- -
- 100%
- +
— Я знаю, кем ты меня считаешь, — я сглотнул тугой ком в горле, глядя прямо в его испуганные глаза. — Знаю, что тебе шепчут по углам. Знаю, кого ты видишь, когда я вхожу. Убийцу твоего отца.
Петруша побледнел так, что стал сливаться с белизной подушки. Покусывая дрожащую губу, он начал тараторить заученную, вбитую в него розгами формулу:
— Светлейший князь Меншиков сказывали... батюшка мой, царевич Алексей, был изменник и вор... и супротив короны шел... и поделом ему...
— Замолчи! — вырвалось у меня.
Мальчик всхлипнул и закрыл лицо руками.
— Прости, прости меня... — я тяжело сдвинулся ближе, почти наваливаясь грудью на кровать. Слезы, о которых я, казалось, давно забыл, вдруг обожгли глаза. Это плакал не только современный человек, это плакала искореженная душа самого Петра Великого. — Не смей повторять эту ложь, Петруша. Никогда. Меншиков — вор и собака. А твой отец... твой батюшка...
Я задохнулся. Как объяснить девятилетнему ребенку геополитику, государственные интересы, паранойю, пыточные камеры Петропавловки? Да никак. Потому что для ребенка есть только одно: его папу убили.
— Твой батюшка был моим сыном, — прошептал я, и по моим небритым, впалым щекам покатились горячие капли. — Я строил корабли, рубил города на болотах, а как отца родного для Алешки... меня не было. Я упустил его. А потом испугался за свое государство больше, чем за свою кровь. Ты учись, старайся. И тогда я не упущу тебя.
Угроза... это была скрытая угроза от меня. Но может мальчуган будет столь мотивирован, что науки станет поглощать. Он способный, об этом мне уже докладывали. Нужен только наставник с правильным подходом, чтобы интересно было. Ну и я, как время свободное будет...
Я взял маленькие, холодные ладошки мальчика и силой отнял их от его заплаканного лица. Прижал его руки к своим губам.
— Император Петр судил изменника. Но дед твой... и отец твой... совершили страшный, непростительный грех. Я убил часть самого себя, Петруша. И каждый день, каждую ночь я вижу его глаза. Такие же, как у тебя.
Мальчик перестал дрожать. Он смотрел на меня во все глаза. Он никогда в жизни не видел, чтобы взрослые плакали. Тем более — чтобы плакал грозный, железный император, перед которым на коленях ползали фельдмаршалы. Детская психика, настроенная на фальшь, мгновенно распознала абсолютную, голую искренность. В этот момент перед ним сидел не государь. Перед ним сидел раздавленный горем, старый и больной дед.
— Не будем больше ошибаться. Так? – я погладил взъерошенные волосы мальчишки. – Будь опорой трону, а я защищу и тебя и Наташу.
Детское сердце, изголодавшееся по любви, не выдержало. Искусственные барьеры рухнули.
Лицо мальчика исказилось. Он вдруг отчаянно, по-детски, с надрывом расплакался. Не тихо, как плачут привыкшие к побоям сироты, а громко, в голос. Он рванулся вперед, выпутавшись из одеяла, и тонкие детские руки судорожно, мертвой хваткой обвились вокруг моей шеи. Он уткнулся мокрым носом мне в колючий воротник мундира.
— Дедушка... дедушка... — захлебываясь слезами, лепетал Великий князь, прижимаясь ко мне худеньким, дрожащим тельцем. — Не умирай, дедушка... Они меня съедят! Они меня обижают! Меншиков меня бьет, когда ты не видишь! Не оставляй меня одного! Они выродком меня называли. Они плевали мне под ноги. Убей их! Они смутили тебя, как Наташа говорит, ты не виновный.
Я обхватил его своими ручищами, прижимая к груди так крепко, словно пытался защитить от всего мира. Я гладил его по всклокоченным волосам, целовал в макушку и укачивал, покачиваясь из стороны в сторону, как это делают все нормальные родители.
— Никому не дам тебя в обиду, — хрипел я сквозь собственные слезы, чувствуя, как бьется его маленькое сердце о мою грудь. — Я за тебя, внучек, любому глотку перегрызу. Я жить буду, слышишь? Я тебя править научу. Я тебя защищать научу. Ты у меня никому кланяться не будешь...
