- -
- 100%
- +

Посвящается тем, кто искал себя в эпоху, когда искать было не принято.
От автора
Когда я был мальчишкой, мне казалось, что мир делится на две части: на книги и на жизнь. В книгах всё было понятно — там герои совершали выбор, страдали, любили, умирали за идеи. А в жизни… в жизни всё было серым, вязким, неопределённым. В жизни нужно было просто работать, просто учиться, просто быть как все. И я, как многие мои сверстники, метался между этими двумя мирами, не понимая, где моё место.
Наверное, поэтому я так полюбил французских экзистенциалистов. Не потому, что они были модными — хотя в семидесятые их читали тайком, передавая друг другу потрёпанные томики, как запретный плод. А потому, что они говорили о том, что я чувствовал, но не мог выразить. Сартр писал: «Человек осуждён быть свободным». И это было одновременно и страшно, и освобождающе. Страшно — потому что свобода означала ответственность. Освобождающе — потому что она означала, что я не обязан быть тем, кем меня хотят видеть.
Но что значит «быть свободным» в стране, где всё подчинено плану? Где даже мысли должны быть правильными? Где слово «диссидент» звучит как приговор? Здесь свобода была не политической категорией — она была внутренней. Это была свобода оставаться собой, когда вокруг все пытаются сделать тебя винтиком. Это была свобода читать то, что хочешь, думать то, что думаешь, любить того, кого выбираешь. И за эту свободу приходилось платить — одиночеством, непониманием, иногда — страхом.
Я вспоминаю Достоевского. Он был для нас, подростков семидесятых, чем-то вроде духовного наставника. Мы читали его не в школе — в школе нас учили, что он «критик самодержавия» и «певец униженных и оскорблённых». Мы читали его по-другому. Мы искали у него ответ на вопрос: как остаться человеком, когда мир бесчеловечен? Князь Мышкин, Раскольников, Алёша Карамазов — они все были для нас не литературными героями, а живыми людьми, которые пытались найти свой путь. Мы спорили о них в курилках, на кухнях, в общежитиях. И каждый видел в них что-то своё.
Я, например, всегда чувствовал родство с князем Мышкиным. Не потому, что я был таким же добрым или наивным — я был другим. А потому, что он тоже был чужим в этом мире. Он не понимал правил игры, по которой жили все вокруг. Он пытался быть честным, когда честность была неудобна. Он любил, когда любовь была невозможна. И он платил за это — своей уязвимостью, своей болью, своим одиночеством.
Но Достоевский показал мне и другое: что одиночество можно преодолеть. Не через отказ от себя, а через принятие других. Через любовь. Через дружбу. Через ту самую «соборность», о которой он писал. И это открытие было для меня важнее всех философских трактатов.
В этом смысле я всегда был близок к идеям русских философов Серебряного века — Бердяева, Соловьёва, Франка. Они говорили о том, что человек не может существовать вне общности, вне «мы». Что личность раскрывается не в изоляции, а в диалоге. Что свобода — это не право делать что хочешь, а ответственность за других. И эти идеи, которые казались такими далёкими от заводской жизни, вдруг становились реальными, когда я смотрел на своих товарищей.
Я помню, как мы строили хоккейный каток. Казалось бы, что может быть проще? Взяли трубы, сварили, залили водой. Но для нас это было не просто строительство. Это был акт утверждения себя. Мы говорили: «Мы можем. Мы не просто детали плана. Мы — люди. Мы хотим жить по-настоящему». И в этом жесте, в этом общем деле, мы находили ту самую свободу, о которой писали философы. Не абстрактную, а конкретную. Свободу делать, творить, быть.
Я часто думаю о том, что такое взросление. Это не просто переход от детства к юности. Это переход от «я» к «мы». Это момент, когда ты перестаёшь считать себя центром вселенной и начинаешь видеть других. Это момент, когда ты понимаешь, что твоя свобода заканчивается там, где начинается свобода другого. И что настоящая сила — не в том, чтобы быть выше всех, а в том, чтобы быть рядом.
