- -
- 100%
- +
— Вижу, — спокойно сказала Яга. Её голос был ровным, безжалостным и от этого невероятно надёжным. — Глаза-то протри. Разлёгся тут, как брошенное бревно. К утру замёрзнешь так, что ломом отковыривать придётся. А лом у меня один, и он мне самой нужен.
Она сняла с плеча тяжёлую вязаную шаль и накинула её ему на голову, вместе с плечами. Шаль пахла полынью, потом и дымом. Она была настоящей. Она царапала шею, но под ней было тепло.
— Вставай, — сказала она.
— Не могу, — повторил он, и это была правда. Его тело не слушалось. Суставы одеревенели, мышцы свело судорогой.
— Тогда ползи, — отрезала Яга. — Я не буду тебя тащить. Спина у меня не казённая, а ты тяжёлый, как упавшая сосна. Ползи к свету.
Она развернулась и пошла к избе. Фонарь остался лежать на снегу, освещая узкую, узкую тропинку в темноте. Её валенки хлюпали по снегу, удаляясь, и этот звук был самым реальным, что Леший слышал за последние сто лет.
Он лежал ещё минуту. Стыд жёг сильнее мороза. За то, что ползал в грязи. За то, что выл. За то, что древний дух не может встать на ноги. Но потом он почувствовал тепло шали. И он понял, что если он останется здесь, он действительно превратится в лёд. Не потому что лес его убьёт. А потому что ему самому станет всё равно.
Он упёрся локтями в снег. И пополз. Его колени промокли, руки царапались о мёрзлые комья, ногти ломались о камни, но он полз. К свету. К крыльцу, где на пороге стояла Яга и держала дверь открытой, выпуская в ночь тёплый, хлебный дух из печи. Этот запах — запах живого огня и печёного лука — ударил ему в лицо, и он вдруг понял, что голоден. Не магически. По-человечески, звериному голоден.
Когда он, наконец, переполз через порог и рухнул на половик, Яга не сказала ни слова. Она просто закрыла дверь, задвинула тяжёлый дубовый засов, а потом подошла к нему с медным тазом тёплой воды и грубой, домотканой мочалкой.
Она опустилась на колени прямо на пол, не обращая внимания на то, что он пачкает половицы грязью и кровью. Она взяла его руку — огромную, покрытую лишайником, с обломанными ногтями, из которых сочилась кровь — и опустила её в таз. Вода была горячей, почти обжигающей. Леший вздрогнул, но не отдёрнул руку.
Яга начала отмывать его пальцы. Её движения были резкими, но вода была горячей, а мочалка — мягкой. Она тёрла его кожу, счищая кровь, мёрзлую землю и его собственное отчаяние.
— Ты думаешь, почему я тебе велела корешки перебирать? — тихо спросила она, не поднимая глаз, сосредоточенно оттирая засохшую грязь из-под его ногтя. — Чтобы ты лес спас? Нет. Чтобы ты вспомнил, что у тебя есть пальцы. Что они могут держать тонкую вещь, не ломая её. Ты разучился чувствовать малое, косматый. Потому что пытаешься обнять всё сразу. А обнять всё сразу может только тот, кто уже мёртв.
Леший смотрел на свои руки. Кожа на них была красной, распаренной, местами содранной до мяса. Дрожь в пальцах постепенно утихала, сменяясь тяжёлой, свинцовой усталостью. Вода в тазу становилась мутной, розовой от крови.
— Я боюсь, Яга, — прошептал он. И это было первое честное слово за последние сто лет. Оно вырвалось из его груди вместе с горячим, дрожащим выдохом. — Я боюсь, что если я остановлюсь… если я перестану держать… я исчезну. Я просто растворюсь. Как туман.
Яга остановилась. Она посмотрела на его руки, потом подняла на него глаза.
— Исчезнешь, — кивнула она, плеская ему в лицо тёплой водой. — Как грязь, когда её смоют. Как сухая листва, когда её перемелет ветер. Исчезнешь.
