- -
- 100%
- +

© Наталья Гурина, 2026
© Анна Руденко, 2026
ISBN 978-5-0070-7846-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1. Фантомная боль и запах полыни
Зима в тот год не пришла. Она застряла где-то на подходе, повиснув в воздухе серой, липкой ватой, от которой ныли старые суставы и пахло ржавым чугуном. Не было ни снега, ни трескучего мороза, ни той звенящей, хрустальной тишины, которая обычно укрывала бор, заставляя его замирать в ожидании весны. Была только эта ватная, давящая пустота, в которой звук не рождался, а вязнул, словно муха в паутине.
Леший проснулся не от звука, а от его отсутствия.
Обычно его пробуждение было похоже на медленное всплытие с глубокого дна. Сначала приходил шёпот корней — глухой, утробный гул, идущий из самых недр земли, где сплетались в единый узел жилы вековых дубов и сосен. Потом подключался ветер — лёгкое, щекочущее прикосновение к верхушкам елей, шелест сухой хвои, скрип старой коряги. Затем просыпались звери: осторожный шорох лисьих лап по мху, тяжёлое сопение медведя, ворочающегося в берлоге, далёкий, почти неслышный стук дятла. Леший не просто слышал это. Он был этим. Его нервная система была растянута на десятки вёрст, вплетена в каждую травинку, в каждый камень. Он был Хозяином не потому, что так решил, а потому что его тело и тело леса были одним целым.
Но сегодня утром он открыл глаза в землянке, и внутри него зияла дыра.
Он лежал на тяжёлой, пахнущей прелой листвой и сушёной полынью лежанке, смотрел на бревенчатый потолок, по которому медленно ползла тень от единственной, тусклой лучины, и пытался понять, что случилось. Он прислушался. Напрягся, подаваясь сознанием вперёд, туда, где должна была быть северная опушка, где должны были спать барсуки, где должен был течь, пробивая мёрзлую глину, его любимый ручей.
Ничего.
Это не была тишина. Тишина бывает разной: бывает она звенящей, перед грозой; бывает она уютной, когда лес засыпает под снегом; бывает она настороженной, когда хищник крадётся в тени. А это была вата. Глухая, равнодушная, мёртвая пустота. Словно кто-то взял огромный, грязный клок шерсти и заткнул им все уши мира.
А ещё — где-то очень далеко, на самой границе слышимости, там, где корни Мирового Древа уходят в слепую, холодную Навь, — что-то кашлянуло.
Звук был сухим, надсадным, похожим на треск пересохшей глины. Так кашляет старик, который не может откашлять мокроту — не потому что мокроты нет, а потому что сил уже нет её вытолкнуть. Леший не услышал этого звука. Он был слишком занят своей пустотой. Но кашель разнёсся по корням, как круги по воде, и где-то на востоке, в Великой Топи, Водяной беспокойно перевернулся на дне, а Кикимора, не понимая почему, начала плести новую сеть — туже, плотнее, с большей паникой в каждом узле.
Источник заходился в кашле, но никто не пришёл. Пока не пришёл.
Леший медленно сел. Суставы в коленях и локтях ответили ему противным, сухим хрустом, от которого заныли зубы. Он посмотрел на свои руки. Огромные, покрытые грубой, похожей на кору дуба кожей, с почерневшими от земли и смолы ногтями. Руки Хозяина. Руки, которые могли вывернуть с корнем вековую ель, могли расколоть валун одним ударом, могли заставить сок бежать по стволам быстрее.
Он сжал кулаки. Кожа натянулась, мышцы вздулись. Но внутри, где-то в районе солнечного сплетения, там, где раньше пульсировал тёплый, ленивый ритм леса, был только сквозняк.
Фантомная боль. Он знал это слово. Знал, как болят у людей отрезанные ноги или руки. Мозг, по инерции, продолжает посылать сигналы в пальцы, которых больше нет, и человек чувствует, как у него чешется пятка, которой нет, или ноет мизинец, который давно сгнил в земле. Сейчас Леший чувствовал именно это. Его сознание тянулось к корням, ощупывало камни, искало жилы воды — и натыкалось на глухую, ватную стену. Нервные окончания кричали о существовании леса, но хватали лишь ледяной, неподвижный воздух.
