- -
- 100%
- +
Я вернулся к Майе, к Джаме, к дочери с книгой, к оранжевому дивану. Лёг, закрыл глаза, слушал, как метро где-то вдалеке гремит по рельсам. Завтра снова стройка, снова пятнадцать долларов в час, снова пот и пыль. Но сегодня — сегодня я мог спать. Потому что якорь брошен. Потому что я больше не плыву. Я стою.
Глава пятая. Первая работа в США
Стройка не начинается с молотка. Она начинается с мусорных пакетов, с лестницы, с которой ты спускаешься вниз по ступенькам, считая их, потому что иначе мозг откажется верить, что это реально происходит. Семь комнат. Три этажа. Квартира напротив Централ-парка, где я ещё недавно сидел на скамейке и чувствовал себя героем фильма. Теперь я стоял в подъезде с пакетом штукатурки на плече, и фильм был совсем другой.
Богдан пришёл первым. Украинец, лет тридцати, с лицом человека, который всё видел и всему удивляться перестал. Английский у него был почти идеальный — не американский, а такой, какой бывает у тех, кто выучил язык по сериалам и годам работы с клиентами, которые кричат и жестикулируют. Он мог объяснить что угодно, договориться о чём угодно, перевести самую запутанную инструкцию. Но он делал это медленно. Очень медленно. Сначала слушал, потом думал, потом задавал уточняющие вопросы, потом ещё раз уточнял, потом, наконец, начинал действовать — и к этому моменту полдня прошло.
— Ты чего так тормозишь? — кричал на него прораб, коренастый грузин по имени Гиви, который сам не знал английского, но умел кричать на всех языках мира. — Я тебе говорю — пять минут назад! Пять!
Богдан кивал, не спеша поднимался, не спеша шёл к инструментам, не спеша начинал работать. Я смотрел на него и понимал: он не ленивый. Он просто знает цену своему труду. Он знает, что за семьдесят долларов в день спешить незачем. Что заменят — заменят. Что не заменят — значит, и так сойдёт. Это была его защита, его способ не сойти с ума от несправедливости. Но прорабы этого не понимали. Они видели только то, что он «тормозит», «долбит», «мозги парит». И ненавидели его за это. Не явно — никто не бил, не орал прямо в лицо. Но в обеденный перерыв, когда все сидели на корточках с бутербродами, Богдана не звали в разговор. Его имя произносили с придыханием, с оттенком чего-то среднего между жалостью и презрением.
Мы были разношёрстная бригада. Узбеки — молчаливые, мускулистые, работавшие, как роботы, без пауз, без вопросов, получавшие деньги и исчезающие вечером в неизвестном направлении. Грузины — громкие, вечно спорящие друг с другом о политике, о футболе, о том, кто из них сильнее. Русские — я и ещё парень из Питера, который проработал на стройках пять лет и смотрел на меня свысока, потому что я не знал, как держать шуруповёрт.
Семьдесят долларов в день. Семь часов работы, если повезёт — восемь. Выходит чуть больше девяти долларов в час. В Нью-Йорке, где чашка кофе стоит пять. Где метро — два семьдесят пять. Где аренда моего оранжевого дивана съедает почти всё. Но это были деньги, и они были мои, и я получал их наличными в конце каждого дня — мятые купюры, которые пахли потом и чем-то ещё, чего я не мог определить. Свободой, может быть. Или отчаянием.
Я всю жизнь работал за компьютером. Красивые офисы, кофе из автоматов, переговоры о шрифтах. Мои руки были белыми, мягкими, привыкшими к клавиатуре. Теперь они держали штукатурный шпатель, который я учился держать, как держат ложку — неудобно, неправильно, так, что штукатурка разлеталась во все стороны, кроме нужной. Гиви подходил, молча брал шпатель из моих рук, показывал, как надо, отдавал обратно. Я повторял. Он качал головой. Я повторял ещё раз. Он уходил, бормоча что-то по-грузински, из чего я улавливал только интонацию — смесь усталости и снисхождения.
Мы выносили мусор. Много мусора. Старые обои, которые весили, как мокрые одеяла, и от которых чихались лёгкие. Штукатурку, которая осыпалась, попадая в глаза, забиваясь под ногти, превращая руки в сухую, трещиноватую землю. Доски со гвоздями, которые царапали ладони, хоть я и надевал перчатки — дешёвые, из хозяйственного магазина, которые рвались на второй день. Мы таскали это всё вниз, по лестнице, в подвал, потом на улицу, к мусорному баку, потом ещё раз, и ещё, пока спина не превращалась в горящий столб, а ноги — в ватные палки, которые едва держат равновесие.