Она вытерла его руку грубым полотенцем и бросила его ему на колени.
— А то, что останется, будет настоящим, — продолжила она, поднимаясь и неся таз к двери. — То, что останется, не будет летать по небу туманом. Оно будет стоять на земле. Оно будет тяжёлым. Оно будет болеть, когда его задевают, и греться у огня. Ложись на лавку. Завтра будем крышу чинить. У меня в сенях дыра, а ты тут в героя играешь, снег топишь.
Он лёг. Тулуп снова накрыл его, тяжёлый и колючий. Но теперь он чувствовал не его вес, а тепло своего собственного, распаренного тела под ним. Его руки, чистые и красные, лежали на груди. Он чувствовал, как бьётся сердце. Не лес. Не корни. Его собственное, маленькое, уставшее сердце.
И в эту ночь ему не снился лес. Ему снился тёплый, тяжёлый овчинный тулуп, запах полыни и звук капающей с потолка воды. Кап. Кап. Кап. Ритмично. Медленно. По-настоящему.
Глава 3. Крыша, глина и печная заслонка
Утро не принесло с собой ни облегчения, ни мудрости. Оно пришло серое, водянистое, с тяжёлым туманом, который цеплялся за колючие ветки елей и пах прелой листвой и холодным пеплом.
В избе было тихо — той тишиной, что звенит перед бурей. Леший лежал на нижней лавке, накрытый тяжёлым, колючим овчинным тулупом, и не мог открыть глаза. Не потому что ему спалось. А потому что его тело, которое он только-только начал чувствовать, теперь стало для него тюрьмой.
Каждая кость ныла. Суставы, которые веками не знали ломоты, теперь отзывались на смену давления тупым, свинцовым скрежетом. Он попытался пошевелить пальцами правой руки. Они слушались с опозданием, словно между его волей и плотью пролегала толща воды. Это было унизительное, липкое чувство собственной немощи. Он, тот, кто когда-то одним движением плечей сдвигал русла рек, теперь не мог просто встать с лавки без того, чтобы в коленях не хрустнуло, как в сухом бурелоде.
Яга сидела у стола, спина к нему, и методично, с тихим, ритмичным стуком, набивала стеклянные банки маринованными грибами. Тук. Тук. Тук. Звук был сухим, чеканным, отмеряющим время не на часы, а на удары. От неё, от стола, от стен — от всего в этой избе пахло чесноком, уксусом, дубовыми листьями и живым, горячим огнём. Этот запах был настолько плотным, тёплым и земным, что у Лешего, всё ещё лежавшего с закрытыми глазами, на секунду перехватило дыхание. Здесь пахло жизнью, законсервированной на зиму. Пахло порядком, который имеет смысл.
— Хватит валяться, как истукан на перекрёстке, — не оборачиваясь, бросила Яга. Голос её был хрипловатым, как шуршание сухой листвы. — Дрова сами себя не наколют. А у меня от твоего вздоха вся пыль в избе оседает.
Леший медленно, с натугой сел. Тулуп сполз с плеч, и утренний холод тут же обвил его рёбра. Он посмотрел на свои руки. Огромные, покрытые грубой, похожей на кору дуба кожей, с почерневшими от земли и смолы ногтями. Руки Хозяина. Руки, которые должны были держать небо. Сейчас они дрожали. Мелко, часто, как листья осины перед дождём.
— Я не могу, — глухо сказал он. И в этом признании не было кокетства. — Руки… они не мои. Я забыл, как ими управлять.
Яга наконец обернулась. Она вытерла руки о грубый льняной фартук и посмотрела на него. Ничего не сказала. Просто сунула ему в руки тяжёлую, плетёную из ивы корзину, доверху набитую липкой, чёрной речной глиной и пучками влажного сфагнума.
