- -
- 100%
- +
Однажды ночью я проснулась от крика: мать в одной рубашке бегала по комнате, а за нею с топором в руке – пьяный, совершенно обезумевший отец. Я закричала – вероятно, он опомнился, во всяком случае удар пришелся не по матери, а по зеркальному шкафу. Грохот был страшный, зеркало разлетелось вдребезги. Отец схватил меня, кричит:
– Говори, кто был у мамы? Какой мужчина? Как его зовут?
Я видела устремленные на меня огромные глаза матери – она не умоляла молчать, она просто на меня смотрела. Возможно, я впервые почувствовала, что никогда не буду предательницей, – бессознательно, как маленькая женщина, я встала на сторону матери, хотя и не была к ней близка и хорошо знала, «как его зовут».
– Был здесь кто без меня?
– Не был.
– Врешь! Говори правду – или убью! Кто был у матери?
– Никого не было.

Галя с мамой и братом. 1930 год
К утру скандал начал стихать. Решили разъехаться. Женаты они были всего пять лет. Отец спросил меня:
– С кем ты хочешь жить – с мамой или со мной?
– С тобой.
Это значило, что с бабушкой. С матерью я рассталась как с чужой женщиной.
Когда я родилась, мать посмотрела на меня и отвернулась:
– Унесите ее, какая некрасивая!
Я в самом деле родилась маленькой, некрасивой обезьянкой – вся волосатая, даже лицо в волосах, да еще недоношенная. Но горластая невероятно – все время требовала есть, а мать грудь не давала. В трудный час своей жизни, с отчаянья вышла она замуж за моего отца, не любя его, и это равнодушие перешло и на меня. А сына своего она обожала.
Тогда меня, шестинедельную, взяла к себе бабушка, мать отца Дарья Александровна Иванова, и увезла в Кронштадт, где она жила с дедушкой, замужней дочерью – тетей Катей – и неженатым младшим сыном Андреем. Бабушка, конечно, умела нянчить детей. Тут же нашла женщину, у которой в те голодные годы чудом сохранилась коза, брала у нее молоко и кормила меня из соски, а по вечерам, когда плита в кухне остывала, клала меня в теплую духовку – так и выхаживала. А то еще нажует хлеба в тряпку – и мне в рот. Лишь бы молчала.

Дед – Андрей Андреевич Иванов

Сидят: тетя Паша и дедушка Андрей Иванов; стоят: бабушка Дарья и ее брат Кузьма Волков
Мои дедушка и бабушка – русские, из Вологодской губернии. Дед, Андрей Андреевич Иванов, рабочий-печник, был замечательный мастер своего дела, золотые руки. До сих пор во многих старых домах Кронштадта стоят сложенные им красивые изразцовые печи и камины. Поселились они в Кронштадте задолго до революции, нарожали восемь детей. Четверо умерли, остались две дочери и два сына. Все получили образование – в гимназии или в реальном училище, хотя дед работал один. Перешли в другое сословие – кроме младшего сына Андрея: тот пошел по стопам отца, стал печным мастером. Ну, и была, конечно, у деда «слабость» – пил горькую, по русской традиции, да еще с запоями. Но в пьяном виде не буянил. Я его помню смутно. Знаю, что любил он меня и звал «Вишенка» за черные глаза. Потом цвет глаз у меня изменился – стали зелеными.
Дед был добрый, всегда нес мне гостинец – то конфету, то пряник, а я ему пела. Я любила его и ждала, когда он придет с работы. Сижу в коридоре на полу и слушаю. По шагам узнавала – пьяный он или трезвый. Если был пьян, то дверь открывал сразу нараспашку. Становился в дверях, как портрет, выдерживал паузу, потом медленно всех оглядывал и изрекал с величием и достоинством всегда одно и то же:
– Значит, это я… – пауза, – Андрей Андреич Иванов!
Я, конечно, сразу тащила ему опорки (это обрезанные валенки – вместо тапочек, мы все так ходили), а он мне – гостинец:
– Вишенка ты моя!
Бабушка, конечно, его ругает, а он ничего – молчит, улыбается. Потом пофилософствует с соседями – и спать.
