Иней на стыках

- -
- 100%
- +
Глава 16
Мужчины ушли в холодный поход к строительному магазину, и в бункере сразу стало тише — будто стены выдохнули и теперь старались беречь это хрупкое тепло. Карл и Луиза остались держать хозяйство. И пусть снаружи мир превратился в ледяную пустошь, здесь, в «зелёной зоне», жизнь упрямо цеплялась за каждый градус.
Карл взял лейку с тёплой водой — её грели на маленькой печке, чтобы не шокировать корни резким перепадом, — и пошёл поливать грядки. Огород был простой, собранный из того, что нашлось: несколько деревянных ящиков, поставленных друг на друга в три яруса, чтобы сэкономить место; между ними — узкие проходы, где едва разминуться вдвоём. В ящиках лежала смесь из перепревших опилок, земли, принесённой ещё до сильных морозов, и крошёного торфа — всё, что удалось сберечь. Сверху ящики прикрывали плёнкой, закреплённой на дугах из арматуры, а по ночам накидывали ещё и старые одеяла: они плохо держали тепло, но хоть немного мешали холоду высасывать жизнь из ростков.
Над ящиками висели лампы дневного света, соединённые с аккумулятором, который заряжался от ветрогенератора на крыше бункера. Лампы давали не солнце, а его бледную тень, но растения хватались за этот свет, как за руку. Сейчас в ящиках зеленели тонкие стебельки огурцов и кустики листового салата, а в самом нижнем ряду тянулись к свету ростки моркови. Карл знал: если лампы начнут мерцать — значит, заряд падает и надо идти проверять генератор. Если земля станет слишком сухой или, наоборот, сырой — значит, нарушен баланс, и холод может ударить по корням.
Он аккуратно лил воду тонкой струйкой, стараясь не размывать почву, и прислушивался не только к шороху капель, но и к тому, как дышит вентиляция. Тяга была ровной, без посторонних скрипов и щелчков — пока лёд не полз. Это успокаивало.
В соседнем отсеке квохтали куры. Их было пять: пеструшка Марта, тихая Ряба, бойкая Зоря, спокойная Дуня и самая молодая из них — Люся. Они сновали по настилу, время от времени устраиваясь на насестах, и время от времени неслись. Сегодня Луиза собрала два яйца — и это было почти праздником. Рядом с курами копошились четыре цыплёнка: трое пушистых, будто из жёлтой ваты, и один чуть темнее, с серыми пёрышками на спинке. Они ещё не понимали, что мир стал опасным, и потому вели себя так, как и положено цыплятам: толкались у кормушки, пищали, если кто-то наступал на лапку, и жались друг к другу, когда становилось слишком тихо — будто тишина пугала их больше, чем любой шум.
А ещё в курятнике был молодой петушок — его звали Ветерок. Он пока не умел громко кукарекать: голос у него срывался на тонкий, почти птичий звук, но он старался. Каждый раз, когда цыплята сбивались в кучу, Ветерок вытягивал шею, топорщил едва пробившиеся перья и делал вид, что он тут главный защитник. Он ещё не знал, что в этом новом мире громкие крики могут быть опасны, и потому кукарекал всякий раз, когда ему казалось, что кто-то слишком близко подошёл к его стаду. Луиза улыбалась, слыша эти неловкие, смешные попытки быть грозным: в них было столько жизни, что даже холод будто отступал на шаг.
— Сегодня Ветерок снова пытался напугать тень у двери, — тихо сказала Луиза, выходя из курятника и потирая руки, чтобы согреть пальцы. — Чуть не сорвал голос.
Карл хмыкнул, но в этом звуке не было насмешки:
— Пусть старается. Кому-то надо напоминать, что мы ещё умеем быть громкими.
Луиза кивнула и пошла к грядкам, чтобы проверить, не оголились ли корни. Её движения были спокойными, выверенными — она знала, что в этом замкнутом мире любая мелочь могла стать решающей.
