- -
- 100%
- +
— Помилуйте, государь! Разве ж я его...
— А будешь ты, — ласково, почти нежно пообещал я. — Знаешь ли ты, князь, древнее выражение «козел отпущения»? Вот ты, многомудрый мой, и подумай. Из таких вот изменщиков-теоретиков я сейчас отличных козлов делать буду. И шкуры на барабаны пущу.
Голицын поник. Вся его спесь, вся аристократическая осанка куда-то испарились, обнажив испуганного, жадного старика.
— Тысяч двести... двести тысяч рублев я, может, по сусекам и наскребу, ваше величество, — унылым, упавшим голосом проблеял он.
— Миллион, — припечатал я, наслаждаясь моментом.
И, выдержав паузу, с садистским удовольствием добавил контрольный выстрел:
— Долгоруков свой миллион уже внес.
О, это надо было видеть! Картина маслом. Было чертовски любопытно наблюдать за тем, какую невероятную гамму чувств явил мне на своем престарелом, покрытом морщинами лице Дмитрий Михайлович Голицын. В одну секунду там яркой вспышкой пронеслись шок, осознание подлого предательства соратника по заговору, старческая жадность и панический ужас внезапного банкрота.
— Вот же курва! — громоподобно, напрочь забыв об аристократических политесах, выдохнул старик.
— Ну не более, чем ты, как оказалось, – я с каким-то нехорошим чувством маньяка наслаждался ситуацией.
По мне — так просто отлично. Пусть эти пауки в банке перегрызут друг друга. Долгоруков первым предал их высокоинтеллектуальную компашку, и это прекрасно.
— Я соберу, ваше величество. Коли позволите, дайте сроку мне на то три года, — опустив голову, как безвольная кукла, пробормотал первый политический теоретик нынешнего времени.
Тот самый, чьи помыслы были направлены на создание в России хоть какого-то парламентаризма.
Идея о том, что должен быть создан некий Верховный совет, где «многомудрые» мужи решали бы сложные задачи управления державой, в теории выглядела не так уж и плохо. Даже наоборот — это пошло бы на пользу, если бы их умы действительно работали на благо России. А не на то, чтобы крыситься между собой и думать о собственном благополучии больше, чем о государственном.
Но то, что кто-то будет неподкупным и еще и талантливым управленцем – утопия. Соберутся такие вот верховники и станут тянуть одеяло на себя, дербаня остатки России. И это не предположение – это суровая правда и закон.
Не сказать, что я такой уж фанатичный приверженец самодержавия, готовый цепляться за него руками и ногами. Но я, как человек из будущего, твердо знаю: каждому историческому периоду и каждому этапу экономического развития должен соответствовать свой государственный строй.
Там, в моем времени, при высочайшем развитии производственных сил, сферы услуг и массовых коммуникаций, единоличный самодержец, пытающийся в ручном режиме решать все проблемы государства, смотрелся бы дико и неэффективно. Но здесь, в первой четверти восемнадцатого века, я в упор не вижу системы управления лучше, чем жесткое самодержавие. С приставкой «просвещенное», разумеется.
Сейчас как воздух нужна молниеносная скорость принятия решений. Нужна абсолютная централизация власти для мобилизации всех ресурсов. Народу нужен своего рода суровый батюшка, родитель, — точно так же, как любой неграмотной пастве нужен непререкаемый пастырь. Иначе эта империя просто развалится под тяжестью собственных противоречий.
— У тебя что-то еще, Дмитрий Михайлович? — холодно спросил я, замечая, что Голицын мнется и не уходит, словно не все слова еще сказаны.
— Прошу тебя, государь... дабы измена моя не сказалась ни на семье моей, ни на родичах, — всё так же понурив голову, выдавил старик.
— За каждым из Голицыных теперь будет глаз да глаз, — отрезал я. — Я слежу за вами. А Тайная канцелярия — пусть Ушаков и оказался дурным руководителем — никуда не денется. Она существует и укрепляться будет. Ступай, холоп Димка!
Последние слова я выплюнул как оскорбление и с силой ударил тяжелой тростью о паркет. Так я этот пол скоро окончательно доломаю.
Князь вздрогнул, низко поклонился и попятился к выходу.
Оставшись один, я глубоко задумался. На кого же мне теперь поставить? Кого назначить первым казначеем, министром финансов? Судя по всему, свободных денег у меня сейчас будет даже больше, чем я рассчитывал в самых смелых антикризисных планах.