Ромен Роллан, которого мы тоже читали в те годы, писал: «Жить — значит бороться, бороться — значит жить». И я сейчас понимаю, что это не про борьбу с системой — хотя и про неё тоже. Это про борьбу с собой. С ленью, со страхом, с желанием быть как все. С той частью себя, которая хочет лёгкого пути. Настоящая взрослость начинается в тот момент, когда ты перестаёшь искать оправдания и начинаешь действовать. Даже если страшно. Даже если непонятно. Даже если никто не поддержит.
В этом смысле я всегда восхищался героями Шолохова. Не теми, которых проходили в школе, а настоящими — простыми людьми, которые делали свою работу, любили своих жён, растили детей и при этом оставались людьми в самые страшные времена. Они не были героями в плакатном смысле — они были героями в быту, в повседневности. Они умели жить, когда жить было невозможно. И это умение — быть человеком в нечеловеческих условиях — я считаю высшим проявлением духа.
Я вспоминаю свой первый день на заводе. Как я стоял у станка, не зная, что делать, и чувствовал себя полным ничтожеством. Как я испортил деталь и думал, что жизнь кончена. Как я хотел всё бросить и уйти. Но я остался. Потому что понял: уйти — значит признать, что ты слаб. А остаться — значит дать себе шанс. Шанс научиться, вырасти, стать.
И это, наверное, главный урок, который я вынес из того времени: жизнь не спрашивает, готов ли ты. Она просто ставит тебя перед выбором. И каждый раз, когда ты выбираешь — ты становишься старше. Не по годам, а по духу.
Я много думал о любви. О той первой любви, которая приходит, когда ты ещё ничего не умеешь, ничего не знаешь, но чувствуешь, что мир стал другим. Это как настройка гитары: сначала всё звучит фальшиво, а потом — вдруг — аккорд, и ты понимаешь, что струны наконец-то запели. Но любовь — это не только радость. Это и боль. Это страх потерять. Это ответственность. Это умение прощать. И в этом смысле любовь — лучшая школа взросления. Потому что она учит быть не одиноким.
Мы часто искали смысл в книгах. В философии. В спорах о том, что такое хорошо и что такое плохо. Но смысл оказывался проще. Он был в том, чтобы быть рядом. Чтобы держать за руку. Чтобы говорить друг другу правду, даже если она горькая. Чтобы не бояться быть уязвимым. Я понял это не сразу. Я прочитал много книг, прежде чем понял, что главная книга — это жизнь. И что её нельзя прочитать, её можно только прожить.
Сейчас, оглядываясь назад, я вижу, что те годы были для меня школой не только профессиональной, но и человеческой. Я научился не только работать руками — я научился работать душой. Я научился слышать других, понимать их боль, разделять их радость. Я научился быть другом. И это, наверное, самое важное, что я вынес из того времени.
Мы строили каток. Мы создавали клуб. Мы читали запрещённые книги. Мы спорили о смысле жизни. Мы любили и ошибались. Мы падали и вставали. Мы были разными — как струны на гитаре. Но когда мы звучали вместе, получалась музыка. Не всегда правильная, не всегда чистая, но настоящая.
И теперь я понимаю: взросление — это не когда ты становишься старше. Это когда ты начинаешь звучать. По-настоящему. Своей нотой. В унисон с другими. Это когда ты перестаёшь бояться фальши и просто играешь. Потому что жизнь — это не готовый аккорд. Это процесс настройки. Бесконечный. И прекрасный.
---
Май 1970 года.
Город Киров.
У проходной завода.
А вот и наши герои
Алексей (Лёша) Белов.
Возраст: 17 лет.