А у входа в жилую зону, там, где коридор расширялся и было чуть светлее, играли собаки — Грей и Буч. Грей был стареньким: седина густо пробивалась у него на морде, движения стали чуть медленными, а шаги — осторожными, будто он берег силы, зная, что зима не прощает спешки. Но стоило Бучу, молодому и неугомонному, сорваться с места и пронестись мимо, как Грей встряхивался, будто сбрасывая с себя груз лет, и пускался следом. Не чтобы догнать — он уже не мог мчаться во весь опор, — а чтобы быть рядом, чтобы показать: я ещё тут, я ещё могу.
Буч носился кругами, подпрыгивал, хватал зубами край старого полотенца и тащил его, будто это была добыча. Грей делал вид, что не обращает внимания, но стоило Бучу остановиться, как он подходил, тыкался носом в его бок, приглашая продолжить. Иногда Буч толкал Грея лбом, слишком сильно, по - щенячьи, и тогда Грей лишь вздыхал, отходил на шаг и смотрел на него с терпеливым укором, как взрослый на шаловливого ребёнка.
Леон, сидя на одеяле у стены, хлопал в ладоши и смеялся, когда собаки пробегали мимо. Он не кричал, не звал их по именам — просто радовался этому простому, живому движению, этому шуму, который доказывал: мир не застыл окончательно. Шмыга, устроившись на ящике с землёй, наблюдал за этой беготнёй с видом философа: мол, ну вот, опять эти четвероногие устроили переполох.
Когда Карл закончил с поливом, он поставил лейку у стены и на секунду замер, прислушиваясь. Вентиляция гудела ровно. Куры квохтали спокойно, без тревожной суеты. Ветерок что-то пытался прокричать, цыплята пищали в ответ. Лампы не мигали. Даже собаки, наигравшись, улеглись рядом: Буч — вытянувшись во всю длину, Грей — свернувшись клубком, положив седую морду на лапы.
Вечер опустился на бункер тихо, будто боялся спугнуть и без того хрупкое спокойствие. Луиза нарезала тоненькими ломтиками те самые помидоры — маленькие, плотные, выросшие в ящиках под тусклым светом ламп. Их было всего три: два чуть крупнее, один совсем крошечный, с неровным бочком. Она выкладывала их на единственную целую тарелку, стараясь, чтобы кусочки легли ровно, будто от этого зависело, станет ли ужин чуть щедрее.
К помидорам она добавила немного тушёной фасоли — той самой, которую берегли как сокровище, доставая по ложке из жестяной банки. Ещё был ломтик чёрного хлеба, жёсткий, но тёплый: Луиза подержала его над печкой, пока корка не стала чуть мягче. И крошечная горстка сушёных трав — чтобы хоть запах напоминал о лете.
Она усадила Леона к себе на колени, подложила ему под спину свёрнутое полотенце, чтобы он сидел ровно, и стала кормить. Каждый кусочек она сначала разминала ложкой, проверяя, нет ли жёстких волокон, потом подносила к его рту. Леон тянулся, открывал ротик, иногда отворачивался, если вкус казался ему странным, а потом снова наклонялся вперёд, доверчиво глядя на маму. Луиза улыбалась ему, шептала что-то тихое, без слов — просто звук голоса, который должен был говорить: «Ты в безопасности. Ты сыт. Я тут».
— Ещё немножко, — тихо уговаривала она, поднося ложку. — Вот этот кусочек пахнет солнцем. Почти.
Леон послушно глотал, потом тыкал пальчиком в помидор на тарелке, будто хотел убедиться, что тот настоящий.
Карл тем временем устроился в углу, где было чуть светлее. Рядом с ним на тряпице лежали ватные диски, пузырёк с антисептиком и маленькая щёточка — всё самое простое, но чистое, разложенное с той тщательностью, которая бывает у людей, привыкших, что любая небрежность может стоить дорого. Шмыга сидел у него на коленях, недовольно топорщил усы, но не вырывался: он знал этот ритуал и смиренно терпел. Карл осторожно, кончиками пальцев придерживал кота за голову, говорил ему тихо, ровно, как говорят пациентам, чтобы не напугать:
— Ну-ка, давай без геройства. Тут всего лишь немного грязи. Ты же у нас боец, а не неженка.