К примеру, прямо сейчас в казну непрерывным потоком везут золото и серебро уже из Ораниенбаума — одного из роскошных дворцов Меншикова. Семейство Толстых в данный момент тоже вдумчиво и методично вытряхивается моими гвардейцами до исподнего.
И это была прямо-таки гениальная кадровая находка — поставить самого Александра Даниловича Меншикова, пусть временно и неофициально, моим главным фискалом и вышибалой долгов! Старый казнокрад знает все схемы, знает, кто, где и сколько прячет. Загнанный в угол светлейший князь сейчас рвет своих бывших подельников на куски, спасая собственную шкуру, а казна империи пухнет на глазах.
— Ваше императорское величество, – обратился ко мне Василий Суворов. – Господин генерал доверил мне испросить, будете ли вы готовы выйти к полкам? Выстроены все по набережной Невы и вокруг Зимнего.
— Выйду... вот Блюментрост проведет нужные лечения и выйду, – сказал я.
Очередное испытание. Но они столь частые и плотные, что я начинаю привыкать. Но вот соболиную шубу в этот раз я одену, не стану демонстрировать стойкость к морозам. А то завтра слягу уже окончательно. А у меня планов громадье. Мне и десяти лет мало будет для их реализации.
Глава 4
Петербург
1 февраля 1725 года
Погода сегодня откровенно благоволила моим замыслам. С самого рассвета небо над Петербургом прорвало, и на город обрушился густой, тяжелый снегопад. Крупные хлопья неспешно кружили в морозном воздухе, укрывая грязные мостовые, недострой и стылую невскую воду чистым, первозданно-белым саваном. Как раз думал о том, что выезжать к войскам нужно на санях. Вот и навалило, чтобы без пробуксовок катиться.
Коммунальщики, как это частенько бывало и в моем родном будущем, на расчистку улиц выйти «забыли». Видимо, для подобных служб во все времена снег в первых числах февраля — это внезапный и абсолютно непредсказуемый феномен природы.
Я усмехнулся своим мыслям, плотнее кутаясь в тяжелую соболью шубу. Ни в памяти моего исторического реципиента, ни в том, что я уже успел лично узнать об этом времени, не значилось хоть сколько-нибудь специализированной хозяйственной службы. Дворников в новой столице только-только начали повсеместно ставить, да и тех катастрофически не хватало на эти промозглые, продуваемые ветрами проспекты. Так что не стоило бы грешить на генера-губернатора столицы. Тем более, что скоро у меня с ним запланирована встреча. Есть что предложить этому интересному во многих смыслах человеку.
Холодно, ноги должны утопать в снеге даже на мостовых, но сегодня этот снежный плен был мне только на руку.
Кабриолетов в императорском «гараже», по понятным причинам, не водилось. Сесть верхом в седло я бы сейчас не смог при всем желании — измученное болезнью тело взбунтовалось бы от первого же толчка. Да и как-то... в прошлой жизни лишь несколько раз в седле сидел. Тут бы и без болезни не стал конфузиться.
Мне бы лежать на мягких перинах да пить отвары, но время — роскошь, которой у меня больше нет. Поэтому выбор пал на широкие, тяжелые сани. Да запряженные настоящей, норовистой русской тройкой, обещавшей ту самую, воспетую в веках быструю езду, что по душе каждому русскому — самое то для эффекта.
Я расположился в санях прямо у крыльца Зимнего дворца. Сиденье щедро выстелили медвежьими шкурами и бархатными подушками. Но была в этом экипаже одна деталь, добавленная лично по моему приказу: крепкий, обтянутый кожей металлический поручень, намертво прикрученный к переднему борту. Точно такой же, за который держатся министры обороны, принимая парады Победы на Красной площади в Москве моего будущего. Я собирался стоять перед своими войсками, а не растекаться по сиденью больной развалиной. И этот поручень был моим якорем.
Из-за пелены снегопада начали выныривать темные силуэты. Адъютанты и вестовые. Рядом со мной образовался целый отряд, числом больше чем
— Передайте эти бумаги всем командирам полков, — мой голос прозвучал глухо, но достаточно властно, чтобы заставить их вытянуться во фрунт. Я махнул рукой на стопку перевязанных суровой ниткой свитков — ровно двадцать копий моего личного обращения к армии. — Пусть немедля зачитывают солдатам и офицерам.