— Крыша течёт. Вчера, пока ты в героях валялся и снег топил, с конька на полати капало. Будем мазать.
Леший посмотрел в крошечное, затянутое паутиной окно. Небо было серым, тяжёлым, обещавшим к вечеру мокрый снег.
— Я не кровельщик, Яга. Мои руки… они для того, чтобы валить. Или держать.
— Вот и разучись валить, — парировала она, разворачиваясь к двери. — Лезь. Пока дождь не пошёл, а я вёдра под потолок не выставила.
Он вышел во двор. Лестница, приставленная к землянке, жалобно скрипнула под его весом. Он полез наверх.
Крыша была старой, прогнившей, поросшей мхом. Сквозь разошедшиеся плахи сквозил серый свет, а из щели над самым входом капала вчерашняя роса, оставляя на земле рыжее пятно. Раньше он просто знал, что крыша цела. Он чувствовал её как часть своей кожи, как внешнюю оболочку своего тела. Сейчас он видел просто гнилые брёвна, требующие ремонта.
Он зачерпнул глину. Она была холодной, скользкой, пахнущей тиной и сырой землёй. Он попытался прилепить её к дыре. Но пальцы, привыкшие сжимать камень и выкорчёвывать пни, дрогнули. Глина размазалась тонким, бесполезным слоем и шлёпнулась ему на колено.
Внутри него вскипела знакомая паника. Инстинкт, отточенный тысячелетиями, потребовал своего: Используй силу. Прикажи глине прилипнуть. Влей в неё жар.
Леший зажмурился. Он попытался нащупать внутри себя ту самую, горячую жилу, которая заставляла сок бежать по стволам. Он толкнул эту силу в ладонь, вкладывая в неё всё своё раздражение на собственную немощь.
Хрусть. Глина в его руках не прилипла. Она мгновенно пересохла, потрескалась, превратилась в мелкую, едкую пыль и осыпалась вниз, на его бороду. А из носа, от перенапряжения, капнула тёплая кровь на свежий мох конька.
— Эй! — Яга стояла на земле, задрав голову. — Ты чего творишь, пень вековой?! Ты глину обидел, что ли? Она живая, она воду держит, а ты её в уголь превращаешь!
Леший сидел на коньке крыши, вытирая кровь рукавом, и чувствовал себя самым ничтожным существом в мире.
— Она не слушается, — глухо сказал он. — Я… я не чувствую её.
Яга ничего не ответила. Она ловко, как молодая кошка, вскарабкалась по стволу берёзы прямо к нему на крышу. Села рядом, свесив ноги в грязных юбках. Взяла его огромную, грязную, дрожащую руку. Её собственные пальцы были тонкими, жилистыми, в пятнах от ягод и коры. Она обмакнула его ладонь в корзину с глиной.
— Не дави, — сказала она тихо, и её голос вдруг стал совсем не ворчливым, а тихим, как шелест сухой травы. — Почувствуй, как она холодная. Почувствуй, как она скользкая. Просто положи её на дыру. Как пластырь на рану. Без приказов.
Леший закрыл глаза. Он перестал пытаться быть Хозяином. Он просто почувствовал холод на своей ладони. Почувствовал запах мокрого сфагнума. И медленно, очень медленно, прижал ладонь к щели. Глина не рассыпалась. Она мягко, с тихим чпоком, вошла в трещину, заполнив собой пустоту.
— Вот, — выдохнула Яга. — Мир не рухнул. А крыша теперь сухая.
Они сидели на крыше до самого заката. Леший пачкался в глине, как свинья. У него болела спина, ныли колени, а под ногтями чернела земля. Но к вечеру, когда он впервые за много веков сделал что-то своими руками, а не силой духа, боль в его груди, та самая, что звенела от пустоты, стала чуть тише.
Вечером, вернувшись в избу, Леший, чувствуя себя неожиданно бодрым от сделанной работы, решил «помочь» дальше.
