачных лавок, это цинковая табличка на маленьком баре, это кот консьержа»[19]. Фланёр вспоминает как ребенок, фланёр стоит на своей мудрости как старость. Теперь и для Берлина составлен такой реестр, такой египетский сонник бодрствующего. И если берлинец захочет искать в своем городе иных пророчеств, кроме световых реклам, то эта книга придется ему по сердцу.
[1929]
Прогулки по Берлину
Перевод с немецкого Марины Кореневой
Подозрительная личность
Медленно идти по оживленной улице – особое удовольствие. Тебя захлестывает спешка других пешеходов, словно ты купаешься в прибрежных волнах. Но с моими дорогими берлинцами не всё так просто, даже если ты стараешься ловко обходить их. Я постоянно ловлю на себе их подозрительные взгляды, когда фланирую среди этих занятых, торопящихся людей. Мне кажется, они принимают меня за карманного вора.
Шустрые, подобранные девушки, обитательницы большого города с ненасытными полуоткрытыми губами, испытывают раздражение, если мой взгляд задерживается на их проплывающих мимо плечах и парящих щечках. Не то чтобы они имеют что-то против того, чтоб на них смотрели. Но этот замедленный взгляд безобидного наблюдателя нервирует их. Они замечают, что у меня за ним ничего «такого» не стоит.
И действительно, за ним ничего такого не стоит. Я хотел бы удержать этот первый взгляд. Я хотел бы поймать – или снова найти – этот первый взгляд на город, в котором живу.
В тихих пригородных районах, кстати сказать, я тоже неприятным образом обращаю на себя внимание. Где-то на севере есть площадь с деревянной конструкцией, рыночными рядами, а поблизости лавка вдовы Кольман, торгующей всяким старьем. И там у нее – над пачками макулатуры, каркасами от кроватей и шкурами – на дощатой веранде горшки с геранью. Герань – пульсирующий красный цвет в тускло-сером мире, цвет, от которого мне не оторваться. Вдова сердито косится на меня. Она не отваживается обругать меня – наверное, держит меня за шпика, еще выяснится, что бумаги у нее не в порядке. Но я-то ничего плохого ей не хочу, я бы с удовольствием порасспросил ее, как идут дела и как она живет. Она видит, что я наконец ухожу и теперь наблюдаю на противоположной стороне улицы за тем, как дети играют в мяч, бросая его о стену. Вид длинноногих девочек – прелестное зрелище. Они отбивают мяч то рукой, то головой, то грудью и вертятся при этом, и кажется, будто подколенная впадинка – средоточие и исходная точка всех их движений. Я чувствую, как старьевщица за моей спиной вытягивает шею. Еще чего позовет полицейского, чтобы он разобрался, что я за тип. Подозрительна роль наблюдателя!
А вот уличные торговцы, громко предлагающие свой товар, ничего не имеют против того, чтобы ты присоединился к ним. Мне же милее было бы присоединиться к женщине с пышной прической, как из прошлого столетия, которая медленно раскладывает вышивки на синей бумаге и молча смотрит на покупателей. Но я не из их числа, едва ли она думает, что я что-нибудь приобрету у нее.
Иногда меня тянет заглянуть во дворы. В старом Берлине жизнь во дворах и садовых домиках более интенсивная, душевная – и в этом заключается богатство дворов, бедных дворов с каким-нибудь кустиком в углу, стойками для выбивания ковров, помойными бачками и колодцем, оставшимся со времен, когда еще не было водопровода. По утрам, по крайней мере, мне удается проникнуть сюда, когда тут выступают певцы и скрипачи или шарманщик, который к тому же мастерски умеет свистеть в два пальца, или удивительный человек, у которого спереди барабан, а сзади литавры (на ноге у щиколотки у него приторочен крючок, от которого тянется веревка к литаврам за спиной и тарелкам, и, когда он топает ногой, колотушка ударяет по литаврам и тарелки бряцают). Тогда я могу пристроиться к старой привратнице – она скорее мать кого-то из привратников, потому что выглядит очень старой, и для нее это, судя по всему, привычное занятие – сидеть тут на складном стульчике. Ей мое присутствие нисколько не мешает, и я могу спокойно разглядывать выходящие во двор окна, где толпятся машинистки и белошвейки из контор и мастерских, желающие послушать концерт. В полном блаженстве они наслаждаются неожиданным перерывом, пока какой-нибудь докучливый начальник не загоняет их обратно. Окна все голые. Только в одном окне на предпоследнем этаже есть шторы, там висит птичья клетка, и, когда скрипка начинает от всего сердца рыдать или шарманка принимается жалобно гудеть, канарейка тоже подает голос, единственная на все молчаливые ряды окон. И это прекрасно. Но мне бы хотелось прикоснуться и к вечерней жизни этих дворов, посмотреть на последние игры ребятишек, которых по очереди зовут домой, на возвращающихся в свои квартиры девушек, мечтающих сразу опять выйти на улицу, однако мне не хватает храбрости и повода, чтобы проникнуть сюда, ведь сразу видно, что я тут посторонний.