Умер он ужасно. От пьянства у него была язва желудка, и однажды, когда случился приступ, страшные боли в животе (конечно, еще и пьян был), он налил в бутылку кипятку, заткнул ее резиновой пробкой, положил себе на живот и лег в постель. Пробка выскочила, и кипяток – ему в глаза. Рожистое воспаление, заражение крови – и его не стало. Тогда мы получили фотографию – дедушка в гробу, и у него все лицо забинтовано. Умер он еще молодым – не дожил и до шестидесяти – в 1930 году, когда мои родители разводились.
И вот я уже зимой этого года с тетей Катей и ее сыном Борисом, который моложе меня на два года, идем по льду Финского залива. Она приехала в Ленинград, чтобы забрать меня и отвезти в Кронштадт к бабушке. Потом мы садимся в холодный автобус, окна замерзшие, ничего не видно… Иду по улицам Кронштадта, как будто никогда раньше здесь не была. Конечно, я еще мала, мне нет и пяти лет, и я только теперь начинаю сознательно воспринимать мир. Вхожу в нашу квартиру на третьем этаже, на проспекте Ленина, – все незнакомо, а ведь уезжала отсюда только на год.

Галя. 7 лет
С этого времени могу восстановить в памяти всю мою жизнь. Очень хорошо помню тот день, когда я, как дикий зверек, перешагнула порог бабушкиной квартиры и насупившись всех разглядывала. Детскую душу переполняло чувство большой обиды на мать, на отца, что подбросили к людям, хоть и к родне. К бабушке даже не подошла, ни с кем не поздоровалась. Бабка, видно, обиделась:
– Ну, чего надулась как бык вологодский? Здравствуй!..
А я молчу, не подхожу.
– Эх, цыганское отродье, матушкина порода…
Я была неласковым ребенком. Неудовлетворенное чувство любви, отвергнутое матерью, надолго спряталось, закрылось в моем сердце, и прошло много лет, прежде чем я узнала, что такое отдавать и получать любовь.
А тогда я угрюмо смотрела на всех и не хотела, отталкивала от себя ласку окружавших меня людей. Я видела, что они меня, «сиротку», жалеют, и все мое детское нутро протестовало против этой унизительной жалости…
И когда со временем от тепла бабушкиной любви стала я оттаивать, долго еще не могла избавиться от внутренней неловкости, от боязни открыто проявлять свои чувства.
Бабушка моя из крестьянской семьи. Худенькая, небольшого роста, очень энергичная – целый день на ногах. Рано утром уже бежит на базар, в магазин, чтобы подешевле купить что-нибудь для еды. Получала она после дедушки пенсию – 40 рублей в месяц, а масло в то время стоило 16 рублей килограмм. Как мы умудрялись жить – не понимаю. Отец подбросил меня в Кронштадт – и забыл, денег не посылал. Бабушка стирала белье на чужих, шила – этим и жили. Любила водочки, конечно, выпить. Одиннадцатого числа каждого месяца она получала свою пенсию и по дороге домой покупала себе «маленькую» за 3 рубля 15 копеек. Чекушку держала в буфете. Бывало, убирает, готовит, стирает, потом подойдет к буфету и рюмочку выпьет – так, глядишь, к вечеру чекушку и прикончит. Но это только с пенсии или с получки Андрея. Еще она курила папиросы, самые дешевые – «Ракета», 35 копеек стоили, она меня за ними в лавку посылала.
Было у нее несколько подруг. Обычно собирались они у нас дома в день пенсии. Выпьют, песни начинают петь. А потом, самое-то главное – поговорить хочется, а я сижу мешаю.
– Поди, Галенька, погуляй!
– Да не хочется, я уж с вами посижу.
– Смотри, вон твои подружки во дворе, а ты одна дома сидишь.
– Да нет, не пойду… тут лучше…
А сама тяну время – знаю, что бабки сейчас начнут собирать по 20 копеек мне на мороженое. Ну, соберу с них дань – и на улицу до вечера. Вообще меня бабушка очень баловала – не по карману, как говорится, и росла я белоручкой – чашки за собой не давала мне вымыть. Бывало, тетки, дядьки мои на нее накинутся:
– Калечите ее, белоручкой растите, ничего не умеет делать. Намучается в жизни, потом спасибо вам не скажет. Не во дворцах ей жить предстоит.