Мы сидели так очень долго. Император и его наследник. Два самых одиноких человека в России. Быть императором – это дар? Нет, – ярмо, порой и такое тяжкое, да с шипами, что одного и хочется, чтобы скинуть его. А нельзя, ибо у каждого свое ярмо, свой крест.
И мой современный разум в тот момент подумал: к черту мануфактуры. К черту гвардейские полки и школы. Настоящее спасение Российской империи начинается не с приказов и не с золота Меншикова. Оно начинается прямо сейчас. С того, что я просто обнял своего внука.
Скоро я вернулся в спальню. Петру нужно отдыхать, завтра начнется серьезная учеба его и вместе с Наташкой, так как с ней это совсем иной ребенок. С ней вместе он будет учиться.
Вновь оставшись один, я тяжело, как подрубленное дерево, рухнул в кресло.
Специфическая мутная жидкость в кожаной емкости, закрепленной у меня под камзолом на поясе, унизительно забулькала. Опять...
Как же всё это омерзительно. Я откинул голову на бархатную спинку кресла и прикрыл глаза. Ощущение, что я — гниющий овощ, привязанный к золотому трону, не отпускало. Никакие заморские примочки, никакие вонючие мази не давали твердой уверенности, что болезнь точно отступает.
Да, кризис вроде бы миновал. Диких, выкручивающих наизнанку резей больше не было. Буквально перед сном лекарь Блюментрост прочистил канал зондом и, преданно глядя мне в глаза, на голубом глазу божился, что государь идет на поправку. Убеждал, что скоро я смогу облегчаться естественным образом. Смердящего гноя действительно больше не было, хотя мутная сукровица всё еще сочилась.
Но эта постоянная, липкая, высасывающая душу слабость... Мое существование превратилось в бесконечный марафон на одних только морально-волевых качествах. И это начинало пугать. Какое-то время можно тащить на себе империю, стиснув зубы, но когда это длится неделями... Ресурс организма не бесконечен.
Отчаяние дошло до того, что сегодня вечером в покои императора Всероссийского приволокли какого-то деревенского деда-шептуна.
Это была настолько абсурдная, гротескная и унизительная картина, что, дай Бог мне выжить, я буду вспоминать ее в приступах истерического смеха.
Полубезумный седобородый мужик, пропахший воском, немытым телом и луком, обвешанный медными крестами, как елочная игрушка, стоял на коленях у моего ложа. Меня обложили потемневшими иконами, а этот старый хрыч, крестясь, что-то жарко и бессвязно нашептывал прямо моему больному детородному органу. Что именно он там бормотал — теперь было известно только ему одному и той самой несчастной части моего тела. Договорились ли?
Мой современный разум, запертый в черепе Петра, кричал от стыда и сюрреализма происходящего. Это было так дико, так первобытно и неправильно...
Но я лежал неподвижно и терпел. Ибо ради того, чтобы выжить и удержать эту империю над пропастью, я был готов использовать всё. Даже крестьянские заговоры.
Я никогда не верил в метафизику. Точнее, не верил в прошлой жизни. Но когда твое сознание просыпается в измученном теле русского императора, совершив немыслимый скачок на триста лет назад сквозь ткань времени... Рациональный мозг начинает давать сбои. Если ты понимаешь, что абсолютно невозможное уже произошло с тобой, волей-неволей начнешь допускать, что и другие немыслимые явления существуют. И старик-шептун уже не кажется таким уж бредом.
— Позовите Грету, — хрипло бросил я в полумрак дежурному гвардейцу.
Внезапно, на фоне этого дикого нервного истощения, у меня появилось непреодолимое, почти детское желание чего-нибудь сладкого. Чего-нибудь теплого, домашнего. Словно весточки из того, безвозвратно утерянного будущего.
— Какао мне сделай. И принеси, — потребовал я, когда заспанная, но миловидная немка появилась на пороге спальни.
— Простить меня, мин херц... Я не понять, — растерянно заморгала Грета, поправляя на груди наспех накинутую шаль.
— Напитка шоколадного, — терпеливо, как ребенку, принялся объяснять я. — Измельченных какао-бобов. Сварить вместе с молоком. И только сахара туда много не сыпь, приторного не хочу. Поняла? Исполняй.
Странно, ведь какао уже должны пить в Европе.
Грета поклонилась и юркнула за дверь — на дворцовую кухню. Сейчас там пылали печи: кухня работала круглосуточно, так как я приказал сытно кормить усиленные наряды гвардейцев, стоявших в ночных караулах.