Объект принадлежал сыну мафиози. Так сказал Гиви, когда мы первый день стояли на тротуаре, глядя вверх на окна, за которыми мелькали силуэты рабочих.
— Итальянец, — пояснил он, закуривая. — Сицилия. Там сидит, тут недвижимость держит. Сдаёт, не сдаёт — ему по барабану. Деньги идут, всё окей.
Я смотрел на элегантный фасад, на чистые стёкла, на входную дверь с позолоченной фурнитурой, и думал о том, что в Москве я бы назвал это «связями», «крышей», «серой зоной». Здесь это называлось иначе — «real estate», «family business», «old money». Итальянская мафия в Нью-Йорке — не кино, не «Крёстный отец». Это дяди в дорогих костюмах, которые приезжают раз в месяц на чёрных машинах, заходят на пять минут, кивают, уезжают. Это стройки, которые никто не проверяет, потому что «сверху договорились». Это мусорные баки, которые опустошаются в определённое время определёнными людьми, получающими определённый процент. Гиви говорил об этом спокойно, как о погоде. Для него это была данность, часть ландшафта, как Централ-парк напротив или небоскрёбы за спиной.
— Многие уехали домой, — сказал он, выдыхая дым. — Но дома остались. Квартиры, рестораны, стройки. Они тут давно. Мы — нет. Мы — новые. Мы — никто.
Рабочий день кончался в четыре. Теоретически. На практике — когда Гиви скажет «всё, домой», и не раньше. Иногда это было три, иногда — пять, когда клиент торопил, когда нужно было закончить комнату к приезду «дяди». Но обычно — четыре. И мы выходили на улицу, еле живые, грязные, в одежде, которая уже не отмывалась, с запахом строительной пыли, въевшимся в поры.
Первая неделя я шёл прямо домой — в Куинс, в вагон метро, где люди морщились, отодвигались, потому что я пах. Потом Богдан сказал:
— Пойдём. Пять минут.
Мы садились на лавочку у входа в Централ-парк. Ту самую, где я сидел в первый день, чувствуя себя туристом. Теперь я сидел на ней по-другому — развалившись, вытянув ноги, закинув голову назад, глядя в кроны деревьев, которые казались бесконечно высокими. Богдан молчал. Я молчал. Узбеки, если они были с нами, тоже молчали — только курили, глядя куда-то вдаль, на детей, на бегунов, на тех, кто гулял по парку в чистой одежде, не зная, что такое семь часов с мусорными пакетами.
У меня болела каждая фаланга. Каждый сустав пальцев, каждая мышца предплечья, спина, ноги, шея. Боль была не острой, а такой — тупой, всёпроникающей, как шум в ушах после взрыва. Я смотрел на свои руки — они были в ссадинах, в мозолях, в трещинах, которые не заживали, потому что на следующий день снова штукатурка, снова гвозди, снова вес. Я не мог сжать кулак до конца. Не мог повернуть запястье без скрипа. И в то же время — я чувствовал что-то странное. Гордость? Нет, слишком громко. Скорее — удивление. Я делал это. Я выживал. Я, который не знал, как держать шпатель, таскал мешки, которые весили половину меня, и не падал.
Но прорабы не любили удивлённых. Они любили эффективность.
— Ты! — кричал Гиви, замечая, как я иду из одной комнаты в другую без груза. — Куда идёшь? Пустой? Зачем пустой ходишь? Ты думаешь, тут тебе прогулки?
Я замирал. Правда, зачем я шёл пустой? Просто перенести инструмент. Просто спросить, что делать дальше. Просто отдохнуть на пять секунд, пока никто не видит.
— Желающих полно, — продолжал он, не повышая голоса, но делая каждое слово тяжёлым, как молот. — Полно, понял? Стоят у ворот. Ты не нравишься — завтра другой. Без разговоров. Без объяснений. Деньги — и до свидания.
Я кивал. Молча возвращался. Брал следующий мешок, следующую доску, следующий пакет. И шёл, уже не пустой, уже не «неэффективный», уже не лишний человек в цепочке, которую можно выбросить и заменить новым звеном.