Здесь в стране на всё должны иметься законные основания, иначе нельзя. Здесь важно не столько где ты, сколько куда ты направляешься. Для нашего брата это непросто.
* * *Мне еще, можно сказать, повезло, что одна моя сердобольная подруга разрешает мне иногда сопровождать ее, когда она отправляется по делам. Например, в мастерскую по ремонту шелковых чулок 1[20], на дверях которой написано: «Принимаются спустившиеся петли». Здесь, в мрачноватом бельэтаже, снует горбунья по комнате со спертым, пахнущим шерстью воздухом и дающими свет новенькими глянцевыми обоями. Разные товары и шитейные принадлежности разложены по столикам и этажеркам вокруг фарфоровых туфелек, бисквитных амурчиков и бронзовых девушек, как будто тут собралось целое стадо и расположилось возле старого колодца и среди руин. И тут я могу всё как следует разглядеть и приобщиться к какой-то части городской и мировой истории, пока женщины беседуют.
Или я провожаю ее к портному, который живет в дворовом флигеле на первом этаже на Курфюрстенштрассе. Тут короткая, не достающая до пола занавеска отделяет рабочее пространство от спальни. На занавеску наброшен махристый платок, на котором в цвете изображен император Фридрих2 в бытность свою кронпринцем.
– Таким он приехал из Сан-Ремо, – говорит портной, поймавший мой взгляд, и показывает мне затем свои другие монархические сокровища, фотографию последнего императора Вильгельма с дочерью на коленях в солидной раме3 и известную картинку с изображением старого императора4 в окружении детей, внуков и правнуков. Он бы с удовольствием перешил моей республиканке зеленый жакет, но в глубине души, по его словам, он на стороне «старых господ», тем более что республика заботится только о молодых людях. Я не пытаюсь его переубедить. С его коллекцией он вряд ли воспримет мои политические взгляды. Он очень приветливо обходится с песиком моей подруги, который всё обнюхивает, ко всему проявляет любопытство и всё время что-то выискивает, вроде меня.
Я с удовольствием хожу гулять с этим маленьким терьером. Мы ходим, оба погруженные в мысли. Благодаря ему у меня появляется повод гораздо чаще останавливаться, чем это было бы позволительно такой подозрительной личности, как я.
Недавно с нами произошла неприятная история. Я забрал его из дома, который для нас обоих был чужим. Мы спустились на один пролет, к площадке с лифтом, забранным решеткой. Мрачным незваным гостем был этот лифт, обосновавшийся на некогда просторной лестнице. И пышнотелые дамы, изображенные на гербах, в полном смятении смотрели на эту странствующую тюремную клетку, и драгоценности вместе с прочими атрибутами чуть не падали у них из рук. Конечно, в этом ансамбле разных эпох было столько разнообразных запахов, что мой спутник совершенно отрешился от реальности и правил приличия – и на первой ступеньке крутой лестницы, спускавшейся от бельэтажа к подножью подъемника… оконфузился! Такое, заверила меня моя подруга, могло произойти с этим чистоплотнейшим созданием только в моем присутствии. Я принял сказанное к сведению с некоторым удовольствием. Менее приятен был упрек, который мне бросил в тот самый роковой момент привратник, высунувшийся, к несчастью, из своей будки как раз в тот момент, когда мы оконфузились. Справедливо сочтя меня совиновником, он обратился не к собачонке, а ко мне. Он грозно указал пальцем на место злодеяния и сердито изрек:
– Что это?! А еще культурный человек называется, образованный, поди!
Я учусь
Да, он прав, мне нужно что-то предпринять по части своего образования. Если просто болтаться по городу, ничего не получится. Мне нужно заняться чем-то вроде краеведения, вникнуть в прошлое и будущее этого города, который всё время в движении и так и норовит всё время измениться. Поэтому в нем так трудно открывать для себя что-то новое, особенно если ты тут живешь… Я хочу заглянуть в будущее.