Он аккуратно протирал ушную раковину, убирая тёмный налёт, который скапливался в складках. Как бывший ветеринар, Карл знал: в замкнутом пространстве любая мелочь могла стать большой бедой. Инфекция, воспаление — и вот уже не кот, а вся жизнь в бункере начинала трещать по швам. Он помнил старые приёмы, старые запахи клиник, где пахло спиртом и сеном, где каждое животное смотрело на него с надеждой, будто он мог остановить любую боль одним только уверенным движением руки. Сейчас он делал то же самое — не ради науки, а ради того, чтобы в этом ледяном мире оставалось хоть что-то, что можно назвать заботой.
— Вот и всё, — пробормотал он, когда закончил, и легонько погладил Шмыгу по загривку. — Ты молодец. Терпеливый.
Кот фыркнул, будто хотел сказать: «Терпеть — это не доблесть, это необходимость», и спрыгнул с коленей, чтобы отправиться проверять, не осталось ли чего-то съедобного возле миски.
Луиза тем временем уложила Леона на узкую койку, укутала в одеяло, сшитое из лоскутов, и села рядом, не ложась, просто держа ладонь у него на спинке, чувствуя, как поднимается и опускается его грудь. Мальчик ещё немного повозился, прижался носом к ткани, пахнущей мамой и домом, и затих. Его сон был коротким, беспокойным, как у всех детей в тревожные времена, но сейчас он спал.
Карл присел на край ящика с землёй, посмотрел на тусклые лампы, прислушался к ровному гулу вентиляции. Всё было на месте. Куры в соседнем отсеке уже устроились на насестах, Ветерок наконец угомонился и не пытался больше изображать грозного петуха. Цыплята сбились в тёплый клубок, и даже собаки — Грей и Буч — улеглись рядышком, старый и молодой, будто так было надёжнее. Грей положил голову на лапы, прикрыл глаза, но уши держал настороже: он всё ещё был готов подняться, если вдруг что-то пойдёт не так.
Но тишина стояла. Не мёртвая, не зловещая, а та, что бывает, когда все силы уходят на то, чтобы просто держаться.
И всё равно они переживали. Эта тревога не кричала, не металась по комнате — она сидела тихо, как третий невидимый человек за столом. Каждый думал о тех, кто ушёл в метель: о Марке, который считал каждый шаг и не позволял себе надеяться слишком сильно; о Лукасе, который вёл их по памяти детства; о Лари, который прятал в карманах маленькие, но важные вещи; о Рафаэле, который сейчас, возможно, прижимал шарф к лицу, вспоминая Кармен и Мигеля.
Луиза тихо вздохнула, не желая будить Леона даже звуком. Карл посмотрел на неё через полумрак, кивнул, будто отвечая на невысказанный вопрос: «Да, я тоже думаю о них. И я буду слушать стены, пока они не вернутся».
Они не говорили об этом вслух. Не потому, что боялись сглазить, а потому, что слова в такой тишине казались слишком тяжёлыми. Вместо этого Луиза встала, поправила одеяло на Леоне, проверила, плотно ли прикрыта дверь в курятник, и вернулась к Карлу. Они сели рядом — не слишком близко, чтобы не мешать друг другу дышать, и не слишком далеко, чтобы чувствовать, что они не одни.
Лампы мигали едва заметно, экономя заряд. Вентиляция шептала что-то своё, привычное. И в этом шуме, в этом тусклом свете, в этом скудном ужине и в тихой заботе друг о друге было всё, что у них оставалось: дом, каким бы маленьким и хрупким он ни был.