Богдан смотрел на это со стороны. Он не кивал, не спорил, не торопился. Он просто делал свою работу — медленно, неохотно, но делал. И когда Гиви орал на него, он слушал, как слушают радио в другой комнате — звук есть, но смысла не ловишь.
— Ты не слушай, — сказал он мне однажды на лавочке, когда я слишком долго смотрел на свои руки. — Они всегда так. Завтра опять полно, опять желающих. А послезавтра — никого нет, и они сами просят. Цикл.
— А ты не боишься? — спросил я.
Он пожал плечами, закурил.
— Чего бояться? Я здесь пять лет. Уже не первый Гиви. Будет ещё десять. Я знаю, что я умею. Они — нет. Они знают только кричать.
Я смотрел на него и думал: вот она, разница. Он знает, что он умеет. А я ещё не знаю. Я учусь. И учусь не только держать шпатель — учусь держать себя, когда кричат, когда болят руки, когда кажется, что вот-вот упадёшь и не поднимешься.
Вечером, в вагоне метро, я засыпал стоя. Просыпался на станции, которую не узнавал, выходил, разбирался, где я, возвращался обратно. Майя оставляла мне на столе тарелку — холодную, потому что я приходил поздно. Джама иногда сидел со мной, рассказывал о своей бывшей жене, о детях, которых не видел год, о том, как он хочет открыть свой бизнес — «небольшой, магазинчик, может, ремонт телефонов». Я слушал, кивал, не в силах вставить слово. Потом шёл к своему дивану, падал на него лицом вниз, и проваливался в сон без снов, без кошмаров, без всего — просто чёрная яма, из которой меня вытаскивал будильник в шесть утра.
И снова — мусорные пакеты. Снова — лестница. Снова — Гиви, который кричит, что желающих полно. Снова — лавочка в Централ-парке, где я сижу, не в силах пошевелиться, и смотрю, как солнце садится за небоскрёбы, делая их золотыми.
Я был на дне. Но дно — это тоже точка опоры. С него можно толкнуться. И я толкался. Каждый день, каждый мешок, каждая фаланга, которая болела, но держалась. Потому что желающих полно. Потому что я не хотел быть одним из тех, кто стоит у ворот, надеясь, что его выберут. Я хот быть тем, кого не заменят. Не потому что дешевле. Потому что нужнее.
И это было моё первое американское обещание — данное не кому-то, а себе. В шесть утра, в вагоне метро, в зеркале в ванной Майи, где я смотрел на своё лицо — худое, с тёмными кругами, но с глазами, которые не отводил в сторону.
Глава шестая. Денис из Горловки
Квартира Майи была трёхкомнатная — редкое изобилие для Нью-Йорка, где люди часто спят в шкафах и на кухонных полках. Но это изобилие было условным: комнаты были маленькие, стены тонкие, и каждый метр был сдан, приспособлен, поделён. Майя со своей дочерью занимали одну комнату. Джама — другую, где его храп был таким громким, что слышался сквозь закрытую дверь. А третья — гостиная, которая уже давно перестала быть гостиной и превратилась в общежитие для тех, кто приезжал и уезжал, кто бросал якорь на несколько недель или месяцев, пока не найдёт своё место в этом городе.
Майя объявила об этом за ужином, не поднимая глаз от тарелки — как будто речь шла о новом ковре, а не о человеке, который будет жить в метре от моей головы.
— Денис. Из Украины. Горловка. Сестра у него тут. Будет в гостиной. Ты — на своём диване. Он — на другом. Делите комнату.
Я посмотрел на свой оранжевый диван. Потом на второй — зелёный, с потертыми подлокотниками, который стоял у противоположной стены и до сих пор служил подставкой для чужих сумок и ненужных подушек. Он не стал удобнее от этих слов.
Денис появился вечером. Невысокий, крепкий, с лицом, которое сразу выдавало человека, привыкшего улыбаться в неподходящих ситуациях. Улыбка эта была не радостная — скорее, выжидательная, такая, какой улыбаются те, кто много видел и решил, что лучший способ выжить — притвориться, что всё это комедия.
— Денис П., — представился он, протягивая руку. — Горловка. Знаешь?
Я знал. Горловка — это Донбасс, это 2014, это город, который оказался на линии, которую нарисовали на карте люди, которые никогда там не жили.
— Я оттуда уехал до всего этого, — сказал он, как будто прочитал мои мысли. — Сестра вызвала. Говорит — приезжай, тут нормально. А я думал — чем заниматься? В Горловке работал на заводе, потом в такси. Тут — всё другое.