Биография: Вырос в интеллигентной семье (мать — библиотекарь, отчим — инженер). Живет в центральном районе, а не в рабочей слободке. На завод пришел на преддипломную практику, потому что "так надо". На деле — он ищет себя. Начитан, но книжные знания не совпадают с реальностью. Он искренне хочет понять этих "заводских", но боится, что станет таким же, как они.
Речь: Книжная, но он старается "опрощаться". Использует слово "однако", часто цитирует классиков, но делает это вполголоса, стесняясь. В диалогах часто делает паузы, обдумывая ответ.
Внешность: Худощавый, с вечно падающей на лоб прядью. Очки в металлической оправе (на заводе их снимет и будет щуриться). Руки еще не покрылись "трудовыми" мозолями — это его выдает.
Гена (Геннадий Власов) — "Интеллектуал-неудачник".
- Биография: 23 года. Бросил МГУ (философский факультет) после 2-го курса. Возвращен отцом в Киров за "вольнодумство" (читал не тех авторов). Отец — местный партийный чиновник в строительстве, но Гена с ним в ссоре.
- Портрет: Рыжая бородка клинышком, небрежный свитер, курит "Беломор" до самого фильтра. Взгляд — сонный, но цепкий.
- Характер: Циник. Маскирует боль предательства (девушка ушла к другу) сарказмом. Любит ловить собеседника на логических ошибках.
- Речь: Медленная, с легким заиканием на взрывных согласных. «Зна-а-аешь, Лёш... Это всё теория. А ты железо потрогай. Оно не врет».
- Мотив: Ищет в Лёше родственную душу, но боится в этом признаться. Провоцирует его спорами.
Слава (Вячеслав Волков) — "Спортсмен и оптимист".
- Биография: 22 года. Коренной кировчанин. Мечтал о большом хоккее, но не прошел селекцию в ЦСКА из-за роста. Вернулся, работает фрезеровщиком. Влюблен в хоккей, знает все составы сборной СССР.
- Портрет: Крепыш с квадратной челюстью. Верхняя пуговица рубашки всегда расстегнута. Лыжник, шейк танцует лучше всех в общежитии.
- Характер: Прямой, энергичный. Завод для него — фронт. Он живет по принципу "делай свое дело и не ной".
- Речь: Громкая, рубленая, пересыпанная спортивными терминами. «Белов, ты чего в облаках витаешь? Станок не книга — дисциплину любит».
- Мотив: Изначально Слава — антагонист Лёши. Но потом Лёша поможет Славе организовать хоккейную коробку, и Слава изменит отношение.
Бригадир Василий Петрович Кузнецов (Вася) — "Голос коллектива".
- Биография: Около 40 лет. Прошел войну мальчишкой. Орденоносец, но без звездности. Потерял жену (умерла от болезни), живет заводом.
- Портрет: Грубые руки, просмоленная роба, седой висок. Всегда в каске, даже когда обедает.
- Характер: Скуп на эмоции. Дисциплина для него — святое. Если работает — молчит. Если ругается — матом, но по делу. Верит, что настоящий мужчина — это тот, кто отвечает за свой участок.
- Речь: Короткие команды. «Точить. Живо. Не сопли жевать».
- Мотив: Воспитывает в Лёше мужчину. Его "принятие" — кульминация арки героя.
Люба (Любовь Кириллова) — "Девушка-конфликт".
- Биография: 20 лет. Лаборантка в ОТК (отдел технического контроля). Она та самая, которая "бракует" детали. Отец-алкоголик, тянет младших братьев.
- Портрет: Тихая, русые волосы в косы. Ходит в скромных платьях. Красива той красотой, которую замечаешь не сразу.
- Характер: Строгая, но ранимая. Ненавидит пьянки в общежитии. Она — связующее звено между "старой" жизнью Лёши и новой. Она тоже читает книжки (тайком).
- Речь: Мягкая, но в ней сталь. «Ты, Лёш, книжку закрыл бы. Поди лучше с ребятами в футбол. Они ждут тебя».