Постепенно усталость взяла своё. Луиза опустила голову на сложенные руки, закрыла глаза на секунду, потом ещё на одну. Карл посидел ещё немного, прислушиваясь к дыханию бункера, к тому, как щёлкает остывающий металл, как шуршит в углу Шмыга, устраиваясь поудобнее. Потом он тоже откинулся назад, прислонился спиной к ящику с землёй и позволил себе закрыть глаза.
Они уснули, не выключая света, не снимая обуви, готовые проснуться от любого чужого звука. И во сне, может быть, им снилось, что дверь откроется, и войдут те, кого они ждали, усталые, продрогшие, но целые.
Глава 17
Метель не просто шла — она владела городом. Снег летел не сверху, а со всех сторон сразу: косой, жёсткий, будто из ледяной крошки и ветра, сплетённых в одну безжалостную ткань. Он забивался под воротники, оседал на ресницах, тут же превращался в тонкую ледяную корку, которую приходилось счищать ладонью, оставляя на коже саднящее жжение.
Первые двадцать минут Марк ещё пытался следить за ориентирами: за покосившимся фонарным столбом, за ржавым кузовом автобуса, наполовину ушедшим в сугроб. Потом метель стёрла всё. Остались только белые вихри, в которых любой силуэт становился призраком, а любой звук — обманкой. Ветер выл так, что собственный голос тонул в нём, и приходилось кричать прямо в ухо соседу, чтобы тот услышал хотя бы одно слово.
Дышать было тяжело. Воздух казался слишком плотным, будто состоял не из кислорода, а из мелких ледяных игл. Каждый вдох обжигал горло, сжимал грудь, заставлял делать паузы — а паузы здесь были роскошью. Марк ловил себя на том, что дышит короткими, рваными глотками, стараясь не втянуть слишком много холода. Он знал: если начнёшь кашлять — потеряешь темп, а потеря темпа в такую погоду означала, что ты уже проигрываешь.
Идти было трудно. Под снегом прятались обломки асфальта, ржавые прутья, ямы, затянутые тонкой коркой льда. Один неверный шаг — и нога проваливалась по колено, вытаскивать её приходилось с натужным хрустом, чувствуя, как мышцы кричат от напряжения. Снег набивался в ботинки, таял, потом снова замерзал, превращая обувь в жёсткие колодки. Марк чувствовал, как пальцы ног постепенно теряют чувствительность, и заставлял себя думать об этом отстранённо, как о задаче: «Ещё двести шагов. Ещё пять минут. Не останавливаться».
Лукас шёл впереди, прокладывая путь. Он двигался медленно, но уверенно, каждый раз проверяя опору носком ботинка, прежде чем перенести вес. Его плечи были опущены, голова втянута в воротник, но в движениях чувствовалась упрямая точность. Иногда он останавливался, прислушивался к ветру, будто пытался вычленить в его вое знакомый ритм улиц, и потом кивал сам себе — да, туда. Марк видел, как он стискивает зубы, когда очередной порыв ветра швырял ему в лицо горсть снега, но Лукас не отворачивался. Он вёл их по памяти детства, по тем самым улицам, где когда-то гонял на велосипеде, и теперь эта память стала их компасом.
Лари держался рядом с Марком. Он не жаловался, но Марк замечал, как тот время от времени встряхивает руками, пытаясь разогнать кровь, и как его дыхание становится всё более частым и поверхностным. Лари нёс рюкзак, в котором лежали самые нужные вещи: химические грелки, запасные перчатки, моток верёвки, фонарик с тусклой, но упрямой лампочкой. Он проверял его каждые десять минут, словно хотел убедиться, что свет ещё жив.
Рафаэль замыкал цепочку. Он шёл чуть позади, постоянно оглядываясь, будто ожидал, что из снежной пелены выскочит что-то, чего они не успели заметить. В его движениях была насторожённость человека, который оставил дома самое дорогое: Кармен, Мигеля, тот крошечный островок тепла, ради которого он вообще ещё мог делать эти шаги. Рафаэль прижимал к лицу шарф, который дала ему Луиза, и вдыхал слабый запах шерсти, пытаясь удержать в голове не метель, а голос Кармен: «Возвращайся. Просто возвращайся».