Мы распределили комнату. Я — у окна, на оранжевом диване, который уже знал мою спину, мои сны, мои ночные повороты. Он — у двери, на зелёном, который скрипел при каждом движении и пах пылью чужих квартир. Между нами — два метра пола, ковёр с неопределённым узором, и торшер, который не работал, потому что «ещё светит днём, зачем трогать?»
Денис работал у поляка — ювелирная мастерская где-то в Манхэттене, подвальное помещение, где пахло горелым металлом и где стояли станки для гравировки и 3D-принтеры, печатающие формы для колец и подвесок. Он рассказывал об этом снисходя, как человек, который ещё не решил, впечатлен он сам собой или разочарован.
— Поляк — нормальный. Платит, не орёт. Но работа — такая, знаешь, мелкая. Сидишь, смотришь, как машина капает пластиком. Часы идут, а ты — никуда.
Мы быстро нашли общий язык. Не потому что оба из бывшего СССР — нет, это было глубже. Мы оба были авантюристами любителями, людьми, которые собирали чемоданы, не зная точно, зачем. Он уехал из Горловки, потому что сестра позвала. Я — из Москвы, потому что голос в трубке сказал «Техас, работа, сто-двести баксов». Мы оба оказались в Куинсе, в одной комнате, на разных диванах, и этого было достаточно основанием для дружбы, которую в других обстоятельствах выстраивали годами.
Мы гуляли по Куинсу. Он показывал мне места, где снимали «Людей в чёрных» — обычные улицы, которые в фильме выглядели иначе, чем в жизни. Мы фотографировали самолёты, взлетающие из аэропорта Ла-Гуардия, — низко, громко, так, что кажется, можно дотянуться до шасси. Стояли на набережной, и Денис кричал им вслед что-то по-русски — то ли прощание, то ли вызов.
— Смотри, — говорил он, указывая на самолёт, который набирал высоту над водой. — Каждый из них — кто-то улетает. Кто-то прилетает. А мы — стоим. Пока стоим.
Нам нужны были деньги. Семьдесят в день на стройке — это выживание, но не жизнь. Мы начали листать Craigslist вместе, уже не в интернет-кафе, а на телефоне Дениса, который он купил у какого-то корейца за сто долларов и который работал, только если держать под определённым углом.
— Смотри, — сказал он однажды. — Handyman. Муж на час. Но по-американски.
Заявки были разные. «Перенести диван с третьего этажа». «Помыть окна в частном доме». «Повесить три картины, бетонная стена, свой дрель». «Установить кондиционер, 500 BTU, окно». Мелочь, которую американцы не хотели делать сами или за которую не хотели платить профессионалам. Мы брали всё. Договаривались по телефону — Денис говорил, я молчал рядом, потому что мой английский ещё не тянул переговоры. Приезжали на такси или метро, работали вдвоём, делили пополам.
Первый заказ — картины в Бруклине. Женщина лет шестидесяти, с десятком кошек, которые путались под ногами, пока мы сверлили бетон. Она приносила нам лимонад в стаканчиках из-под йогурта и рассказывала, что муж умер, дети в Калифорнии, и она не знает, как держать дрель. Мы повесили картины — пейзажи, которые она, видимо, купила ещё в семидесятых, — и она заплатила сорок долларов, плюс чаевые пять, плюс лимонад, который мы выпили на лестнице, потому что в квартире пахло кошками и одиночеством.
— Неплохо, — сказал Денис, считая деньги на улице. — Два часа. Сорок пять. Это уже не стройка.
Мы делали всё. Мыли окна в домах, где хозяева смотрели на нас через занавески, как на экзотических зверей. Перетаскивали мебель, которая не пролезала в двери, и учились разбирать диваны на части, а потом собирать обратно. Устанавливали кондиционеры, которые выпадали из окон, пока мы не поняли, что нужны специальные кронштейны, которые мы купили в Home Depot на общие деньги и возили с собой, как артиллерию.
Но не только работа нас связывала. Мы гуляли по Нью-Йорку, как туристы, которым не нужно спешить в отель. Метрополитен-музей — Денис нашёл его в интернете, прочитал, что «один из самых больших в мире», и мы решили проверить. Вошли через большие ступени, заплатили пожертвование — сколько дашь, я дал пять долларов, чувствуя себя жуликом, потому что билет должен стоить больше. И оказались внутри — в мире, который не умещался в голове. Египетские храмы, перевезённые камень за камнем. Рыцарские доспехи, в которые можно было бы спрятаться вместе. Картины, перед которыми стояли люди с закрытыми глазами, как будто молились.