- Мотив: Люба видит в Лёше будущего мужа, но боится, что он сломается. Она проверяет его на прочность.
Колька (Николай Пугачев) — "Парень-неудачник".
- Биография: 19 лет. Из деревни. В городе 3 года. Не умеет ухаживать за девушками, вечно пьет "бормотуху" (дешевое красное вино) в компании.
- Портрет: Вечно небритый, мятая рубаха. От него пахнет заштатным одеколоном.
- Характер: Забитый, но добрый. Ведется на провокации.
- Речь: Простонародная, с деревенскими словечками. «Белов, ты учоный. Скажи, оно как лучше-то? Смирно стоять или как?».
Левин Валерий Николаевич — Секретарь горкома ВЛКСМ. Типичный аппаратчик. Красивый, говорит речами. Символ бюрократии. Они едут к нему за льдом для хоккея — получают отказ. Мотив: боится лишней активности.
Мама Лёши (Екатерина Ивановна) — Библиотекарь. Это "ангел-хранитель". Она присылает ему книжки. Верит в него, даже когда он сам не верит.
Дядя Миша (вахтер в общежитии) — Старый солдат. Сторож. Символ уходящей эпохи. Он любит молодежь, но блюдет порядок. Подсказывает Лёше, как обходить комитетские интриги.
Глава 1. Проходная номер три
Март 1970 года. Город Киров. Утро.
---
Троллейбус дернулся, заскрежетал токоприемниками на повороте, и Лёша Белов вжался спиной в жесткую пластиковую спинку сиденья. За мутным стеклом проплывали серые пятиэтажки, облезлые тополя, и люди, люди, люди — с авоськами, с портфелями, с лицами, еще не проснувшимися окончательно, еще хранящими остатки утреннего сна. Они все ехали туда же. К проходной.
Он переложил папку для чертежей из одной руки в другую и глянул на часы. Пять минут восьмого. Практика начиналась в восемь. А ему еще нужно найти того, кто его встретит, пройти инструктаж, получить робу. Если бы не этот проклятый будильник, который он вчера забыл завести...
— Молодой человек, вы выходите? — голос кондукторши, усталый и безразличный, прорвался сквозь шум.
— Да, да, простите.
Лёша вскочил, едва не выронив папку, протолкнулся к выходу, где уже толпились рабочие в стеганых куртках и ватниках. Кто-то дышал ему в затылок табачным перегаром, кто-то матерился сквозь зубы, потому что двери никак не открывались. А потом — рывок, и холодный мартовский воздух ударил в лицо, такой колючий, что захотелось втянуть голову в плечи.
Он спрыгнул на асфальт и огляделся.
Вот она. Проходная.
Огромное, тяжелое здание из красного кирпича с вывеской над входом: «Завод. Проходная № 3». Над вывеской — портрет Ленина, строгий, с вдумчивым прищуром. Из проходной валил народ — волна серо-синих ватников, касок, резиновых сапог. Они шли не останавливаясь, не глядя по сторонам, будто это была не проходная, а жерло гигантской печи, которая переваривала людей каждый день в одно и то же время.
Лёша замер на мгновение. Папка с чертежами вдруг показалась ему смешной и неуместной. Он сунул ее под мышку, поправил очки, съехавшие на кончик носа, и шагнул вперед.
— Стоять! — голос был низким, раскатистым, как гром. — Стоять, говорю!
Перед ним выросла фигура в форменной шинели и с красной повязкой на рукаве. Вахтер. Пожилой мужик с седыми усами, такими густыми, что казались они продолжением бровей. Лицо — кирпичное, обветренное, с глубокими морщинами, похожими на трещины в засохшей земле.
— Ты куды прешь, очкарик? — Вахтер Миша — так гласила бейджик на его груди — смотрел на Лёшу с насмешливым прищуром. — Не видишь, турникет? Пропуск есть?