Он встал. Голова на секунду закружилась, и ему пришлось опереться о шершавую стену землянки. От брёвен пахло сыростью и старой, въевшейся пылью. Раньше он чувствовал, как по этим брёвнам течёт жизнь, как они помнят тепло летнего солнца и тяжесть зимних снегов. Сейчас они были просто деревом. Мёртвым, тупым материалом.
Леший натянул тяжёлую, меховую куртку, подпоясался широким ремнём из медвежьей шкуры и толкнул тяжёлую, обитую железом дверь.
Воздух ударил в лицо. Он был не морозным. Он был плоским. Он пах не хвоей, не прелой листвой, не звериным мускусом. Он пах старым чугуном и пылью.
Леший вышел на крыльцо и остановился.
Лес стоял на месте. Тропы лежали там, где им положено было лежать. Деревья сохраняли свой природный изгиб. Мох укрывал камни зелёным, пушистым ковром. Всё было в идеальном, выверенном, посмертном порядке. Ни один лист не дрогнул. Ни одна ветка не скрипнула.
— Эй! — крикнул он.
Голос, привычный греметь на весь бор, срывать шапки с зазевавшихся путников и загонять волков в чащу, прозвучал глухо. Словно его тут же проглотила эта серая вата. Звук ударился о ближайшую сосну, стоящую в десяти шагах, и сполз вниз, как дохлая муха. Эхо даже не попыталось родиться.
Леший сделал шаг вниз, и его нога предательски скользнула по обледенелому, покрытому тонкой коркой наста мху. Он взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, и с тяжёлым, унизительным шлепком рухнул на колени, больно ударившись локтем о торчащий из земли корень.
Боль была острой, настоящей, человеческой.
Он замер, стоя на коленях в грязи, и почувствовал, как внутри него поднимается волна тошнотворной, липкой паники. Это было не просто отключение связи. Это было предательство собственного тела. Его ноги, которые веками ступали по этому лесу, не чувствуя ни корней, ни камней, теперь были тяжёлыми, неуклюжими, словно он надел чужие, на три размера больше, сапоги.
Он встал, отряхивая штаны, и зашагал к горячим ключам на восточной окраине своих владений. Шёл он тяжело, волоча ноги, то и дело спотыкаясь о кочки, которые раньше обходили его сами.
Ключи должны были бить из-под замшелого валуна, питая северные болота. Это была одна из главных артерий его леса. Если ключи замёрзли или пересохли, болота начнут умирать, а за ними потянутся и все остальные.
Леший подошёл к валуну. Вода не текла. Под тонкой коркой льда стояла чёрная, неподвижная жижа.
Он опустился на корточки, игнорируя противный хруст в коленях. Его огромные руки по локоть ушли в ледяную слизь. Он попытался протолкнуть свою волю в камни, раздвинуть мерзлоту, заставить воду проснуться. Он сжал зубы, напряг спину, вкладывая в ладони всю свою тоску, весь свой страх перед этой звенящей тишиной. Он вспоминал, как это было раньше: стоило ему лишь подумать о тепле, как камни начинали дрожать, а вода, повинуясь его зову, пробивалась наверх, дымясь и шипя.
Но камни были просто камнями. Холодными, тупыми, мёртвыми. Они не откликались. Они отвергали его, как пересохшее горло отвергает воду.
Внутри него закипела паника. Если ручей не потечёт, высохнет папоротник. Если высохнет папоротник, уйдут улитки. Если уйдут улитки, дрозды не смогут кормить птенцов. Я всё пропустил. Я не справляюсь. Я гнию.
Он рванул руку, пытаясь силой воли сжать невидимую жилу, и в этот момент его пальцы соскользнули с обледенелого камня. Леший потерял равновесие. Его тело, веками привыкшее к грации хищника, предало его. Он рухнул лицом прямо в ледяную, вонючую тину, с тяжёлым, унизительным чавканьем.
Брызги полетели в глаза. Рот наполнился вкусом гнилой ряски, червей и вековой пыли.
Великий Хозяин леса, страж границ, повелитель медведей и волков — лежал в луже, как дохлая жаба, и не мог даже сразу поднять голову, потому что его нога нелепо зацепилась за корягу, а в колене прострелила такая острая, человеческая боль, что на глазах выступили слёзы.
Он замер, лежа в грязи. Я сломался, — пронеслось в голове. И эта мысль была страшнее любой Нави, страшнее смерти. Я не дух. Я просто старый, гнилой пень, который наконец-то упал.