— Дня не хватит, — сказал Денис, глядя на план этажей. — Недели не хватит.
Мы ходили до закрытия, не успев и трети. Выходили на улицу, ослеплённые светом, и молчали по дороге в метро — каждый переваривая своё.
Взяли с собой Джаму. Он болтался дома, не работал, смотрел сериалы на узбекском и ждал, когда мама приготовит ужин. Мы сказали — пойдём, покажем музей. Он пошёл, но быстро устал, сел в египетском зале на каменную скамью и уснул, пока мы бродили по залам. Потом проснулся, сказал, что голоден, и мы ушли в кафе, так и не дойдя до импрессионистов.
Но больше всего нам нравился Бруклин. Не тот, который показывают в фильмах — с мостом и закатами. Наш Бруклин — улицы с коричневыми каменными домами, где каждый кирпич помнит века. Дорогие районы, где машины стоят чище, чем мы после стройки, и где иногда, если повезёт, на крыльце лежат книги.
— Смотри, — сказал Денис, поднимая со ступеней том в мягкой обложке.
Это была культура, которую я не понял сначала. Люди читают книги и выставляют их на крыльцо — для прохожих. Берите, кому нужно. Без денег, без вопросов, без спасибо. Мы собирали их, как дети собирают грибы — каждый новый экземпляр вызывал радость открытия. Потом Денис показал мне приложение Amazon — сканер, который определяет цену книги по штрих-коду или обложке.
— Смотри, — сказал он, наводя камеру на том Стефана Кинга. — Эта — три доллара. А эта — тридцать.
Мы сортировали. Те, что стоили копейки, оставляли или относили обратно на крыльцо. Те, что имели цену, забирали. У Дениса был аккаунт селлера на Amazon — оформленный на сестру, потому что сам он ещё не имел права. Мы отправляли книги на склад, ждали продажи, получали по десять-пятнадцать долларов за экземпляр, минус комиссия.
— Это не дело, — говорил Денис, укладывая книги в коробку из-под бананов, которую мы нашли за магазином. — Это — побочка. Но побочка лучше, чем ничего.
Мы гуляли по этим улицам часами. Иногда с книгами в руках, иногда без. Смотрели на дома, на людей, на жизнь, которая текла мимо — спокойная, ухоженная, не наша. Мы были призраками в этом театре, зрителями, которые платили за билет своим присутствием, но не участием.
Однажды вечером, на крыльце красивого дома с витражным окном, мы нашли книгу на русском языке. «Мастер и Маргарита». Потёртая, с карандашными пометками на полях. Я открыл на случайной странице и прочитал: «Рукописи не горят». Закрыл. Положил в рюкзак — не для продажи, а для себя.
— Читаешь? — спросил Денис.
— Буду, — сказал я. — Когда научусь сидеть спокойно.
Мы возвращались в Куинс поздно. Метро, пересадки, пустые вагоны, в которых спали рабочие в оранжевых жилетах. Выходили на нашей станции, шли мимо закрытых магазинов, мимо мусорных баков, мимо жизни, которая не спала, но притворялась. И ложились каждый на свой диван — я на оранжевый, он на зелёный — и шептались в темноте, пока не засыпали.
О чём шептались? О Горловке, о Москве, о том, что будет завтра. О сестре Дениса, которая вышла замуж за американца и теперь не понимает, зачем он таскает мебель за копейки. О моих мальчишках, которым я звонил раз в неделю и слышал, как они растут, не замечая моего отсутствия. О книгах, которые мы не продали. О самолётах над Ла-Гуардией, которые улетали, а мы — нет. Пока нет.
Иногда, в полусне, я слышал, как Денис ворочается на своём зелёном диване, шепчет что-то на украинском — может быть, молитву, может быть, ругательство. А потом тишина. И снова шесть утра. Снова стройка, снова handyman, снова крыльца с книгами, снова взлетающие самолёты.
Мы были два авантюриста на разных диванах в одной комнате. И этого было достаточно, чтобы не чувствовать себя одиноким в городе, который поглощает одиночек, не замечая вкуса.