Неужели зря сегодня собрал людей и ждал атаки? Зря ли сейчас парни мерзнут на подходах к Зимнему дворцу в засаде? И, наверное, сильно перестраховался я. Но береженого Бог бережет. Ведь бережет же?
Глава 3
Петербург. Зимний дворец
1 февраля 1725 года
Откинувшись на подушки, я прикрыл воспаленные глаза. Мозг, разогнанный стрессом, отказывался спать, цепляясь за любые идеи. Сколько же всего — полезного и не очень, прибыльного и просто приятного — можно принести в этот дикий мир!
Взять тот же шоколад. В этом времени его еще не знают в плитках. Даже в самых изысканных дворцах Европы его либо пьют, либо максимум — густо поливают жидкой массой пирожные.
А ведь если вспомнить химию процесса... Изобрести пресс для какао-масла, поэкспериментировать с желатином или пектином, темперировать массу. Можно создать устойчивый, твердый шоколад! И особых знаний тут не нужно, только немного опытов.
Фасовать после его в изящные коробки с двуглавым орлом и продавать в ту же Голландию или Францию. Уверен, при дворе Людовика такое лакомство пойдет на вес золота. Монополия на роскошь! Ах, да... картон еще нужно изобрести, или конфеты фасовать в деревянные коробочки, расписанные под гжель.
Или картошка... Из-за своей чертовой болезни мне сейчас предписана строжайшая диета. Я и так делаю непозволительное допущение с этим какао. Но, судя по всему, в скором времени мне придется публично пожертвовать диетой и показательно, на глазах у бояр, с аппетитом есть картофель.
И не ради пользы для собственного желудка. И даже не для того, чтобы ощутить вкус детства. А память об этом вкусе резанула по нервам так остро, что свело скулы: я вспомнил, как мои бабушка с дедушкой, плевав на все правила «здорового питания», каждое утро жарили умопомрачительную картошку на чугунной сковородке. Скворчащее масло, золотистая корочка, сладковатый запах жареного лука, и в самом конце — щедрая ложка деревенской сметаны... Вредно, конечно. Но как же дьявольски вкусно. С квашеной капусткой, сдобренной мелко порезанным лучком и капелькой пахучего подсолнечного масла. Это был вкус покоя. Вкус безопасного мира, наряду с бабушкиными оладьями и пышными сырниками.
Но ведь картошка – это такой антикриз в сельском хозяйстве, который жизни спасает и нации формирует. Вон, ирландцы как некогда выросли численно на картофеле! Правда никогда не стоит класть яйца в одну корзину. Чтобы не случилось, как с теми же ирландцами – голод от потери урожая картофеля.
Так что еще предстоит мне подумать, как внедрять картошку и не только ее.
Я криво усмехнулся в темноту. Да, я пока не могу одним махом вычистить эти Авгиевы конюшни и вывезти весь тот политический навоз, который смердит на самой верхушке русской власти. Заговорщики ждут моей смерти. Но ведь ничто не запрещает мне прямо сейчас закладывать фундамент! Думать о мелочах, из которых потом вырастет серьезнейшее экономическое могущество империи.
Голландцы сколотили свое богатство на банальной селедке! Разве Россия не может найти продукты, которые подсадят на себя Европу? Та же черная икра. Консервы... Хотя с консервами пока туго: прокатной жести надлежащего качества в этом мире еще нет. Придется думать со стеклом и сургучом.
За тяжелыми окнами, в промозглой петербургской мгле, послышались резкие гортанные команды и мерный стук сотен сапог по брусчатке. Сперва я подобрался.
— Началось? – спросил я пустоту и открыл окно.
В комнату тут же ворвался морозный воздух. Я чуть высунулся и посмотрел, что происходит. Поймал себя на мысли, что даже немного разочарован. Нет... это не нападение.
Разводили утренние караулы. Это значило, что ночь кончилась. Пришло время просыпаться.
А я так и не сомкнул глаз.
Дверь тихо скрипнула. Грета внесла на серебряном подносе исходящую паром кружку.
Я сделал глоток. Жидкость была жирной, комковатой, с резким горьковатым привкусом.
— Это, конечно, не совсем то, что я хотел... — пробормотал я. – Потом научу и подскажу. Вообще много буду подсказывать по кухне, что и как готовить.