Он не стал подниматься. Он просто уткнулся лбом в холодную слизь и закрыл глаза, ожидая, пока болото его затянет. Пусть. Ему было так бесконечно, тотально устало. Устало быть опорой для мира, который этого даже не замечает. Устало просыпаться каждое утро и тащить на себе небо, чтобы оно не упало на землю. Устало быть функцией.
Он не знал, сколько пролежал так. Может быть, час. Может быть, день. Время в этой ватной тишине потеряло свой вес, превратившись в вязкую, тягучую субстанцию, которая обволакивала его со всех сторон, не давая двигаться.
И вдруг тишину разорвал звук. Не шорох ветра. Не треск ветки. А громкий, неестественно живой, скрипучий и ворчливый звук шагов, сопровождаемый звоном стекла и глухим бряцанием металла.
— Тьфу ты, черт лысый! Да ты тут совсем ослеп, или тебя уже мыши съели?!
Леший вздрогнул всем телом. Из его ушей вылилась грязная вода. Он с трудом повернул голову, вытирая лицо рукавом, оставляя на щеке чёрную полосу.
На берегу, возвышаясь над ним, как грозовая туча, стояла женщина. На ней было столько слоёв рваных, перекрашенных в немыслимые цвета юбок, что она казалась не человеком, а кустом полыни, который решил пройтись по лесу. На плечах тяжело лежал огромный, клетчатый платок, из-под которого выбивались седые, жёсткие, как проволока, пряди волос. В одной руке она держала тяжёлую, плетёную из ивы корзину, доверху набитую чем-то, пахнущим уксусом, укропом и чесноком. В другой — длинную, кривую палку, которой она только что ткнула его в бок.
— Яга, — выдохнул он, сплёвывая чёрную нитку тины.
— Кто ещё, дурень? — фыркнула она, оглядывая его с таким презрением, словно он был не Хозяином леса, а дохлой крысой на её пороге. — Иду себе, иду, грибы ищу. А тут из кустов что-то хлюпает, сопит и воняет болотной гнилью. Я уж думала, кабан подох. Ан нет, это ты, косматый, в луже купаешься.
Она замолчала. Просто стояла и смотрела. Тишина, повисшая над болотом, была тяжелее её корзины. Леший чувствовал, как она давит — не на плечи, а внутрь, под рёбра, туда, где только что клубилась паника. Паника сжалась, съёжилась и затихла, уступив место стыду. Стыд был горячим. Это было почти приятно — после ледяной пустоты.
Яга тяжело вздохнула, так, что заскрипели её старые рёбра, и поставила корзину на сухой мох, подальше от грязи.
— Вставай, — сказала она.
— Не могу, — честно ответил Леший, и в его голосе не было кокетства. — Нога… застряла. И сил нет. Я… Я ручей потерял, Яга. Он умер. Всё умерло.
Яга посмотрела на него. Её глаза, тёмные и цепкие, как корни мандрагоры, на секунду стали абсолютно пустыми. В этом взгляде не было жалости. Была только оценка, холодная и точная, как взгляд мясника на тушу.
— Хорошо, что ты не умеешь летать, — сказала она.
— Что?
— Было бы ещё больше шума. — Она перевела взгляд на его ногу, застрявшую в коряге. — Значит, умер ручей. Ну, полежи. Полежи, раз сил нет. Только ногу-то вытащи, а то так и заквасишься тут до весны, и я тебя потом вместе с тиной в компост сгребать буду. У меня как раз компостная яма переполнилась.
Она развернулась и начала копошиться в своей корзине, доставая оттуда какие-то узелки, пучки сухой травы и стеклянные банки, которые звякали друг о друга, создавая тот самый, раздражающе-бытовой шум, от которого у Лешего заныло в висках.
Леший лежал. Он ждал, что она уйдёт. Что она, как всегда, скажет какую-нибудь гадость, погрозит пальцем и растворится в тумане, оставив его наедине с его великим, космическим горем.
Но она не уходила.
Она достала из корзины холщовый мешок, села прямо на грязный, мокрый мох — Леший даже вздрогнул от такого кощунства, ведь её юбки касались его грязи, впитывая её, пачкаясь — и высыпала перед собой гору мелких, сухих, переплетённых между собой корешков.
— Раз ты тут в грязи валяешься, польза хоть будет, — пробурчала она, не глядя на него. — Садись. И разбирай.