– Ладно, – отвечает бабка, – за своими пострелятами смотрите. На сиротку-то насели все, больно умные, ученые…
Упрямая я была ужасно и настойчивая. Уж если чего захочу – подай, и кончено. И бабка давала. Конечно, я не требовала ни денег, ни каких-то невероятных вещей, об этом не могло быть и речи. Но вот нужно было мне настоять на своем во что бы то ни стало. Например, я хочу надеть новое платье, а мне не дают – на праздник надо беречь. Я – в рев, целый день могу реветь. В ванную, бывало, запрусь, сижу впотьмах на полу и реву. А бабке жалко – я-то слышу, как она за дверью мается. Тут вступает дядя Коля – он был педагогом в школе, где я училась:
– Не смейте входить к ней!
– А вы рады над сироткой издеваться!
– Пусть ревет, не входите.
– Еще чего, вас не спросила! Воспитатели!..
А я сижу – я и всю ночь могу сидеть. И вот начинаю воображать, как я здесь умираю и как они все будут плакать на похоронах… И вся обида уже забывается – не помню, с чего все и началось, жалею себя. Вижу, как лежу я в гробу, в белом платье, вся в цветах, а бабушка идет за моим гробом и плачет. И так мне становится ее жалко, и плачу я уже от жалости к ней.
Такие истории повторялись довольно часто.
– Ну, уперлась – хоть кол на голове теши! Вся в мать, яблочко от яблони недалеко падает.
Что и говорить, характерец у меня, конечно, был не сахар. Но, кроме всего, с раннего детства, будучи подкидышем, я должна была защищать свое место в жизни. Я всегда болезненно чувствовала, что, имея обеспеченного отца, из милости живу на последние бабкины гроши. Меня, ребенка, это унижало, и я тем более старалась сохранить свое достоинство.
Если же ставила перед собой цель – то шла напролом, отстаивая свою правду, свое право, и тут уж действительно – «хоть кол на голове теши».
Все эти качества, конечно, не располагали людей в мою пользу, и лишь бабушка своим сердцем и умом простой крестьянки почувствовала, поняла, что за всеми моими капризами, а часто и злыми выходками скрывается горькая обида брошенного ребенка. Вероятно, потому и любила меня больше всех своих внуков, а было их семеро – от двух дочерей.

Галя. 12 лет
Внешне меня ничто не выделяло, но, вероятно, это стремление к справедливости давало мне особое положение среди ребят. И конечно, моя очень рано проявившаяся артистичность. Когда я пошла в школу, моя первая учительница через несколько дней сказала бабушке:
– Вы знаете, Дарья Александровна, я думаю, что у вашей Гали будет особая судьба.
Квартира наша принадлежала когда-то адмиралу, который в революцию бежал с семьей за границу, оставив всю мебель, – в нашей комнате стояло даже пианино «Беккер». В квартире – пять хороших комнат и огромная кухня с большой плитой, на которой готовили все жильцы (и в которую бабка меня укладывала, когда я была младенцем). Газа еще и в помине не было. Топили дровами. В каждой комнате жила отдельная семья. В одной – я с бабушкой и дядей Андреем, в другой – моя тетка, тетя Катя, с мужем дядей Колей и тремя сыновьями, в третьей жила одинокая докторша, а две остальные занимала семья Давыдовых: муж, жена и три дочери. Ну и, естественно, одна уборная и одна ванная на всех. Но это считалось еще небольшая квартира, только 14 человек, в других было набито гораздо больше.
Тетя Катя работала бухгалтером в магазине, муж ее дядя Коля – преподавателем физкультуры в школе. Младший сын моей бабушки Андрей был рабочим. Все его считали слабоумным, странным, а он был просто очень добрый. Но в России таких принято считать дурачками. Мой отец, который хорошо зарабатывал, не посылал на мое содержание ни копейки, а Андрей, сам полуголодный, кормил меня. Для него это было нормально, и потому считалось, что он дурак.
Отец мой, с юношеских лет убежденный коммунист, окончил реальное училище, а в 1921 году, семнадцати лет от роду, уже участвовал в подавлении Кронштадтского восстания, стрелял в матросов. Сын потомственного рабочего стрелял в своих. Это оставило страшный отпечаток в его душе, изуродованной ленинскими лозунгами. Всю свою дальнейшую жить он упорно искал и, видно, не находил себе оправдания. Каяться, просить прощения у Бога он не мог – в Бога он не верил. А что делает в таком случае русский человек? Он начинает пить. В пьяном виде отец был страшен, и не было тогда в моей жизни человека, которого я бы ненавидела так, как его. С налитыми кровью глазами он становился в позу передо мной – ребенком – и начинал произносить речи, как с трибуны:
– Тунеядцы!.. Дармоеды!.. Всех перрр-естррр-ляю! Мы – ленинцы! За что борр-олись? Мы делали революцию!..