Я сделал паузу, обводя офицеров тяжелым, не терпящим возражений взглядом.
На набережной Невы, по Невской першпективе, у Зимнего, собрались все. Все полки и команды, которые квартируют в Петербурге и в двадцати верстах вокруг него. Полковникам было доведено, как мне докладывали, что если кто из офицеров вдруг не явится на этот общевойсковой смотр по «нездоровью» или предстанет пред мои очи в неподобающем виде — будут приняты меры, вплоть до разжалования.
Получив бумаги, гонцы бросились врассыпную, скрипя сапогами по свежему снегу, а я откинулся на спинку саней, прикрыв глаза.
То, что петербургские трактиры, как и те, что стоят на трактах на подъезде к городу, сейчас забиты пьющим офицерьем, мне уже доложили. Доносчиков хватало. И я прекрасно понимал, что увижу через пару часов. Помятые, опухшие со сна лица, перегар, наспех натянутые мундиры. Рядовым творить такой беспредел не по чину, а вот «благородия» расслабились, почуяв скорую кончину старого императора.
Я криво усмехнулся. Я ведь не просто так ношу в голове современный опыт. Я тянул срочную службу, месил кирзачами грязь, потом и купленными за свой счет в военторге берцами, когда, почувствовав непреодолимый позыв, пошел и на контракт. Это было еще до того, как моя гражданская карьера поперла в гору, до того, как я прогремел кризис-менеджером, вытащившим из глубочайшей финансовой ямы крупную корпорацию, которую тогда согласованно и безжалостно душили конкуренты.
Опыт кризисного управления и армейская школа слились во мне в единое понимание одной простой истины: гниет всегда с головы. Если офицер позволяет себе непотребство, заливая глотку вином вместо службы, то и его солдаты быстро найдут, чем неподобающим заняться. Сходить в самоволку, выменять амуницию на сулею мутного самогона — это же прямо-таки обязательный душещипательный квест для любого лихого парня, еще не осознавшего всю тяжесть государевой службы. Дисциплина — это не устав. Это страх, помноженный на уважение. И сегодня я собирался внушить им и то, и другое.
Я ждал. Морозный воздух обжигал легкие.
Вскоре тишину заснеженной площади начали рвать резкие, лающие звуки. Это строились полки. Сначала вдалеке, затем всё ближе и ближе зазвучали надрывные, сорванные голоса офицеров. Они орали на пределе голосовых связок, стараясь перекричать ветер и звон оружия, зачитывая мое воззвание.
— «...Нет более почетной службы, чем армейская и флотская! — донеслось справа мощным басом какого-то капитана. Эхо отбилось от стен Зимнего дворца. — Нет более богоспасаемой службы, чем ваша!»
Тут же слева, немного отставая, подхватил другой, более молодой голос, дрожащий от напряжения:
— «...Вы опора державы! Вы защитники тех, кто сеет хлеб, кто кует железо на заводах и мануфактурах!»
Слова падали в морозный воздух тяжелыми гирями. Я слушал, как этот идеологический каток проходится по рядам.
— «...Вы суть есть воинство Архангела Гавриила! Вы — защитники русской державы и Пресвятой Богородицей хранимые, как Отечество наше!..»
По мере того как в разных концах площади и прилегающих улиц вспыхивали всё новые и новые голоса чтецов, нестройный гул толпы стихал. Над закованными в сукно шеренгами повисала звенящая, напряженная тишина, в которой эхом разносился только текст моего манифеста. Я смотрел на падающий снег, положив руку в тяжелой рукавице на свой железный поручень.
Пора. Сейчас они увидят своего императора. И они его не забудут.
Армию нужно было взбодрить. Встряхнуть так, чтобы у них зубы лязгнули. В этом суровом, пропахшем порохом и конским потом времени нет ни телевизоров, ни радио, ни интернета, чтобы запустить нужный нарратив в массы. В восемнадцатом веке, чтобы донести правду и утвердить свою власть, нужно являть себя воочию. Власть здесь — это плоть, кровь, сталь и громкий голос. Нужны слова.
Я зябко повел плечами, и тело тут же отозвалось глухой болью. Мало того, что на мне была тяжеленная соболья шуба, давящая на плечи пудовым грузом. Под её густым мехом на моем измученном теле скрывался бахтерец — настоящий боевой доспех, искусно сплетенный из стальных колец и начищенных пластин.