Глава седьмая. Богдан
Богдан был из тех людей, кого невозможно не заметить и невозможно понять. Он двигался по миру с собственной скоростью — не потому что не мог быстрее, а потому что не видел причин. Всё остальное мир как-то подстраивал под него: прорабы кричали, но терпели; коллеги ворчали, но ждали; я смотрел и учился — не тому, как надо, а тому, как можно.
Он был украинец из какого-то провинциального города, которое я ни разу не запомнил, потому что Богдан никогда о нём не говорил. Не потому что скрывал — просто не считал важным. «Там — там, — махал он рукой, когда я спрашивал. — Тут — тут. Зачем мешать?»
Мы познакомились ближе после первой недели на стройке. Не на лавочке в Централ-парке, где он сидел с узбеками, а в Старбаксе — том самом, что стоял на углу у нашего объекта, где бариста знала его в лицо и никогда не улыбалась.
Старбакс в Нью-Йорке — это не тот Старбакс, который я видел в Москве, где девушки в шубах сидят за макбуками и фотографируют латте с розовой пеной. Здесь это была просто кофейня — грязная, шумная, с липкими столами и бомжами, которые спали в креслах у окна, пока менеджер не выгонял их, а потом они возвращались, потому что куда им ещё идти. Здесь не было глянца. Был запах подогретого молока, вечный гул кондиционера и ощущение, что все пришли не за атмосферой, а за кофеином — чистым, беспристрастным, как аспирин.
Богдан заходил туда со своей кружкой. Не купленной в Старбаксе — обычной, потёртой, с каким-то выцветшим логотипом, который я не узнавал. Он оборачивал её бумажным полотенцем, подходил к столику с молоком — тем, что стоял для клиентов, рядом с сахаром и корицей, — и наливал полную кружку. Потом садился в углу, доставал из кармана бутерброд, завёрнутый в фольгу, и ел, запивая молоком.
— Ты серьёзно? — спросил я, когда увидел это в первый раз.
Он посмотрел на меня, медленно жуя.
— Чего серьёзно? Молоко бесплатное. Кружка моя. Бумага — из туалета. Где тут серьёзно?
— Ну, это же…
— Это же что? — он пожал плечами. — Я не ворую. Я использую. Если они не хотят, пусть уберут. А они не убирают. Значит, хотят.
Иногда он повторял трюк дважды, трижды — сидел часами, читал книгу, которую принёс с собой, подходил к молоку снова. Никто не гонял. Бариста смотрела сквозь него, как сквозь стекло. Может, ей было всё равно. Может, она сама понимала, что семьдесят долларов в день — это не жизнь, а выживание, и каждый выживает как может.
Богдан жил в подвале. Не метафорически — в буквальном, влажном, с окнами уровня с тротуаром, где прохожие заглядывали внутрь, как в аквариум. Он снимал комнату за двести долларов в месяц — я не знал, как это возможно, пока не увидел. Потолок низкий, стены покрыты плесенью, которую хозяин красил зелёной краской каждый год, и она проступала снова, как старая татуировка. Кровать — раскладушка, купленная на барахолке за пятнадцать баксов. Шкаф — пластиковый контейнер из Home Depot. Холодильник — общий, на кухне, где жили ещё трое, и где каждый ставил на полочку свою еду с именной наклейкой, чтобы не спорить.
— Зачем тебе больше? — спрашивал он, когда я морщился, заходя к нему. — Спать — нормально. Готовить — можно. Душ — горячий. Что ещё нужно?
Он тратил деньги с хирургической точностью. Знал, где продаётся хлеб со скидкой после девяти вечера. Знал, какой супермаркет даёт купоны на мясо. Знал, что метро стоит два семьдесят пять, но автобус — два пятьдесят, и если ехать с пересадкой, выходит дешевле. Он вёл записи в маленьком блокноте — цифры, даты, суммы. Я видел разок: страница за страницей, аккуратный почерк, как у бухгалтера.
— Ты копишь? — спросил я.
— Коплю, — кивнул он, не глядя. — На что — пока не решил. Но когда решу — деньги будут.
Мы с Денисом тратились по-другому. Не расточительно — мы же тоже были на дне, — но без его фанатизма. Пицца по пятнице. Пиво, если удавалось найти дешёвое. Книги, которые мы не продавали, а оставляли себе. Богдан на это смотрел с лёгким недоумением, не осуждая, но и не понимая.