Напряжение висело в воздухе гуще снега. Оно было в том, как Марк сжимал кулаки в варежках, проверяя, не ослабла ли хватка. В том, как Лукас вздрагивал от каждого резкого звука, даже если это был просто треск льда где-то в стороне. В том, как Лари шептал себе под нос что-то вроде молитвы или простого счёта, чтобы не потерять ритм. В том, как Рафаэль снова и снова касался кармана, где лежала маленькая фотография, залапанная по краям, но всё ещё различимая.
Они шли уже почти два часа. Время здесь теряло смысл: оно растягивалось на каждый трудный шаг и сжималось в редкие минуты, когда ветер ненадолго стихал, давая им короткую, обманчивую передышку. В такие мгновения становилось слышно собственное дыхание, стук сердца, скрип снега под ногами — и эта тишина пугала даже больше, чем вой метели. Она заставляла думать: «А вдруг мы идём не туда? Вдруг мы уже прошли мимо? Вдруг впереди нет ничего, кроме белого холода?»
Но Марк не позволял этим мыслям задерживаться. Он смотрел вперёд, туда, где Лукас снова поднял руку, показывая, что видит что-то сквозь снежную завесу. Силуэт. Угол здания. Разбитую вывеску. Этого было достаточно.
— Ещё немного, — прокричал Марк, хотя знал, что ветер почти съедает его слова. — Мы близко.
Он не был в этом уверен. Но он должен был сказать это. Потому что если он не скажет, то напряжение разорвёт их раньше, чем это сделает холод.
Метель не утихала — наоборот, будто набирала злость. Ветер теперь не просто выл, он рвал воздух на куски, швыряя в лица колючие заряды снега, которые впивались в кожу, как осколки стекла. Каждый шаг давался через силу: ноги проваливались в сугробы, вытаскивать их приходилось с натужным хрипом, а дыхание сбивалось так, что даже короткие фразы приходилось выкрикивать между вдохами.
Марк шёл впереди, низко опустив голову, и всё равно почти ничего не видел. Перед глазами была только белая пелена, в которой то и дело мелькали тёмные силуэты — то покосившийся столб, то груда обломков, то стена дома, наполовину погребённая под снегом. Он старался держать темп, но чувствовал, как холод пробирается под одежду, как пальцы в варежках теряют чувствительность, а в груди что-то сжимается от каждого резкого вдоха.
Вдруг Лари пошатнулся. Марк едва успел подхватить его под локоть — и тут же понял: дело плохо. Лари дрожал всем телом, его трясло так, что зубы стучали даже сквозь шарф. Озноб накатил внезапно, безжалостно, вытягивая последние силы.
— Держись! — крикнул Марк прямо ему в ухо, перекрывая вой ветра. — Мы найдём укрытие!
Лукас тут же оказался рядом, подставил плечо с другой стороны. Лари что-то пробормотал, но слова унёс ветер. Его глаза были расширены, взгляд — рассеянный, будто он уже наполовину ушёл туда, где холодно не снаружи, а изнутри.
Рафаэль огляделся, вглядываясь в белую мглу. Он искал хоть что-то, что могло бы защитить от ветра: нишу в стене, подъезд, навес — хоть какой-то угол, где можно было бы на полчаса спрятаться от этой ледяной ярости. И вдруг он замер, прищурился, будто выцепил из метели странный, неправильный силуэт.
— Там! — он ткнул рукой вперёд и чуть вправо, стараясь перекричать ветер. — Что-то торчит из снега! Похоже на крышу или бок машины!