Я не питал иллюзий. И уж точно не был идиотом, чтобы выезжать к вооруженной, наэлектризованной, весьма разношерстной публике с голой грудью. К публике, добрая половина которой еще вчера радостно потирала руки, предвкушая мое вечное упокоение и дележку империи.
Более того, даже под высокой меховой шапкой у меня прятался шлем. Его с огромным трудом отыскали где-то в пыльных арсенальских подвалах Петербурга. Принесли какого-то откровенного уродца — железную полусферу (кажется, мисюрку без бармицы), — но она на удивление плотно села на мою относительно небольшую голову. Пусть нелепо, зато, если из толпы прилетит шальная пуля или камень, у меня будет шанс не закончить свою вторую жизнь так же стремительно, как она началась.
Я вслушивался в голоса чтецов, разносящиеся над заснеженной площадью. Когда они дошли до финальных, самых важных абзацев манифеста, я крепче сжал железный поручень саней.
— Вперед! — резко бросил я кучеру.
Коротко свистнул кнут. Лошади рванули, полозья с хрустом вгрызлись в свежий, нетронутый снег. Сани плавно, но мощно выкатились из-за угла дворца прямо к замершим шеренгам.
Мы приближались к позициям Семеновского лейб-гвардии полка. Синие мундиры с красными отворотами четко выделялись на фоне белой пелены. Над строем стояло облако пара от дыхания сотен крепких глоток. И по мере нашего приближения зычный рык полкового командира, зачитывающего финал моего воззвания, становился всё отчетливее:
— «...А те, кто по недомыслию или злому умыслу получил иудины деньги за бунт супротив законного престолонаследия, те деньги обязаны вернуть в казну с повинной головой! Кто же не брал посулов грязных, либо с честью от них отказался — тот награду государеву получит сполна! Но всем вам, без изъятия, будут выплачены недостающие жалованья! Вся просроченная казна! И с государевой надбавкой за то, что сроки выплат по вине воровских чиновников давно прошли!..»
Слова били по строю, как картечь. Я видел, как расширяются глаза солдат, как переглядываются офицеры.
В этом был мой главный, холодный расчет. Тех, кто поддался на уговоры заговорщиков, нужно было наказать — но не виселицей, а рублем и страхом разоблачения. Показать, что бунтовать даже после мнимой смерти императора — дело крайне убыточное и опасное. А вот тех, кто остался верен присяге, кто не поперся давеча к Зимнему дворцу пьянствовать и горланить, требуя возвести на трон Екатерину — их нужно было возвысить. И таких, как докладывали мои люди, оказалось больше половины.
Пусть в следующий раз крепко подумают своими деревянными лбами, прежде чем спешить присягать той, кто никаких исторических и законных прав на этот престол не имеет. Какая, к черту, императрица из бывшей портомои Марты Скавронской? Да, я, мой предшественник, не огласил завещание (с которым, признаться, сам был в корне не согласен), но по всем законам логики и крови наследовать империю должен был мой внук — юный Петр Алексеевич. Им нужна была стабильность, а не бабье царство под управлением вороватого Алексашки Меншикова. Пусть бы он и грамотный черт, опытный, но все равно. Никаких полудержавных властелинов!
Сани медленно катились вдоль замершего строя семеновцев. Сотни глаз, в которых мешались страх, недоверие и вспыхнувшая надежда, следили за мной.
Гвардия свое жалованье получала относительно исправно, это я знал. Ну разве же задержка в полгода – это по местным меркам серьезно? Шучу, кончено. День в день! И только так!
А вот армейские пехотные полки сидели без гроша месяцами. Мое обещание погасить все долги было не просто уступкой — это был хук справа по всей воровской бюрократии. За это солдаты будут искренне молиться Богу о моем здравии.
Но главное скрывалось в последнем абзаце воззвания. Моя личная инновация. Мой привет коррупционерам из двадцать первого века.
Я объявил на всю империю, что отныне любая просрочка по выплате жалованья больше чем на месяц будет караться пеней. Добавочными деньгами. И эти проценты я собирался брать не из тощей государственной казны, а вытрясать лично из карманов тех чиновников, интендантов и губернаторов, кто был ответственен за выдачу.