А я стояла разинув рот, слушала, и в этом в дымину пьяном ленинце была для меня вся революция, все ее идеи.
Трагедией его оказалось то, что он не был обыкновенным серым мужиком, морально изуродованным советской властью, – так бы он просто спился и умер где-нибудь под забором. Нет, он был умным и образованным человеком. И как хорошо он знал марксистскую теорию! Но ни знаниями, ни водкой невозможно до конца заглушить голос совести и кровавые видения юности; запачканные братской кровью руки всю жизнь не давали ему покоя.
Все это стало мне понятно гораздо позднее, а тогда я стояла перед ним, и в моей детской душе разгоралось пламя ярости и ненависти к нему самому, к его словам, даже к его голосу. У меня бывало непреодолимое желание подойти к нему сзади и ударить по красному затылку.
Конечно, все эти впечатления детства формировали мой характер. На примере всей семьи я видела, какой распад личности, искажение морали, ломку проходят близкие мне люди.
Муж моей тетки – дядя Коля – тоже пил запоями. Умер, попав под автобус. Муж тети Маши, старшей дочери бабушки, – тоже алкоголик, доходил до того, что тащил из дому все, разорил семью и умер от пьянства. А был ведь интеллигентным, умным человеком! И вот все так – какая-то жуткая судьба у семьи.
Родной брат моего деда был рабочим Путиловского завода в Петрограде. Чудесная, большая семья, и, хоть один он работал, всем детям дал образование. Умер от голода во время блокады Ленинграда. Было у него две дочери, я их хорошо помню. Одна вышла замуж, и то ли муж приревновал ее, то ли они в тот вечер поскандалили, только он – пьяный – схватил топор, зарубил жену, потом ее сестру, а потом и себя зарезал. Это – тоже в моей семье. Да что говорить, при нашем беспробудном российском пьянстве люди чуть что – кидаются в драку или лупят чем попало. Через все мое детство прошел мутный пьяный угар, и с тех пор я ненавижу пьяниц, для меня это самое страшное, что только может быть в человеке. Трескучие речи и пьянство – вот чем полна сейчас Россия.
Кронштадт – город на острове, маленьком острове Котлин. Город-крепость, всего несколько улиц. Из Ленинграда раньше нужно было по воде плыть часа два. Сейчас, конечно, быстрее. А зимой надо доехать электричкой до Ораниенбаума, а оттуда на автобусе по льду, через Финский залив. Городок небольшой, много зелени, бульвары, сады. Красивые дома в два-три этажа. В то время самый высокий дом был четырехэтажный. Красивая набережная со зданием Офицерского собрания. Петровский парк с памятником «Петру Первому – основателю Кронштадта». Огромный Морской собор в хорошую погоду виден из Ленинграда. В те годы его превратили в кинотеатр. На площади – памятник адмиралу Макарову, а дальше – большой овраг: туда мы ходили зимой кататься на санках.

Кронштадт, Морской собор. Из фондов Музея истории Кронштадта
Сколько ребят набивалось в кино на утренние сеансы! Причем всем обязательно хотелось в первый ряд, кидались вперегонки, и я, конечно, со всеми – вповалку. Десятки раз смотрели одни и те же фильмы, знали их наизусть, а переживали всякий раз заново. «Красные дьяволята», «Чапаев», «Веселые ребята»…
Это были годы, когда уничтожали, закрывали церкви. Взорвали красивую часовню напротив нашего дома. Я не могла понять почему. Ведь было так красиво – а теперь ничего нет. Ходили слухи, что взорвут Морской собор. В большом соборе Иоанна Кронштадтского хранили картошку. Но и его хотели взорвать, да война помешала, уже не до того было.
Город военный, населен он моряками и их семьями. Гражданское население работает на Морском заводе.
На всю жизнь запомнила я вкус ржаного кронштадтского хлеба. Его выпекали в морской пекарне огромными черными караваями по нескольку килограммов – корка внизу такая толстая, пропеченная, а верх блестящий, как лакированный. Вот, помню его – может, потому, что ничего, кроме хлеба, не было? Нет, в самом деле изумительный хлеб, а после войны такого уже не пекли. Мука была другая, и пекли уже другие люди, да и пекарня морская, кажется, закрылась – другую построили.