— Что? — Леший, кряхтя, наконец выдернул ногу из коряги и сел, вытирая лицо грязным рукавом. — Яга, я не могу. Я Хозяин. Я должен…
— Ты должен мне три банки мочёных груздей за то, что я тебе в прошлом месяце подорожник подсказала, — отрезала она, ткнув ему в грудь горстью сухих корней. — А теперь разбирай. Это корень кровохлёбки. Его нужно отделить от пырея. Пырей — вон в ту кучу. Кровохлёбка — мне в мешок.
— Я не буду копаться в траве! — взвыл Леший, и в его голосе прорвалась та самая, детская, нестерпимая обида. — Лес умирает! Ручей высох! Ткань трещит! А ты мне предлагаешь сортировать траву?!
Яга не ответила.
Она замерла. Одна рука с корешком застыла в воздухе. Вторая медленно, очень медленно опустилась на колено. Тишина, которая наступила, была не ватной — она была каменной. Леший услышал собственный крик, уже отзвучавший, и устыдился так, что жар прилил к грязным щекам.
Только тогда Яга медленно подняла голову.
— А что ты предлагаешь, пень вековой? — её голос упал до шёпота, но этот шёпот был громче грома. — Ты будешь тут лежать и выть? Ты будешь пытаться оживить камень головой? Ты думаешь, если ты сейчас умрёшь от истощения в этой луже, лес это оценит? Лес тебя переработает, Леший. И даже не заметит.
Она швырнула ему ещё одну горсть корней. Они больно ударили его по груди и рассыпались по грязи.
— Твоя беда, косматый, в том, что ты решил, будто ты — это лес. А ты не лес. Ты — садовник. А садовник, который забыл, как держать секатор, потому что слишком много смотрит на небо, — бесполезен.
Она снова опустила голову и продолжила перебирать корни. Её пальцы двигались быстро, чётко, ритмично. Шурх. Шурх. Шурх. Этот звук был таким обыденным, таким заземлённым, что паника в груди Лешего на секунду поперхнулась.
— Руки болят, — тихо сказал он, глядя на свои огромные, грязные ладони, которые дрожали так, что не могли удержать тонкий корешок. — Яга… у меня руки не слушаются. Я забыл, как чувствовать землю. Там… там пусто.
Яга не остановилась. Но её голос вдруг стал другим. Не злым. Усталым.
— Знаю, — сказала она, отрывая сухой корешок от пырея. — У меня тоже. Когда мать помирала, я три месяца не чувствовала вкуса еды. Всё казалось золой. Я варила суп, а он был как вода. Я шила, а иголка колола пальцы, и я не чувствовала боли. Пустота, Леший. Она приходит, когда душа решает, что тело слишком много на себя брало. И она прячется в самую глубокую норку.
Леший поднял на неё глаза. Впервые за много лет он увидел в ней не всемогущую знахарку, не страшную ведьму, которую боятся путники, а просто старую женщину. С глубокими, как овраги, морщинами. С пятнами на руках, которые не отмыть никаким щёлоком. С усталостью, которая была тяжелее его собственной.
— Что делать? — прошептал он. И это был не вопрос духа. Это был вопрос загнанного зверя, который устал бежать.
Яга наконец оторвала взгляд от своих корней. Она посмотрела на него, на его грязное, перекошенное от отчаяния лицо, на его трясущиеся руки.
— Сначала разберёшь кровохлёбку, — сказала она, и в её голосе не было ни капли жалости, но было что-то гораздо более надёжное. Камень, на который можно опереться. — Потом пойдём ко мне. Я сварю тебе отвар из коры осины и своей личной злобы. Ты выпьешь, тебя вывернет наизнанку. Потом ты будешь три дня спать на моих полатях, как колода. А потом… потом посмотрим.
Леший посмотрел на кучу перепутанных корней. А потом перевёл взгляд туда, куда показывала Яга — на запад, где лес редел и расступался, уступая место чему-то иному. Там, на самой границе, где последние сосны врастали корнями в сухую, продуваемую ветрами землю, а впереди уже начиналось поле — бескрайнее, серое, уходящее в темноту, — стояла изба.
Она не пряталась. Не маскировалась под бурелом. Не окружала себя заклятьями. Она просто стояла — старая, потемневшая, вросшая в землю так глубоко, что казалось, будто она не построена, а выросла. Как зуб, который невозможно вырвать, не разорвав челюсть. Позади неё шумел лес. Впереди молчало поле. А сама изба была швом между ними — грубым, неровным, но единственным. Там, где сходились две правды и не могли ужиться, она держала их порознь. Не мирила. Просто стояла. И ждала.