Я прекрасно знал, как это работает. Вовремя не заплатил, придержал армейскую монету, пустил её в оборот, отстроил себе каменные палаты, скупил землицу — прокрутил средства. Эти ушлые дельцы в камзолах и париках умели мутить финансовые схемы даже без наличия банков. Что ж, господа казнокрады. Теперь правила игры меняются. Украл у солдата? Плати свои, кровные, из собственного имения. Да с процентами.
Я чуть приподнялся, опираясь на поручень, гордо вскинул подбородок и впился тяжелым взглядом в глаза стоящего правофлангового гренадера. Тот судорожно сглотнул, но взгляда не отвел.
Система координат в империи только что поменялась. И армия должна была это почувствовать первой.
Я от природы люблю цифры и систему. И в моем родном времени, и здесь, в заснеженном восемнадцатом веке, любому здравомыслящему управленцу должно быть кристально ясно: если ты задерживаешь выплаты людям с ружьями, ты не экономишь казну. Ты покупаешь себе пулю. Там, где кончается жалованье, мгновенно начинается брожение, а служба начинает нестись из рук вон плохо.
Государство — это механизм. И работает он только тогда, когда шестеренки смазаны. Только то государство, которое держит свое слово, и только тот император, который сказал — как топором отрезал, могут рассчитывать на лояльность. Я ни на грош не верил в мистическую «сакральность» императорской власти. Для меня монарх — это высший менеджер, первый и главный служащий своему Отечеству, нанятый историей. Вот только озвучивать эти крамольные мысли здесь, под хмурым петербургским небом 1725 года, было смерти подобно. Понятия в этой эпохе были совершенно иными, и ломать их нужно было постепенно. А что-то так и вовсе не трогать.
Я глубоко вдохнул морозный воздух, обжигая легкие, еще крепче вцепился в металлический поручень и заставил себя выпрямиться в санях во весь рост. Шуба и кольчужный бахтерец давили на плечи, но я стоял ровно.
— Здравия желаю, господа гвардейцы! Офицеры, унтер-офицеры и нижние чины! — мой голос, усиленный стылым воздухом и каменными стенами дворца, полетел над замершим строем.
Тысячи глаз впились в меня. Они ждали трупа. А увидели закованного в сталь и меха исполина.
— Вот, решил посмотреть на вас воочию! Себя показать! — я чеканил каждое слово, делая долгие паузы, чтобы эхо успело разнести фразы до задних рядов. — И не верьте никому — слышите? — никому не верьте, кто скажет, что государь решил оставить вас! Рано меня хоронят! Впереди у нас много свершений. И тот, кто будет стоять в строю рядом со мной, тот безмерно возвысится! Да будет прощен за грехи свои прежние, вольные и невольные. Ибо стоять на страже Отечества нашего и престола — великая честь и богоугодное дело!
Едва отзвучало последнее слово, как в дело вступила домашняя заготовка. Моя личная, привезенная из будущего политтехнология.
В разных концах толпы гвардейцев, куда уже успели проникнуть офицеры и солдаты роты почетного караула, как бы стихийно, заранее расставленные агенты из моей личной охраны — луженые глотки, отобранные за мощный бас, — гаркнули в серое небо:
— Виват Император!
Это было привычно. Но следом они ударили новыми, неслыханными доселе лозунгами, прошивая толпу нужными мне нарративами:
— Виват Отечество и русский народ! Да славится Вера православная и Россия как Третий Рим!
На секунду над площадью повисла жуткая, звенящая тишина. Я даже испугался, что в общем шуме и ветре эти сложные словесные конструкции просто растворятся, что солдаты не поймут, к чему это. Ведь гвардия привыкла просто рычать одно короткое «Виват!».
Но расчет на стадный инстинкт оказался ювелирным. Солдаты услышали непривычные слова о «русском народе» и «Вере». И когда до них дошло, что государь обращается не просто к войску, а к нации, площадь взорвалась.
— Виват!! Виват!!! Виват!!!
Психология толпы — материя темная, на которую социологи моего времени извели тонны бумаги. Но одно я знал точно: если в вооруженной массе вспыхивает искренняя, первобытная радость, она распространяется как степной пожар. Этот экстаз захлестнул даже тех офицеров, которые еще минуту назад хмуро просчитывали, как бы перебежать в лагерь Меншикова. Если только они не были в курсе, что Алексашка не на дыбе, или еще не четвертован только лишь потому, что для него есть важное поручение.