В избе было тепло, но воздух казался ему тяжёлым, спёртым. Он привык, что вокруг него всегда движется ветер, что пространство должно быть открытым. Он посмотрел на печь. Чугунная заслонка была прикрыта наполовину. «Душно же, — подумал он. — Дом должен дышать. Как же в нём жить, если он закупорен, как бочка?»
Леший подошёл к печи и широко распахнул заслонку до самого упора. Он глубоко вздохнул, радуясь тому, как жар из печи вырвался в помещение, смешиваясь с холодным воздухом из сеней. Ему казалось, что он делает правильно. Что он впускает в этот замкнутый мирок дыхание леса, свободу, простор.
Яга, сидевшая у стола и чистившая картошку, мельком глянула на печь. Её губы тонко сжались. Она промолчала. Только плотнее натянула на плечи старый платок.
Ночью его разбудил не вой ветра. Его разбудил звон зубов. Леший лежал на лавке, свернувшись калачиком, и чувствовал, как его костяк промерзает насквозь. Воздух в избе был не просто холодным — он был ледяным, колючим, живым. Он свистел в щелях, тянул из-под пола, выдувал тепло из-под овчинного тулупа.
Он с трудом приподнял голову. Яга сидела на лавке напротив, закутанная во всё, что было можно: в тулуп, в два платка, в старый половик. Она тряслась от холода. Её лицо было серым, а из-под платка выбивалась прядь седых волос, покрытая инеем.
— Ты… — её голос был ледяным, острым, как осколок стекла. Зубы стучали так, что слова разбивались на слоги. — Ты опять… открыл вьюшку?
— Чтобы дышалось легче, — пробормотал он, чувствуя, как внутри сжимается предательское чувство вины. — В избе спёрто. Лесу нужен воздух…
Яга медленно, с невероятным усилием поднялась. Она не закричала. В её глазах было не бешенство, а та самая, страшная, ледяная усталость, от которой у Лешего по спине пробежали мурашки.
— Лесу нужен воздух, — прошипела она, и каждое слово падало на пол, как тяжёлый камень. — А мне — спина, которую ты мне выморозил к утру! Ты тут мне сквозняком все кости выворачиваешь, а ты думаешь о высокой материи!
Она подошла к нему, и Леший инстинктивно вжался в стену.
— Ты своими банками всю магию убила, ты её задушила, как курицу подушкой! — выпалил он, пытаясь защитить свой мир, свою логику. — Дом не может быть закрытым! Он должен быть частью леса!
— Дом — это не лес! — рявкнула она в ответ, и от этого крика с полки упала деревянная ложка. — Дом — это граница! Ты думаешь, если ты распахнёшь ворота, то пустишь в избу свободу? Ты пустил в избу смерть, косматый! Ты заморозишь меня, а потом будешь сидеть и выть, что ты один!
Она стояла перед ним, дрожащая, маленькая, злая. И Леший вдруг понял страшную вещь. Он снова сделал это. Он снова попытался подогнать чужой мир под себя. Он решил, что его понимание «правильного» — открытое пространство, ветер, свобода — важнее, чем её понимание — тепло, закрытые стены, безопасность. Он снова был не партнёром, а стихией, которая ломает чужой уют ради своей истины.
Яга смотрела на него ещё секунду. Потом её плечи опустились. Она не стала больше кричать. У неё просто не было сил.
— Закрой, — тихо, почти беззвучно сказала она. — Закрой и иди спать. А завтра… завтра я с тобой разберусь.
Она развернулась и ушла на полати, резко задёрнув занавеску.
Леший остался сидеть в ледяной избе. Он встал, подошёл к печи и плотно, до щелчка, задвинул заслонку. Потом взял метлу и начал подметать пол. Он собирал крошки, глину с порога, сухие иголки, которые Яга натащила с улицы. Он подметал долго, монотонно, пока в избе не стало тихо и ровно. Пока холодный ветер не перестал свистеть в его голове.