Собор Св. Андрея Первозванного и часовня Тихвинской иконы Божией Матери, начало ХХ века. Фото из фондов Музея истории Кронштадта

Часовня была восстановлена в 2009 году. Иконостас принесен в дар почетным гражданином Кронштадта Г. Вишневской, свидетелем ее разрушения в 1934 году
Недавно в Париже зашла в русский магазин недалеко от моего дома, смотрю – лежит круглый черный хлеб, не такой, конечно, огромный, как пекли у нас в Кронштадте. Как мне его захотелось! Купила – еле добежала домой, отрезала кусок – еще теплый, – намазала маслом, и – с чаем сладким! Уж как блаженствовала! Пока всю буханку не съела, не могла остановиться. Это был тот самый вкус – вкус довоенного кронштадтского хлеба.
Кронштадт населен моряками, армейских там мало, и матросы их презирают. Часто приходилось наблюдать на улицах дикие драки, особенно по увольнительным дням, когда матросы с кораблей идут в город «гулять». Напьются пьяными – и в драку с солдатами, да не в одиночку, а группами. Снимают ремни и – пряжками, случалось, что и до смерти.
Дом наш набит коммунальными квартирами, как муравейник. Я всегда жила в коммунальных квартирах, но никогда не знала, что такое – ключи прятать. Бабушка учила меня, что самые страшные два греха – вранье и воровство. И до сих пор я ничего не могу закрывать, не знаю, где ключи находятся, – у меня просто отвращение к этому вот орудию – ключу. Почему нужно все запирать? Воруют? Так я до сих пор не могу к этому привыкнуть. Мы не только комнаты, мы и входные двери не запирали.
В доме все знают жизнь друг друга, все друг к другу ходят, живут как одна огромная семья. Секретов быть ни у кого не может: там муж жену отлупил – уже знает весь дом; где какой крик – сразу все вмешиваются, обсуждают… Живут на виду, все нараспашку, не стесняются ни детей, никого. Как правило, семья имеет одну комнату: здесь еще молодые отец и мать спят, а сын уже приводит жену в ту же комнату, ставит кровать за шкаф, здесь же и дети рождаются.
Так мы все жили.
В нашей комнате – бабушкина кровать с огромной периной, тут же рядом кровать Андрея и ковровая красная оттоманка, на которой я сплю, но чаще я – с бабушкой вместе. Бывало, не спит она ночью – ревматизм мучает, я залезу к ней, натру мазью, в перине тепло, как в печке, а ей не спится:
– Спой что-нибудь, Галя…
Ну, я тихонько пою разные жалобные песни.
На окраине, где-то в городе,Я в убогой семье родилась.Лет семнадцати, горемычная,На кирпичный завод нанялась…Бабка всплакнет, а я еще больше стараюсь:
Маруся ты, Маруся,Открой свои глаза!А доктор отвечает:«Маруся умерла».На таком репертуаре, бывало, и заснем.
Были у нас дубовый обеденный стол, пианино и большой зеркальный шкаф, который в один прекрасный день, к моему удивлению, объявил мне, что я красива. Все это от адмирала нам досталось. И конечно, огромный самовар – на ведро воды. Бабушка три раза в день его ставила – не любила из чайника пить.
Наша основная еда – суп, хлеб да чай, а то и на чай денег не хватало. Бабушка тогда нарежет морковку, посушит, потом в чайник бросит, зальет кипятком – с непривычки, правда, пить противно, но цвет все-таки есть, а ко вкусу потом привыкаешь. Сливочное масло мы покупали только в день получки, а так ели постное. Я и до сих пор его люблю. Андрей, бывало, идет с работы в обеденный перерыв домой обедать. А чего обедать-то? Обеда-то нет. Он это знает, но все равно домой идет. Не там где-нибудь, сидя на камне, хлеба съест – нет, домой идет. Сядет за стол, нальет в блюдце постного масла, посолит, помакает хлеб, запьет кипятком пустым, потому что сахар тоже не всегда есть, – и опять до вечера на работу. Пишу сейчас, вспоминаю его, и сердце кровью обливается. Работал всю жизнь как вол, жил впроголодь, и никогда ни одного слова упрека я от него не слышала – а ведь была лишним ртом при той бедности, как камень на шее висела.