Но всё же выпил горячее варево до дна. Напиток оказался тяжелым, сытным, заменившим мне то ли завтрак, то ли ужин. Когда не спишь сутки напролет, границы между приемами пищи стираются, как и границы реальности.
Я поставил пустую кружку на столик. Посмотрел на переминающуюся с ноги на ногу Грету.
— Раздевайся, — хрипло приказал я.
Немка вскинула брови, затем игриво улыбнулась. Привычным, заученным движением она потянулась к шнуровке платья, скидывая с себя одежду.
Я смотрел на ее белую кожу в неровном свете свечей и думал о том, что она зря так предвкушающе улыбается. Того, чего она ожидает — бурной монаршей страсти, — не произойдет. Разве что этот безумный дед с крестами, нашептывавший вчера заклинания моему детородному органу, действительно совершил библейское чудо. В чем я сильно сомневался.
Причина была в другом. Мое желание просто лечь, закрыть глаза и прижаться к живому, теплому человеческому, обязательно женскому, телу я цинично прикрывал важным государственным расчетом.
Дело в том, что меня, императора Петра Великого, при дворе считали не просто любвеобильным. Моей похотью, как барометром, мерили мою политическую и физическую силу. Вся столица жадно следила за тем, скольких фрейлин я зажимаю по темным углам дворца и как часто приглашаю служанок к себе в спальню.
Если в покоях государя перестанут шуршать женские юбки — стервятники решат, что Акела промахнулся. Что царь окончательно слег. И тогда заговоры вспыхнут с новой силой.
Поэтому пусть Грета ляжет со мной. Пусть утром дворцовые сплетники разнесут весть, что император по-прежнему горяч. А мне... мне просто нужно было немного тепла, чтобы дожить до рассвета и не сойти с ума от одиночества.
Умные не поверят, зная о моей болезни, дурням же думать не нужно, только однозначно принимать к сведению. Но немощный царь – это как надломленная система управления державой. Но вот сильный и тот, кто служанку разложит – это сильный, свой, с которым не стоит спорить.
Пусть Грета выйдет из моей спальни помятой, с растрепанными волосами и блуждающим взглядом. Дворцовые шаркуны тут же начнут шептаться по углам: «А государь-то наш ночью бабу мял! Никак на поправку идет!». И этот шепоток разлетится быстрее любого манифеста.
— Петр вернулся, – вот такие шепотки я хотел слышать.
Стервятники поймут: нечего надеяться, что в ближайшие дни Петра Алексеевича снова накроет смертельная хворь. А раз царь в силе, значит, нужно засучить рукава и делать вид, что усердно работаешь на благо отечества. Ибо если сами не начнут работать, Петр заставит. А как он умеет заставлять — помнят еще со времен стрелецких казней.
Вот такую нехитрую психологическую комбинацию я выстроил в голове. Почему бы не показать себя вновь могучим жеребцом, тем более что это не стоит мне ровным счетом никаких усилий?
— Скажешь всем, что у меня с тобой всё получилось. И что я был зело горяч, вопреки болезни, — тихо приказал я, прижимаясь озябшим телом к теплой, мягкой и какой-то по-домашнему уютной, изрядно полноватой немке.
Я собирался уснуть в своей любимой, привычной позе: тесно прижавшись к женщине со спины и по-хозяйски положив ладонь ей на грудь. Однако... пришлось со вздохом отстраниться и неловко перевалиться на другой бок, осторожно перекладывая кожаную емкость для отвода мочи.
И тут я замер.
Уж не знаю, что там нашептал моему естеству этот безумный смердящий дед с иконами, или, может, наконец-то подействовали лошадиные дозы лекарств Блюментроста, но я вдруг отчетливо понял: болезнь не сделала меня импотентом!
Внизу живота разливалось забытое этим организмом тепло, и определенные физиологические процессы, пусть и с легкой, тянущей болью, но имели место быть.
Мужики, которые когда-либо в жизни сталкивались с подобными проблемами, поймут меня без лишних слов. Порой осознание того, что эта часть твоего тела снова оживает и начинает жить собственной жизнью, приносит больше эйфории, чем самая громадная премия от начальства или покупка новенького автомобиля из салона.
Я выдохнул сквозь стиснутые зубы. Жить будем!
Засыпал я с крепкой верой в будущее. С надеждой, что теперь-то всё у меня будет хорошо.