— У меня направление, — Лёша полез в карман, достал сложенный вчетверо листок. — Я Белов Алексей. Из техникума. На практику.
Вахтер взял бумажку, повертел в мозолистых пальцах, даже понюхал почему-то. Потом хмыкнул.
— Хмырь. Студент, значит? Первый раз на заводе?
— Первый, — признался Лёша, и голос его предательски дрогнул.
— То-то я гляжу, руки белые. Наученных-то видно сразу. Они, брат, вон, — вахтер махнул рукой в сторону шеренги рабочих, что сновали через турникет, — они робу надевают — и на станок, даже не задумываясь. А ты стоишь, на Ленина любуешься. Давай, проходи давай. Второй цех. Там бригадир Кузнецов, Василий Петрович. Скажешь — Миша послал.
— Спасибо, — Лёша проскользнул через турникет, едва не зацепившись папкой за вертушку.
И тут — навалилось.
Тысячи лиц. Тысячи одинаковых ватников. Серый, безликий поток, который двигался по коридору к раздевалкам, потом к цехам, потом к станкам. Все они были мужчинами — и молодыми, как он сам, с белесыми ресницами и прыщавыми щеками, и старыми, с сединой, с уставшими глазами, с пальцами, распухшими от работы. Они говорили на каком-то своем языке — грубом, коротком, без лишних слов. «Сделал?», «Прогнал?», «Норма есть?». Они не улыбались. Они просто шли.
«Боже, — подумал Лёша. — Они все одинаковые. Как винтики. Как детали на конвейере. Я ведь не такой. Я не могу стать таким».
Он замер посреди коридора, прижав папку к груди, чувствуя, как она дрожит в его руках. Мимо шли, шли, шли. Кто-то толкнул его плечом, даже не извинившись. Пахло мазутом, железом, потом и еще чем-то сладковатым, приторным — то ли смазкой, то ли просто заводским духом, который въедается в кожу навсегда.
— Ты че стоишь, как столб? — раздалось сзади. Лёша обернулся. Высокий парень в кожаной тужурке, с копной светлых волос, смотрел на него в упор. В глазах — ни злобы, ни интереса. Пустота. — Иди давай, не мешай.
— Я ищу второй цех, — выдавил Лёша.
— А ты чего, новенький? — Парень окинул его взглядом с ног до головы, задержавшись на очках и папке. Хмыкнул. — Тьфу, практикант. Стукачок, что ли?
— Я... я просто практику прохожу.
— Ну-ну. — Парень сплюнул сквозь зубы на бетонный пол. — Второй цех — налево, потом прямо, потом за угол. Там Кузнецов, нашего полку прибыло. Скажи ему, что Слава Волков передал. Может, не убьет сразу.
И он ушел, растворился в серой толпе, как капля дождя в луже.
Лёша сглотнул и двинулся по указанному маршруту. Коридор кончился, и перед ним распахнулось огромное пространство цеха. Грохот стоял такой, что закладывало уши. Станки — огромные, чугунные, изрыгающие искры и стружку — стояли рядами, и над каждым склонялась фигура в рабочей робе. Света было мало, только тусклые лампы под потолком, да еще огоньки от сварки, яркие, сине-белые, которые вспыхивали то тут, то там.
Лёша шел осторожно, стараясь не наступить в лужи масла, не задеть штабеля деталей. В нос ударил резкий запах — окалины, горячего металла, ацетона. Он закашлялся, прикрывая рот рукавом.
— Эй, студент! — крикнули откуда-то сверху.
Лёша поднял голову. На площадке второго яруса стоял мужик в каске и брезентовом фартуке. Лицо у него было суровое, квадратное, как у иконы. Седой висок. Глаза — цепкие, серые, смотрят в самую душу.
— Ты Белов, что ли? — спросил мужик, спускаясь по железной лестнице. Шаги его были тяжелыми, уверенными. — Я Кузнецов. Василий Петрович. Бригадир.