Шкаф наш казался мне вместилищем несметных сокровищ. Бабушка прятала в нем старинные платья, шляпы – наверное, адмиральшины. Там же, завернутое в полотно, хранилось мое будущее приданое: шесть серебряных ложек, серебряная сахарница и щипчики для сахара. Бабушка говорила, что продаст все, только не пианино и не эти серебряные вещи – Галино приданое.
Но настали времена, когда уже нечего было продавать, и мое «приданое» уплыло в Ленинград, в торгсин (магазин, куда советские граждане сдавали золото и серебро, а взамен получали бумажные боны, на которые там же можно было купить продукты).
Потом пришел день, когда из нашего волшебного шкафа бабушка вытащила икону Божьей Матери в серебряной ризе, украшенной бирюзой и жемчугом. Я только помню ее бело-голубое сияние и что очень трудно было ломать ризу, а требовалось почему-то обязательно превратить ее в бесформенную массу, иначе в торгсине серебряные оклады не принимали. И бабушка плача сдирала жемчужинки и бирюзовые камешки, гнула, мяла серебро и все что-то шептала, а сам образ потом запрятала куда-то далеко.
Все с нетерпением ждали лета – ездила тогда бабушка за ягодами и грибами за Ораниенбаум, в Копорье. Соберется компания – несколько старух, и в лес дня на два, а когда они возвращаются, мы, дети, их встречаем на Кронштадтской пристани. Корзинки большие, полные, тащим через весь город домой, потому что в автобусы с ними не пускают, а другого транспорта нет. Так за лето несколько раз. Как белка тащит все в свое дупло. Платить за лесное добро не нужно, а труда своего не жалко. Зато на зиму – бочки соленых грибов, сушеные грибы, замороженная клюква мешками. Ягод наварит бабушка – конечно, без сахара: денег на него нету. Все это – огромное подспорье. До сих пор мой любимый суп – из сушеных грибов, с перловой крупой и картошкой.
И еще варила она соленую треску – самая дешевая рыба в России и сейчас: 30 копеек килограмм. Сначала она ее два дня вымачивала, потом варила – вонь такая идет! На весь дом. Соленая треска очень сильно пахнет. Потом покрошит ее в кастрюлю, положит туда вареную картошку, лук, постное масло… Вот красота! Я и сейчас могу это съесть после самого изысканного французского обеда. На том, пожалуй, и заканчивается наше меню, если не считать еще супа из селедочных голов, гречневой каши и, конечно, пирогов с капустой в праздники.
Интересная семья жила в нашей квартире – Давыдовы: крепкая, зажиточная деревенская семья. Три дочки-погодки, средняя – моя ровесница. Он работал шофером на грузовой машине, что было выгодно. Перевозит продукты – глядишь, украдет кусок мяса, домой тащит. А жена его, тетя Маруся, на кухне потихоньку варит потом это мясо на примусе. И спиной прикрывает. А дух-то идет! Я так любила смотреть, как дядя Филя ест! Приду к ним в комнату и смотрю. Они никогда не угощали. Жадные были. И уж они-то всё запирали. В войну она умерла от заворота кишок, несчастная.
Был у моего покойного деда приятель. Звали его Иван Глот. Тоже рабочий и пьяница горький. Я даже и не знаю, где он жил – в общежитии, должно быть, но, случалось, и на улице пьяный ночевал. Он часто заходил к бабушке после смерти деда. И всегда из карманов леденцы вытаскивал – немного, несколько штук. Липкие, в махорке обвалянные, – и нам, детям, давал. Руки у него черные, он их никогда и не мыл, а нам это неважно – мы его любили. Зайдет, бабка его накормит – люди бедные всегда делятся. Не то что наш сосед – к нему, к зажиточному человеку, придешь, а он сидит ест, мясо вылавливает – и видит же, что девчонка голодными глазами смотрит, а и корки хлеба не предложит. Потому я в жизни моей ничего ни у кого не попросила.

С бабушкой Дарьей Александровной. Кронштадт. 1932 год
А бабушка была добрая – кто придет, обязательно накормит чем-нибудь. Кроме Ивана Глота, пьяницы горемычного, еще Алеша-дурачок, юродивый, заходил. Бабушка их в кухне всегда кормила. Бывало, дядя Ваня поест, да тут же в кухне на полу и уснет. И никто не гнал.