***
Утро, ну или уже дело к обеду было, ударило по нервам лязгом оружия и тяжелым запахом чужого страха. Я уже не спал. Достаточно было часов трех сна. Днем еще посплю, но пока некогда. Сюрпризы новый день принес еще те...
— Ну, будет тебе, будет! Пошел вон! — я брезгливо дернул ногой, вырывая сапог из судорожных объятий князя Долгорукова.
Мне было физически неприятно смотреть на то, как омерзительно унижается этот человек. Он стоял передо мной на коленях, елозя расшитым золотом камзолом по паркету. Долгоруков! Рюрикович! Человек, чья родовитость, если копнуть старые родословные, будет подревнее и повыше моей, романовской.
Для меня, человека из будущего, эта знатность не значила ровным счетом ничего. Но ведь он — человек своей эпохи! Он прекрасно осознает древность своей крови, помнит всех своих великих предков. И при этом сейчас этот спесивый аристократ ползает у моих ног, роняя слезы, и целует пыльные носки моих ботфортов. Тьфу, мерзость.
— Простишь ли меня, государь?! Оставишь ли меня в чинах моих?! Не тронешь ли ты сына моего Ваньку и сродственников всех моих?! — надрывно, пуская слюни, вымаливал прощение князь.
Оказалось, что еще до рассвета, под покровом промозглой петербургской мглы, Долгоруков тайно прибыл ко дворцу. И не один. С ним пришли сразу пятнадцать тяжело груженых телег золота и серебра.
Меня не стали будить. И генерал Матюшкин, надо отдать ему должное, всё сделал правильно: он умудрился скрыть визит князя от чужих глаз. А когда Долгорукова вели в мою почивальню, гвардейцы расчистили путь, грубо вытолкав всех ранних просителей из приемной.
Одно было жаль: эта секретность была инициативой самого перепуганного Долгорукова, а не оперативной задумкой Матюшкина. В очередной раз я убедился, что не стоит ставить этого генерала во главе Тайной канцелярии.
Матюшкин — отличный служака, великолепный исполнитель и, скорее всего, неплохой полководец уровня дивизии. Но мыслит он слишком прямолинейно, по-солдатски рублено. Для начальника тайной полиции, главного паука империи, мне нужен человек совершенно иного склада ума. Интриган, способный видеть на пять ходов вперед.
Я сел в кресло, скрестил руки на груди и с холодным любопытством посмотрел на рыдающего князя.
— Скажи мне, князь... — протянул я негромко. — А каково это — предавать своих соратников? Тех, с кем ты еще вчера корону мою делить собирался?
Долгоруков вскинул опухшее, красное лицо.
— Так верность вам, государь мой, проявляю! Да родичей своих от плахи спасаю! Ваше императорское величество... Вы же сами давеча изволили сказать: кто миллион в казну привезет и покается искренне, тому прощение выйдет! И взирали при этом на меня, – сказал он.
— И я от слов своих не отказываюсь, — отрезал я. — Хотя, холоп ты мой, гложут меня смутные сомнения. Как же это ты так быстро, за одну ночь, ажно целый миллион живыми деньгами сыскал? Здесь, в Петербурге? При том, что главные вотчины твои у Твери да у Москвы находятся.
Я смотрел на него взглядом профессионального аудитора, и у меня волосы шевелились на затылке от понимания масштабов воровства. По нынешним меркам миллион рублей — это не просто много. Это катастрофически, немыслимо много!
Я всё больше убеждался, что не до конца отдаю себе отчет, чем именно сейчас является экономика Российской империи. Сколько там Россия заплатила шведам по Ништадтскому миру за уступку Ингерманландии, Эстляндии и Лифляндии? Чуть меньше полутора миллионов рублей! И огромная империя не смогла выдать эту сумму разом, платила шведам частями, скрипя зубами, выгребая медь из казны. А тут один-единственный боярин за ночь достает из-под матраса сумму, равную стоимости большей половины отвоеванных у Швеции земель!
— Ваше императорское величество... — Долгоруков судорожно сглотнул, пряча глаза. — Там нету миллиона покуда. Там на телегах шестьсот пятьдесят тысяч ровно... Но я уже отрядил верных людей, скачут во весь опор, дабы оставшееся привезли! А здесь... так я же дом новый, каменный, у Невы собирался строить. Вот и перевез сюда часть своей домашней казны для расходов...
Домашней казны. Для расходов на домик. Я едва не расхохотался в голос от этой чудовищной наглости.