Утром, когда он проснулся, на столе стояла миска с горячей, дымящейся похлёбкой. Рядом лежала новая, плотная конопатка из пакли и мха, и небольшой, туго связанный пучок сухого мха. Яги не было видно. Слышно было только, как она во дворе работает. Ровный, уверенный стук топора, входящего в сухую древесину.
Леший поел. Похлёбка обожгла горло, но тепло, разлившееся по груди, было настоящим. Он встал, взял конопатку, вышел на улицу. Молча подошёл к ней. Встал рядом. Она не повернулась. Только кивнула в сторону землянки.
— Вон там, над окном, щель. Конопать. Чтобы не дуло. И заслонку больше не трогай.
Леший взял инструмент.
— Яга, — тихо сказал он, глядя на свои руки, всё ещё грязные от вчерашней глины. — Я думал… я думал, что делаю лучше. Что дом должен дышать.
— Дом дышит через щели в брёвнах, — отрезала она, не поднимая глаз от полена. — А заслонка — это горло. Если ты откроешь горло на морозе, ты простудишь лёгкие.
Она наконец подняла на него взгляд. В нём не было обиды. Только сухая, хозяйская мудрость.
— Ты привык, что если тебе хорошо, то и всему миру хорошо. Но у мира, косматый, много частей. И твоя землянка — это не лес. Это укрытие. А укрытие потому и укрытие, что оно не пускает внутрь то, что снаружи. Запомни это. И иди конопать.
Он молча взял ведро, пошёл к колодцу, набрал тяжёлой воды, понёс обратно. Руки ныли, спина гудела, но в груди было странно спокойно. Он стоял у окна, забивал паклю в щели, пристукивал деревянным молоточком. Тук. Тук. Тук. Он не был Богом. Он не был Хранителем. Он был просто мужиком, который конопатит щели в доме, где живёт старая, ворчливая, но всё ещё не выгнавшая его женщина.
Он забил последнюю щель. Провёл ладонью по косяку. Ветер больше не свистел. Дом держал тепло. И Леший впервые за тысячу лет понял, что граница — это не стена, которая отделяет тебя от мира. Граница — это то, что позволяет тебе не раствориться в нём. То, что даёт тебе право иметь свой собственный, тёплый угол.
Он повернулся к крыльцу. Яга уже шла к избе, неся охапку дров. Она посмотрела на окно, потом на него.
— Нормально, — буркнула она. — Криво, но плотно. Заходи. Каша стынет.
И Леший, наклонив голову, чтобы не задеть притолоку, шагнул внутрь. В тёплую, закрытую, безопасную темноту своего нового дома.
Глава 4. Кот, миска и право на холод
Утро после ссоры из-за заслонки пришло не с солнцем, а с густым, свинцовым рассветом, который просачивался в щели ставней не светом, а просто отсутствием ночи. Воздух в избе был тяжёлым, пахнущим вчерашним угаром, сушёной полынью и тем особым, кисловатым запахом остывающего человеческого тела, которое слишком много ворочалось во сне.
Леший проснулся первым. Он лежал на своей лавке, не шевелясь, и слушал, как дышит дом. Дом дышал иначе, чем лес. В лесу дыхание было широким, лёгочным, оно охватывало сразу сотни вёрст: вот скрипит сосна, вот шуршит мышь под снегом, вот трещит лёд на болоте. А здесь, в избе, дыхание было коротким, ритмичным, замкнутым на самом очаге. Ш-ш-ш — тянет воздух щель в печной дверце. Треск — оседает уголь. Сопение — Яга ворочается на полатях, укутавшись с головой в овчинный тулуп.
Леший медленно сел. Суставы в коленях отозвались тупой, ноющей ломотой. Он посмотрел на свои руки. Они были чистыми, но под ногтями всё ещё чернела въевшаяся глина, которую не брала ни одна вода. Он сжал и разжал пальцы. Дрожь, которая мучила его неделю назад, ушла. Теперь руки были тяжёлыми. Они чувствовали вес. Они чувствовали пространство.