Они орали на разрыв голосовых связок. Красные лица, пар из сотен разинутых ртов, взмывающие в воздух треуголки. Мороз давил под минус десять, а то и ниже, ветер мел колючую крупку, и я с мрачной иронией подумал: завтра треть петербургского гарнизона не сможет даже шепотом доложить о произошедшем. Сорвут глотки к чертовой матери.
Но я не собирался ограничиваться одним лишь весельем, раздачей долгов и дешевым популизмом. Чем бы я тогда отличался от того же Светлейшего князя Меншикова, который сейчас судорожно скупал лояльность гвардии за золотые червонцы из казны? Деньги и слова — это пряник. А толпе, особенно вооруженной, нужно было показать еще и безупречный, стальной кнут.
Я коротко кивнул.
Из-за моих саней, чеканя шаг так, что дрожала промерзшая земля, синхронно, как единый многоголовый организм, выдвинулась Особая рота почетного императорского караула. Указ о ее создании я собирался подписать сегодня же вечером. Это был мой личный спецназ, будущий вышколенным по методикам будущих эпох. Я сам дрессировал их последние дни, сидя в глубоком кресле и безжалостно прохаживаясь своей тяжелой тростью по хребтам тех, кто посмел бы сбить ритм или замешкаться при выполнении команд.
Возглавляли этот монолитный строй двое: командир роты, майор Петр Салтыков, и его заместитель, жилистый, въедливый капитан с цепким взглядом — Василий Суворов.
Едва мои сани сдвинулись с места, продолжая объезд площади, особая рота, сверкая примкнутыми багинетами, молча, пугающе слаженно развернулась в боевой порядок и клином врезалась в пространство перед Семеновским полком, оттесняя толпу и беря периметр под абсолютный контроль.
Гвардейцы-семеновцы, на секунду осекшись от удивления перед этой невиданной строевой машиной, расступились. И в этот момент каждый солдат на площади кожей почувствовал: перед ними не просто выживший после болезни старик. Перед ними совершенно новый, пугающий и безжалостный порядок вещей.
“Пряник” был озвучен. Теперь же наступала череда и “кнута”.
От автора:
История попаданца в наполеоновскую эпоху, от самодельной лупы до первого в России оптического прицела. От беглого подмастерья до поставщика Двора ЕИВ.
https://author.today/reader/486964/4626117
Глава 5
Петербург
1 февраля 1725 года
Особая рота действовала с ледяной, хирургической безжалостностью. Суворовцы, а мне очень хочется называть этих солдат именно так, не обращая внимания на недовольный гул, прямо из строя выдергивали всех солдат и офицеров, чей вид оскорблял понятие воинского устава.
Некоторые из этих горе-вояк выглядели настолько непрезентабельно, что не могли даже стоять прямо — товарищам приходилось подпирать их с двух сторон плечами, чтобы те попросту не рухнули лицами в утоптанный снег. И дело было вовсе не в благоговейном трепете, внезапно размягчившем гвардейские кости при виде «воскресшего» императора. Банальный, смердящий кислым вином недосып и тяжелейшее похмелье.
А многих в строю попросту не оказалось. И теперь по списочным составам командиры батальонов обязаны были головой отчитаться перед Салтыковым за каждую мертвую душу. Вот их, если только не будет подтверждена уважительная причина отсутствия, уволить из рядов. Ну а если выйдет так, что кумовство уже привело к зачислению младенцев в ряды гвардии, чтобы после, при совершеннолетии, отпрыск оказался уже офицером в высоких чинах.
Майор Салтыков работал быстро, выборочно сверяя лица с бумагами. В гвардейской среде, где все варятся в одном котле, вычислить отсутствующих не составляло труда. Особенно первых полковых заводил и завсегдатаев кабаков — их Салтыков брал на карандаш мгновенно.
Штрафников конвоировали прочь. Их уводили за чугунную ограду сада Зимнего дворца и сгружали там. Тех, чьи ноги окончательно отказали, усаживали на деревянные лавки. Эти удобства появились в Петербурге совсем недавно, исключительно благодаря стараниям генерал-полицмейстера Антона Девиера — человека жесткого и исполнительного, крайне серьезный разговор с которым был вписан в мой сегодняшний график. Те же из пьяных, кто еще мог стоять на ногах, продолжали вертикально страдать, навалившись грудью на свои фузеи.