Марк кивнул, не тратя слов. Они потащили Лари туда, шаг за шагом, вгрызаясь в снег, как в живую преграду. Через несколько мучительных минут они добрались до того, что Рафаэль заметил: это был не дом и не подъезд, а наполовину занесённый снегом гараж — или, скорее, пристройка к старому складу. Дверь была сорвана и валялась рядом, но сама коробка здания ещё держалась, и с одной стороны оставалась ниша, прикрытая козырьком, где ветер не бил в лицо напрямую.
Они втащили Лари внутрь, уложили на кусок фанеры, который Лукас откопал из-под снега. Марк тут же начал снимать с него рюкзак, расстёгивать куртку, чтобы не дать холоду проникнуть глубже. Лукас достал химические грелки, разорвал упаковку, встряхнул — и они начали нагреваться, отдавая скупое, но такое нужное тепло. Одну грелку Марк сунул Лари за пазуху, вторую — в варежки, третью положил ему на грудь, прямо поверх свитера.
— Дыши медленно, — говорил Марк, наклоняясь к самому его лицу. — Не глотай воздух, как воду. Маленькими глотками. Мы здесь. Ты не один.
Лари кивал, стискивал зубы, чтобы они перестали стучать, и пытался дышать так, как ему говорили. Постепенно дрожь стала чуть слабее, не такой отчаянной.
Пока Лукас и Марк возились с Лари, Рафаэль отошёл на пару шагов в сторону, туда, где снег лежал чуть иначе, будто под ним что-то было. Он начал разгребать сугроб руками, не обращая внимания на то, как холод обжигает даже сквозь варежки. Сначала показалась дуга руля, потом — обтекатель, покрытый коркой льда. Рафаэль замер на секунду, потом хрипло рассмеялся, хотя в этом смехе не было веселья — только облегчение.
— Снегоход — пробормотал он, оглядываясь на остальных. — Здесь снегоход. Занесённый, мёртвый, но это знак.
Он не стал копать дальше — сейчас это было не главное. Главное было согреть Лари. Рафаэль вернулся к ним, сел рядом, прижался спиной к стене, чтобы хоть немного защитить их от ветра, и закрыл глаза.
И тут перед внутренним взором вспыхнула другая картина — не снег, не ветер, не холод, а школьный коридор, залитый осенним солнцем. Рафаэль снова был подростком — хулиганом, которого все боялись, а учителя вздыхали, едва он появлялся в дверях. Он шёл по коридору, нарочно задевая чужие рюкзаки, бросая дерзкие фразы, пряча за этой бравадой собственную растерянность. А потом он увидел её — Кармен. Она шла навстречу, тихая, аккуратная, в отутюженной форме, с толстой папкой для тетрадей. Паинька, отличница, девочка, которая даже не смотрела в его сторону, потому что он был из той части мира, куда ей не полагалось заглядывать.
Однажды он случайно толкнул её на лестнице — не сильно, просто по привычке быть грубым, чтобы никто не подумал, что он может быть слабым. Она пошатнулась, схватилась за перила, а потом подняла на него глаза — не злые, не обиженные, а спокойные, будто она видела его насквозь.
— Ты делаешь это, потому что тебе страшно, — тихо сказала она тогда, и эти слова ударили сильнее любой драки.
Он фыркнул, отвернулся, буркнул что-то резкое, но с того дня стал искать её взглядом в коридорах. А потом однажды она подошла к нему сама — не чтобы отчитать, не чтобы пожаловаться, а просто сказала:
— Если хочешь, я могу объяснить тебе математику. Ты не глупый. Просто тебе неинтересно так, как нам.
И он согласился. Не потому, что ему нужна была математика, а потому, что рядом с ней он переставал быть тем, кем все его считали. С ней он мог быть просто парнем, который не знает, куда себя деть.
Сейчас, сидя в ледяной нише, чувствуя, как ветер скребётся в стены, Рафаэль сжимал в кармане ту самую фотографию. Кармен улыбалась на ней, а рядом стоял Мигель — его сын, его жизнь. И Рафаэль шептал про себя, как молитву: «Я вернусь. Я должен вернуться».