Он встал, стараясь не скрипеть половицами, и подошёл к окну. Прижался лбом к холодному стеклу. На дворе стоял тот самый день, когда осень окончательно сдавалась, уступая место не зиме, а чему-то мёртвому, застывшему, лишённому движения. Деревья стояли чёрные, обледенелые, похожие на венозные вены, проступившие на теле старого человека. Ветра не было. Воздух звенел от напряжения, как натянутая струна.
— Чего глаза пучишь? Морозом стекла полощешь? — раздался с полатей хриплый, спросонья голос Яги.
Она не открывала глаз, но её рука, высунувшаяся из-под тулупа, нащупала на полке деревянную чашку и с грохотом опустила её на стол.
— Вода в ведре замерзла, — буркнул Леший, отворачиваясь от окна. — Лёд на палец толщиной.
— Значит, время кашу варить, — Яга наконец села, свесив с полатей ноги в толстых шерстяных носках. Её лицо было смятым, глубокое, как карта, прорезанная оврагами. — Кашеварить будешь ты. У меня спина от твоего сквозняка ноет, как будто мне все позвонки молотком простучали.
Леший кивнул. Он подошёл к печи, достал чугунный горшок, зачерпнул воду из бака. Его движения были медленными, обдуманными. Он больше не пытался «почувствовать» воду магией. Он просто чувствовал, как холодная рукоять ковша холодила ладонь, как тяжёлый горшок тянул руку вниз. Он был здесь. В теле. В быту.
Он насыпал в горшок крупу, бросил щепотку соли. Яга, спустившаяся с полатей, молча подошла, заглянула в горшок и, не говоря ни слова, добавила туда же горсть сушёной крапивы и кусок копчёного сала.
— Чтобы кровь гоняло, — пояснила она, садясь за стол и начиная резать хлеб тупым ножом. — А то ты вчера как напугался, когда заслонку закрыл. Думал, я тебя выгоню. У тебя от страха вся внутренняя теплота в пятки ушла, я по ногам твоим видела.
Леший замер, держа ложку над горшком.
— Я не привык, — тихо сказал он, опуская ложку. — Чтобы от меня не зависело, выживут ли другие.
— Привыкай, — отрезала Яга, макая хлеб в соль.
Они поели молча. Тишина между ними больше не была звенящей и пугающей, как в первые дни. Она стала плотной, как войлок. В ней можно было сидеть, не боясь, что тебя провалят сквозь.
После еды Леший вышел на крыльцо, чтобы наколоть дров. Воздух на крыльце был таким холодным, что перехватывало дыхание. Он взялся за топор. Колода была мёрзлой, как камень. Первый удар получился косым, топор лишь звонко чокнулся о ледяную корку, отбившись, и рукоять больно ударила Лешего по запястью. Он выругался, стряхнул с рукава иней и замахнулся снова.
И тут он увидел Его. Кот Яги выполз из-под крыльца. Это существо не было похоже на тех лоснящихся, сытых котов, что грелись на печках у деревенских бабок. Кот был огромным, тощим и уродливым. Шерсть на нём сбилась в жёсткие, слипшиеся от смолы и копоти колтуны. Половина левого уха была вырвана когда-то давно, и шрам зарос грубой, розовой кожей. Он хромал на заднюю правую лапу — не от боли, а по привычке, словно эта нога была сделана из стекла, и Кот берёг её от каждого неверного движения.
Кот не мяукнул. Он просто сел на нижней ступеньке крыльца, прямо на сквозняке, который гулял между баней и поленницей. Ветер — или то, что его заменяло в этот безветренный день, невидимое, колючее течение холода — бил ему прямо в бок, шевеля жёсткие усы и гоняя по полу сухие пылинки. Кот дрожал. Мелко, часто, всем своим тяжёлым, шрамованным телом. Его жёлтые глаза с вертикальным, как у змеи, зрачком были полуприкрыты. Из горла вырывался тихий, утробный звук, похожий на трение двух камней о дно высохшего колодца.