— Здравствуйте, — Лёша протянул руку, но бригадир даже не взглянул на нее. Он взял направление, прочитал, скривился, будто лимон съел.
— Техникум, значит. — Голос у Василия Петровича был низкий, хриплый, без всякой интонации. — Зачем к нам послали? Учиться, или как?
— Практику проходить, — пробормотал Лёша. — По специальности. Технолог-машиностроитель.
— Технолог. — Вася хмыкнул. — А ты станок-то в глаза видел?
— В училище... на уроках...
— То не станок. То игрушки. — Бригадир махнул рукой в сторону ряда агрегатов. — Вот это станки. Фрезерные. Токарные. Шлифовальные. Тут, брат, не чертежи рисовать. Тут железо гнуть. Понял?
— Понял, — тихо сказал Лёша.
— Ну, давай, покажи, чему вас там учат. — Вася подошел к одному из станков, хлопнул по массивной станине ладонью. — Видишь заготовку? В тиски ее надо зажать. Сделай.
Лёша приблизился к станку. Заготовка — толстый стальной вал, тяжелый, маслянистый — лежала на верстаке. Рядом — тиски, огромные, чугунные, с рукояткой, похожей на рычаг от лебедки. Он взялся за рукоятку, навалился всем телом. Тиски даже не шелохнулись. Он нажал сильнее, ноги скользнули по масляному полу. Ничего.
— Слабо, — констатировал Вася. — Совсем слабо. Руки у тебя, Белов, как у барышни. Ты хоть раз в жизни тяжести поднимал? — Он отодвинул Лёшу в сторону, взялся за рукоятку одной рукой, коротко дернул — и тиски захлопнулись, схватив вал мертвой хваткой. — Вот так делается. Понял?
Лёша молча кивнул, чувствуя, как горит лицо. Очки запотели. Он снял их, протер краем рубашки, но в цеху было так жарко и сыро, что они сразу запотели снова.
— Ладно, — буркнул Вася. — Иди пока робу получай. Кладовщица Галя даст. Обувайся, как все. И к обеду чтобы был готов. Посмотрим, что ты за птица. Бездельников у нас не держат.
Он отвернулся и ушел к своему станку, оставив Лёшу стоять посреди грохота, масла и чужой, чужой жизни.
Лёша выдохнул. Руки его дрожали. Он сжал их в кулаки, пытаясь унять дрожь. В ушах все еще звенело от шума, в носу — от запахов. Глаза слезились.
«Ты хоть раз в жизни тяжести поднимал?»
Он поднял голову и посмотрел вверх, в потолок, усеянный трубами и проводами. Какая-то птица — воробей, наверное, — забилась в угол под потолком и трепыхалась, не зная, как выбраться из этого железного ада.
Лёша усмехнулся.
«Мы с тобой похожи, брат. Тоже вот залетели».
Он поправил папку с чертежами, нашарил в кармане очки — сухие, наконец — и пошел искать кладовщицу Галю.
Глава 2. Струны и душа
Тот же день. Вечер. Общежитие завода, комната 217.
---
Общежитие пахло борщом, табаком и сыростью. Лёша шел по коридору третьего этажа, стараясь не наступать на пятна, которыми был усеян линолеум — темные, маслянистые, как следы от подошв, навсегда въевшиеся в пол. Двери по обе стороны были приоткрыты, и оттуда доносились голоса, радио, звон посуды, иногда — ругань. Кто-то громко смеялся, кто-то спорил о футболе, кто-то играл на гармошке, фальшиво и надрывно.
Комната 217 оказалась в конце коридора. Лёша постучал — три коротких удара костяшками — и толкнул дверь.
— Входи, не заперто, — донеслось изнутри.