Через полчаса озноб у Лари стал тише. Он уже мог говорить короткими фразами, кивать в ответ, сжимать пальцы, проверяя, что они ещё слушаются. Лукас укутал его в запасной плед, а Марк проверил, плотно ли закрыты все слои одежды.
— Ещё немного посидим, — сказал Марк, оглядывая остальных. — Пусть сердце успокоится. Потом пойдём. Магазин недалеко. Мы почти у цели.
Рафаэль посмотрел на занесённый снегоход, на его застывший силуэт, и подумал: «Если он заведётся — это будет чудо. Если нет — мы всё равно дойдём. Потому что у нас есть ради кого».
Ночь опускалась на город, как тяжёлое, промёрзшее одеяло. Она не приносила покоя — только усиливала тревогу, делала каждый звук острее, а каждый тёмный угол — подозрительнее. Группа осталась в той самой нише у полуразрушенной пристройки: здесь ветер не бил в лицо напрямую, и это уже считалось удачей.
Лари лежал, укутанный в всё, что у них было: в плед, в куртки, поверх которых Марк накинул ещё и брезент. Его трясло меньше, чем раньше, но дрожь не ушла совсем — она пряталась где-то глубоко, в самых костях, и время от времени давала о себе знать коротким, судорожным вздрагиванием. Лукас сидел рядом, держал его за запястье, прислушиваясь к пульсу, как к метроному, который должен был отсчитывать: «ещё жив, ещё держится».
— Дыши, — тихо повторял Лукас, будто эти два слога могли удержать Лари в тепле. — Просто дыши. Не торопись.
Марк тем временем нашёл в углу ржавую бочку — не целую, с прогнившим боком, но достаточно крепкую, чтобы в ней можно было развести огонь. Он собирал всё, что могло гореть: обрывки картона, куски фанеры, старые тряпки, даже деревянные части от ящиков, которые когда-то стояли тут. Всё это он кидал в бочку, не жалея, не думая о завтрашнем дне — сегодня важнее было выжить. Огонь вспыхнул неохотно, будто не хотел бороться с этим влажным, ледяным воздухом. Пламя шипело, выплёвывало искры, но постепенно разгоралось, отвоёвывая у темноты маленький круг света.
Тепло от бочки было неровным: то обжигающе горячим, если поднести руку слишком близко, то почти незаметным, когда ветер забирался в прорехи и выдувал последние крохи уюта. Но это было тепло. Настоящее, живое, пахнущее гарью и мокрой древесиной. Марк подтащил к бочке куски бетона, чтобы сделать что-то вроде сидений, и все по очереди придвигались к огню, стараясь не обжечься, но и не остаться в холоде.
Рафаэль отошёл к снегоходу. Он копошился возле него, стучал по замёрзшим деталям, пытался понять, есть ли хоть какой-то шанс, что эта груда металла и пластика сможет снова стать машиной, а не просто памятником прошлой жизни. Он протирал обледеневшие контакты, проверял провода, дёргал рычаги, будто мог силой воли заставить механизм проснуться.
Лукас присоединился к нему чуть позже, когда убедился, что Лари дышит ровно и что дрожь стала тише. Он ходил вокруг снегохода, заглядывал под обтекатель, щупал металл, будто пытался почувствовать, жив ли мотор. Потом он вдруг замер, наклонился, вытащил из-под снега что-то плоское, металлическое.
— Канистра, — прохрипел он, поднимая находку. — Почти пустая, но на дне что-то плещется.
Он потряс её, прислушиваясь к глухому звуку. Да, там было топливо. Немного, капля, но в их мире даже капля могла стать разницей между жизнью и смертью. Лукас тут же начал искать, чем бы его откачать, как бы перелить в бак снегохода. Он нашёл кусок шланга, вытряхнул из него снег, протёр рукавом, потом присел на корточки и начал осторожно переливать топливо, следя, чтобы ни одна капля не пропала зря.