Леший остановил топор. Внутри него, в той самой груди, где ещё вчера бушевал страх перед Ягиным гневом, вдруг поднялась другая волна. Знакомая, горячая, липкая. Волна Спасателя. Он посмотрел на Кота и почувствовал, как его сердце сжимается от острой, почти физической жалости. Холод — это Навь. Холод — это смерть. Ему больно. Он замерз. Я могу дать тепло. У меня внутри есть лето. У меня есть тот самый, густой, янтарный жар, который плавит снег и заставляет сок бежать по стволам. Я могу укрыть его. Я могу согреть его одним своим присутствием.
— Яга, — тихо позвал он, не оборачиваясь. — Твой кот замерз. Он сидит на сквозняке. У него лапа старая, он не чувствует, как его выстужает.
С крыльца донесся звук скобления ножа о деревянную разделочную доску.
— Кто? — спросила Яга, не прекращая работы.
— Кот. Он дрожит.
— Значит, ему так надо, — ровно ответила она из-за двери. — Не лезь, косматый. Он не твой.
Но Леший уже не слушал. Он медленно, чтобы не спугнуть, опустил топор и шагнул к порогу. Кот поднял голову. В его жёлтых глазах не было ни страха, ни приветствия. Только абсолютное, холодное предупреждение. Не подходи. Леший не услышал. Он услышал только свой долг.
Он опустился на одно колено, стараясь, чтобы его тень не накрыла Кота. Закрыл глаза и нашёл внутри себя ту самую жилу. Тёплую, янтарную, пахнущую весенней смолой и солнцем. Он не стал касаться Кота руками — он боялся, что тот испугается прикосновения. Вместо этого Леший раскрыл свою ладонь и пустил внутрь её густой, обволакивающий свет.
— На, грейся, — прошептал он. — Я же вижу, тебе плохо. Я сейчас. Я всё исправлю.
Он направил поток тепла прямо на Кота.
Жар ударил в старый шрам на ухе — не согревая, а разрывая. Так горит смола, когда в неё падает искра.
Кот не убежал. Он взвился. Это был не кошачий прыжок. Это был взрыв абсолютного, первобытного ужаса и ярости существа, которое веками принадлежало тени и сквозняку, и которое вдруг попытались насильно окунуть в кипяток.
Кот ударил Лешего прямо в лицо. Когти, острые как иглы, оставили на щеке древнего духа три горящие, глубокие царапины. Кот шипел так, что из его пасти летела пена, его шерсть встала дыбом, он выгибался дугой, превращаясь в колючий, чёрный шар абсолютного отторжения. Его вопль был похож на скрежет железа по стеклу.
Леший отшатнулся, закрывая лицо руками. Из царапин потекла тёплая, густая кровь, капая на чистый, подметённый пол крыльца. Кот не остановился. Он ударил Лешего по руке, сбивая с неё невидимое, золотое одеяло, и, хромая, юркнул в самую тёмную, продуваемую щель под сенями. Там, в ледяной пыли и паутине, он замер, продолжая угрожающе, надрывно шипеть в темноту.
Леший сидел на снегу, прижимая окровавленную руку к груди. Его золотистый свет погас, рассыпавшись искрами по половицам. Ему было не больно от царапин. Ему было тошно от собственного унижения.
Дверь со скрипом открылась. На пороге стояла Яга. В руках у неё был нож, а на плечах — старый платок. Она посмотрела на кровь на снегу. Потом на Лешего. Потом на щель под сенями.
— Ну что, — её голос был сухим, как треснувшая на морозе глина. — Напугал?
Леший не поднял глаз.