Женька сидел на кровати в нижней майке и тренировочных штанах, расчесывая мокрые волосы. После смены он успел сходить в душ — в общежитии, правда, душ работал только до шести, и вода была ледяная, но Женька любил закаляться. Он был плотный, коренастый, с круглым, добродушным лицом, которое даже после тяжелого рабочего дня сохраняло какое-то мальчишеское выражение.
— Лёшка! — Женька расплылся в улыбке, отбросил расческу. — А я думал, ты не придешь. Как первый день? Убили?
— Почти, — Лёша перешагнул через порог и закрыл за собой дверь. — Дали заготовку в тиски зажать. Я не смог.
— Бывает, — Женька хмыкнул. — У нас тут тоже новенькие поначалу плачут. Привыкнешь. Ты, главное, не выёживайся. Работай — и всё. Давай, проходи, садись.
Комната была маленькой, метров четырнадцать, заставленной двумя кроватями, двумя тумбочками и столом, на котором в беспорядке лежали книги, журналы, пустые пачки из-под сигарет и алюминиевая кружка с засохшим чаем. В углу стоял старый, обшарпанный шкаф, на дверце которого кто-то нарисовал шариковой ручкой якорь. На подоконнике — герань, единственное живое существо в этой железобетонной клетке.
Но Лёша смотрел не на герань.
На кровати, небрежно брошенная на серое одеяло, лежала гитара. Старая, с поцарапанным корпусом, с одной струной, которая явно была заменена на новую — цвет другой, яркий, серебряный. Гитара выглядела так, будто ее любили, но не баловали.
— О, — Лёша шагнул к кровати. — Можно?
— Бери, конечно. — Женька махнул рукой. — Я на ней играть все равно не умею. Мне Колька подарил, из третьей комнаты. Он в армии научился, а тут оставил, говорит, всё равно не нужна. Я думал, сам выучусь, да руки не из того места растут. А ты возьми, может, настроишь.
Лёша взял гитару. Она была легкой, почти воздушной — дешевая фабричная работа, сосновый корпус, накладка из темного пластика. Он провел пальцами по струнам. Только вот ухо резануло, как ножом по стеклу.
— Расстроена, — сказал он. — Сильно.
— Ага, — Женька зевнул, потянулся. — Я пробовал крутить колки, но только еще хуже сделал. Ты умеешь?
— Немного. — Лёша сел на край кровати, положил гитару на колени. — В музыкалке пару лет занимался. Бросил потом. Но аккорды помню.
Он взял Ля-минор. Легкое касание — и струны загудели, но как-то мертво, вразнобой, без души. Он попробовал настроить, крутанул колок — басовая струна взвизгнула и снова сбилась. Лёша вздохнул, еще раз провел по струнам, потом положил гитару рядом с собой.
— Не получается.
— Ну и ладно. — Женька встал, натянул через голову чистую рубашку. — Мы на танцы собираемся, кстати. В клуб. Там сегодня дискотека. Говорят, пластинки привезли новые, заграничные. Пойдешь?
— Не знаю, — Лёша пожал плечами, оглядывая комнату. Взгляд его упал на стол. Там, среди газет и журналов, лежала книга в сером переплете, потертая, зачитанная до дыр. Он наклонился ближе, разглядывая корешок. Артемов. «Очерки психологии».
— Жень, это чья книга?
— А, — Женька обернулся, натягивая ботинки. — Гены. Сосед мой. Он сейчас к нам зайдет, кстати. Сказал, что клуб тоже собирается, втроем пойдем. Ты познакомишься.
— С Геной? — Лёша взял книгу в руки, раскрыл на середине. Страницы были испещрены пометками — карандашом, мелким, аккуратным почерком. Кто-то очень внимательно читал этот Артемова.
— Ага, — Женька натянул куртку. — Гена Власов. Он у нас главный интеллектуал. Бросил институт в Москве, учился на философа, теперь здесь работает. Странный парень, но умный — жуть. Ты ему понравишься, вы оба книжные черви.