Но я предполагал, что всё сработает именно так. Я бросил им жирную, страшную кость. И первым за нее вцепился этот старый стервятник. Он предал всех своих подельников по заговору, притащил в истощенную казну Российской империи колоссальное вливание и теперь умоляет об одном: чтобы я никому не рассказывал, что он уже сдал всех с потрохами.
Весьма весело — и дьявольски полезно для моей страны — будет, если и другие высокопоставленные заговорщики, не зная о визите Долгорукова, сейчас грузят свои телеги золотом, спеша опередить друг друга.
— Уходи с глаз моих долой. Оставляй Вотчинную коллегию. Найду я кого, кто распределением земли займется. И прознаю о заговоре, всех под нож... – я посмотрел князю в глаза. – Всех... Ты меня знаешь... Стрелецкий бунт вспомни, если усомнился.
Долгоруков ушел и мне сообщили, что прибыл Дмитрий Михайлович Голицын.
— Деньги! — холодно потребовал я от Голицына.
Я едва сдерживал мстительную усмешку. Князя Дмитрия Михайловича я принимал сразу после того, как выпроводил Долгорукова, повелев тому мчаться в Москву за недостающей суммой, а сыночка его, Ваньку, оставив при дворе. В качестве залога, разумеется.
Господи, как же разжирели эти вельможи! Ну куда тебе, старый ты хрен Голицын, столько денег? Солить ты их, что ли, в бочках собрался? Или на тот свет, к праотцам, в карманах бархатного камзола утащишь?
Я, конечно, и раньше догадывался, но сейчас моя профессиональная чуйка аудитора просто ревела сиреной: Россию, как и в некоторые другие смутные времена, тупо раздербанили между собой человек двадцать. Не больше! Элита, мать их.
Но у этих двадцати упырей по сундукам скоплены такие колоссальные средства, что мое бедное, истощенное войной Отечество могло бы пару раз полностью перезапустить экономику, со свистом встав на совершенно иные технологические рельсы. Индустриализацию можно начать завтра, если их вытрясти!
Ну и программа нужна, масштабный бизнес-план со стратегическим планированием. Даешь пятилетки! И ведь есть с кем все это начинать. Есть Нартов и его школа инженеров-розмыслов, есть и другие изобретатели. Имеются и деятельные люди, которые заводы умеют открывать. Прокофий Демидов, Василий Татищев, хотя то, что я знал о последнем – он еще та скотина. Но ведь заводчик талантливый.
— Ваше императорское величество... Да я и в мыслях не держал в эдаком участвовать! — елейным, дрожащим голоском запел князь. — Я к вам пришел упредить, рассказать расклады, дабы вы понимали... Я, старый пес, завсегда на стороне самодержца стоял!
— Ты бы, князь, не брехал, как та дворовая собака попусту, — оборвал я его.
Я шагнул к нему вплотную. Наклонился так близко, что при желании мог бы просто с размаху долбануть его лбом по аристократическому носу.
Но вот в мой нос мне тут же ударило тяжелое, спертое дыхание Голицына. Мелькнула неуместная мысль: надо срочно подумать, чем в этом веке зубы чистить. Изобрести какую-то пасту, порошок... А то общаться вплотную решительно невозможно. Смердит изо рта у всех поголовно, от конюха до светлейшего князя.
— Я доподлинно знаю, — чеканя слова, глядя ему прямо в расширенные зрачки, произнес я, — что ты и есть самый главный рассадник крамольных мыслей. Спишь и видишь, дабы власть мою императорскую урезать. Желаешь через Совет верховников, али как у англичан ихний парламент, страной заместо меня управлять?
— Ваше императорское величество... Так я же с повинной пришел! Как вы давеча и говорили! — многомудрый Голицын явно растерялся. Его утонченная политическая игра дала трещину от столкновения с моей прямолинейностью.
Я смотрел на него с легким презрением. В сущности, он был всего лишь кабинетным теоретиком. Философствующий аристократ. В отличие от его брата, фельдмаршала Михаила, этот Голицын, Дмитрий Михайлович, мог бы иметь для державы какое-то значение в мирное время. Но вот какое именно — я пока не понял. Актив неочевидный. А значит — легко конвертируемый в наличность.
— Деньги! — повторил я с нажимом. — Или вместе с Ушаковым пойдешь на плаху за соучастие в убийстве сына моего, царевича Алексея.
Глаза князя полезли на лоб.