Леший посмотрел на кучу перепутанных корней. Он не чувствовал леса. Он не чувствовал магии. Он чувствовал только холодную грязь на штанах, ноющую коленку и запах ягиного уксуса, который почему-то перебивал запах гнили.
Он медленно, очень медленно протянул руку. Его толстые, неуклюжие пальцы зацепили тонкий, сухой корешок. Он потянул. Корешок сломался.
— Аккуратнее, косматый, — буркнула Яга, не поднимая глаз. — Это не бурелом ломать. Тут пальцы нужны, а не лапы медвежьи.
Леший сглотнул ком в горле. Он нашёл следующий корешок. На этот раз он тянул медленнее. Он чувствовал, как сухая шершавость впивается в подушечки его пальцев. Это было не чувство леса. Это было просто ощущение сухого корня. Но оно было настоящим.
Они сидели так до самого заката. Небо над ними начало наливаться тяжёлым, свинцовым цветом, обещая к ночи мокрый снег. Пальцы Лешего ныли, под ногтями скопилась чёрная труха, а спина гудела так, словно он таскал камни. Но кучка кровохлёбки в мешке Яги медленно росла.
Над ними, в кронах деревьев, по-прежнему не было ни шороха. Лес молчал. Но впервые за долгое время Леший слышал не эту пугающую, ватную тишину. Он слышал, как Яга дышит. Как шуршат сухие стебли. Как где-то далеко, в её избе, уже начинает закипать вода в чугунке. Маленькие, обычные звуки. Из которых, возможно, придётся собирать мир заново.
Глава 2. Ночной зверь и фонарь
Ночь в избе Яги не наступала с первыми сумерками. Она просачивалась сквозь бревенчатые стены, густая, пахнущая сушёной ромашкой, кислым тестом и тем резким, аптечным духом, от которого щипало в носу и слезились глаза.
Изба стояла на опушке. Леший чувствовал это даже сквозь дрёму — не зрением, не слухом, а всем своим новым, тяжёлым телом. Здесь земля держала иначе. Не как в лесу — мягко, пружинисто, словно подстилая мох под каждый шаг. Здесь земля была твёрдой, как ладонь, которая не гладит, а просто лежит под тобой — и этого довольно.
Под половицами, если прислушаться, гудело. Не вода, не ветер — корни. Толстые, узловатые, уходящие глубоко вниз, туда, где не было ни леса, ни поля, а только Мировое Древо и его бесконечное, медленное дыхание. Изба не стояла на земле. Она держалась за неё — как держится за гриву коня всадник, который не собирается падать.
В углу у двери стояла метла. Не из берёзовых прутьев, не из сорго — из чертополоха. Сухие, колючие головки топорщились во все стороны, цепляясь за воздух, за одежду, за кожу. Яга никогда не убирала её в сени. Метла жила у порога — и если гость приносил с собой ложь, страх или жалость к себе, она сама падала ему под ноги. Не магически. Просто чертополох знал фальшь. И кололся.
Леший не помнил, как переступил порог. Должно быть, метла промолчала. Должно быть, он уже тогда начал становиться настоящим.
Леший лежал на нижней лавке, накрытый тяжёлым, колючим овчинным тулупом, который весил, наверное, пудов пятнадцать. Тулуп пах старой шерстью, дымом и чужими, давно забытыми дождями. Яга сказала, что он будет спать трое суток. Что её отвар из коры осины и «личной злобы» вытрясет из него всю дурь, и он будет «перепекаться», как гнилой пень, сбрасывая мёртвую кору.
Но она ошиблась.
Прошла только первая ночь, когда боль, которую он называл «фантомной», проснулась снова.
Леший лежал в темноте, и его сердце колотилось где-то в горле, отдавая тупой, пульсирующей болью в виски. Тихий скрип печки, ровное, густое дыхание Яги на полатях, треск остывающих углей — для его слуха, привыкшего слышать, как пьёт воду корень в десяти верстах отсюда, как шевелится жук под корой, как падает снежинка на мох, это было невыносимо, чудовищно мало.
Его нервная система, тысячелетиями бывшая диспетчерской лесного шума, сходила с ума от сенсорного голода. Она требовала данных. Она требовала отчёта. Она привыкла держать на себе небо, а теперь её заперли в деревянной коробке, пахнущей уксусом.