Архитектор привел меня в свое просторное светлое ателье. Он водит меня от стола к столу, показывает планы и макеты строений, мастерских и конторских зданий, лабораторий, аккумуляторной фабрики, проекты выставочного павильона для самолетов, чертежи новых поселков, которые помогут тысячам людей выбраться из своих квартир и убожества казарменных доходных домов на свет и воздух. При этом он рассказывает мне, что планируют сделать берлинские градостроители и что они уже отчасти собираются реализовать в ближайшее время. Не только окраинные районы должны преобразиться за счет масштабного заселения, но и в старой части будут внедрены новые формы. Будущая площадь Потсдамерплац будет красоваться в окружении двенадцатиэтажных высотных домов. Шойненфиртель1 исчезнет, вокруг Бюловплац и Александерплац будут воздвигнуты кварталы нового мира. Разрабатывается всё больше проектов, чтобы привести в соответствие нужды застройки и транспорта. В будущем никакому спекулянту от строительства и никакому каменщику не позволено будет испортить стиль города своими произвольными выдумками. Это не допускается нашими строительными нормами и правилами.
Архитектор рассказывает об идеях своих коллег: поскольку город постепенно растягивается по берегу Хафеля в направлении Потсдама, один из них разработал план железнодорожных и транспортных линий, в который он включил чудесные лесные массивы и некоторые озера, чтобы превратить Хафель между Пихельсдорфом и Потсдамом в подобие гамбургского Внешнего Альстера. Другой задумал создать между Бранденбургскими воротами и Тиргартеном большую представительную площадь, так что сам парк будет начинаться только от Аллеи победы. На территории ярмарки должен вырасти целый выставочный город в форме гигантского яйца, с внутренним и внешним кольцом павильонов, новым спортивным форумом и каналом, в конце которого среди садовых террас должен расположиться ресторан на воде. Потсдамские и Анхальтский вокзалы будут перемещены на запасные пути ближайшего пригородного вокзала, чтобы освободить место для широкой улицы с универмагами, отелями и большими гаражами. В связи с завершением прокладки Среднегерманского канала изменится берлинская водная сеть, и необходимость соответствующего переоформления старых берегов и укрепление новых, строительство мостов, причалов ставят перед градостроителями новые задачи. К этому добавляются новые строительные материалы: стекло и бетон. Стекло вместо кирпича и мрамора. Уже есть целый ряд домов, в которых полы и лестницы сделаны из черного стекла, стены – из матового стекла или алебастра. А еще – железные дома, облицованные керамической плиткой, с рамами из блестящей бронзы.
Архитектор замечает мое смятение и улыбается. Он хочет быстро преподнести мне наглядный урок. Спускаемся вниз и садимся в машину. Мы мчимся по Курфюрстендамм мимо старых архитектурных монстров и новых спасительных «решений». Мы останавливаемся перед зданиями кабаре и Дворца кино, которые при всех своих тонких отличиях образуют выразительное единство; оба они вдохновенно кружатся в пространстве, прочерчивая размашистые линии, из которых складывается их впечатляющая простота, при том что одно из них больше растянуто в ширину, другое – в высоту. Мастер рядом со мной разъясняет мне замысел другого мастера. И чтобы представить мне наглядно изнутри сооружения сказанное словами, он выходит со мной из машины и ведет меня по широкому проходу, мерцающему темным красным цветом, внутрь театра и показывает мне, как всё это сценическое сооружение рождается из формы круга и как светлые стены безо всяких отдельных уродливых украшений членятся на отдельные сегменты за счет панельных узоров.
Затем мы катим по поперечной улице мимо нескольких мещанских кварталов Шарлоттенбурга, мимо озера Лицензее к радиовышке и выставочным павильонам, которые он в нескольких словах превращает в целый выставочный город. Не успел он закончить, как мы уже подъехали к площади Рейхсканцлерплац, и он представляет мне район развлечений, который здесь будет построен, с кинотеатрами в двух зданиях, ресторанами, танцзалами, большим отелем и световой башней, возвышающейся надо всем. Мы сворачиваем на улицу, параллельную Кайзердамм, и останавливаемся перед большой строительной площадкой. Мой провожатый выступает тут в роли застройщика. К нам подходят работники и отчитываются. Я тем временем смотрю на раскинувшийся передо мной хаос, среди которого бросаются в глаза два пилона при входе, уже имеющие очертания. Затем я иду вместе с моим мастером по щебенке и гравию до края, где начинается бездна, являющаяся центром. Общий план сооружений, каким ты его видишь на кульмане, считывая словно с нотного листа эту «застывшую музыку»2, раскинулся теперь передо мной. Вот там будут воздвигнуты два больших ангара для депо, «спальные места» для вагонов. Здесь пройдут железнодорожные рельсы. По краям будут разбиты сады, в которых под окнами многочисленных светлых квартир будут играть дети служащих, машинистов, кондукторов. Мы едем вдоль длинной стороны большого четырехугольника. В одном месте только начато строительство улицы, и нам приходится пройти часть пути по бурелому. А вокруг нас из слов мастера вырастает целый город.