А вдруг на северной опушке волки вышли на стадо лосей? — шептал голос в голове, липкий и тошнотворный, как болотная ряска. А вдруг ручей окончательно замёрз и рыба задохнулась подо льдом? А вдруг старый дуб треснул от мороза? Я не слышу их. Я не слышу. Они умирают, а я лежу под тулупом.
Паника поднималась из живота — холодная, пахнущая ржавчиной и пылью. Он пытался дышать ровно, как учила Яга, но воздух в избе казался ему густым, как кисель. Он задыхался. Тело, которое он только-только начал чувствовать, теперь стало для него тюрьмой. Оно было слишком тяжёлым, слишком ограниченным. Кожа чесалась там, где должна была быть кора. Суставы ныли так, словно в них забили ржавые гвозди.
Он не успел подумать. Тело само взбунтовалось.
Леший соскочил с лавки. Движение было резким, неуклюжим — он зацепился плечом за косяк, и тяжёлая балка угрожающе треснула. Он замер, ожидая, что Яга проснётся и начнёт ругаться. Но с полатей доносился только ровный, тяжёлый свист.
Он выскользнул из избы.
Мороз ударил в лицо, обжигая лёгкие, словно он вдохнул битое стекло. Леший стоял босиком на снегу, в одной тонкой льняной рубахе. Ему было всё равно. Он пошёл к своему дубу. К тому самому, что стоял на перекрёстке трёх троп, к тому, чей голос он слышал громче всех, к тому, кто был его опорой, когда он был ещё маленьким, неуклюжим духом, только что сотканным из мха и первого весеннего сока.
Снег хрустел под босыми пятками, обжигая до слёз, но он не чувствовал холода, только звон в ушах и липкий, тошнотворный страх.
— Живите, — прошептал он, падая на колени перед деревом. Снег обжёг кожу, но он не обращал внимания. — Ну живите же, чёртовы пни! Я прошу!
Он прижал ладони к мёрзлой коре, закрыл глаза и начал давить. Воля толкалась в корни, в ствол, в ветви — вслепую, отчаянно, без ответа. Память подсовывала одно за другим: запах весеннего сока, шум листвы, птица вьёт гнездо. Последние капли души выжимались наружу, соскребались, как сухая смола с коры, — лишь бы хоть искру тепла влить в это мёртвое дерево. Где-то внутри, в самой глубине, ещё жила та горячая жила, что когда-то заставляла сок бежать по стволам. В неё он и бился — как птица в закрытое окно.
Ничего.
Кора оставалась холодной. Дерево не отзывалось. Оно было просто деревом. Мёртвым, промерзшим куском древесины, который не знал его, не помнил его и не нуждался в нём.
Леший давил сильнее. Из носа потекла тёплая, густая кровь — капля за каплей, на белый снег. Из горла вырвался хрип. Лоб бился о ствол, пальцы скребли кору до крови — молили, приказывали, угрожали. Этому дереву было обещано всё что угодно — лишь бы хоть раз отозвалось, лишь бы подтвердило: ты ещё существуешь, ты всё ещё Хозяин.
А потом его нога, та самая, что он зацепил днём в болоте, подогнулась. Он рухнул в сугроб.
Снег был холодным, колючим, настоящим. Он лежал на спине, глядя в чёрное, беззвёздное небо, и из его горла вырывались не слова, а жалкий, животный вой. Он плакал. Плакал от бессилия, от холода, от того, что он — великий Хозяин — не может согреть даже один проклятый дуб. Он был пуст. Он был никем. Он был просто старым, сломанным мужиком в мокрой рубахе, который замерзает в собственном лесу.
— Ну что, косматый. Наигрался в героя?
Свет фонаря ударил в глаза, ослепляя, выжигая из сетчатки чёрные круги.
Леший зажмурился, пытаясь укрыться от стыда, зарыться глубже в снег, чтобы эта земля провалилась и поглотила его. Рядом с ним в снегу хлюпнули тяжёлые валенки.
Яга стояла над ним. На ней был тулуп, на голове — платок, а в руке она держала керосиновый фонарь. Она не выглядела рассерженной. Она не выглядела испуганной. Она выглядела так, словно нашла заблудившуюся, глупую собаку, которая залезла в крапиву и теперь воет от обиды.
— Уходи, — прохрипел Леший в снег, не поднимая головы. — Уйди. Я не могу. Я не чувствую. Я сломан.




