- -
- 100%
- +

Иллюстратор Илья Александрович Васякин
Оформление обложки Илья Александрович Васякин
© Илья Скад, 2026
© Илья Александрович Васякин, иллюстрации, 2026
ISBN 978-5-0069-5987-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1. Дом, милый дом
Поезд, изрыгнувшийся из недр адского огня и копоти, наконец утомился, замер и испустил последний хриплый, свистящий вздох. Я ступил на перрон Центрального вокзала города Штальбург, и смог, густой и едкий, как прах сожжённых надежд, немедленно обволок меня, проник в лёгкие, заставив их судорожно сжаться в поисках хоть глотка чистого, неосквернённого воздуха. Небо над головой являло собой вечный, траурный полог: сплошное одеяло из свинцовых облаков и дыма, испускаемого несметными фабричными трубами, чьи чёрные силуэты кольцом стояли на горизонте, подобно скорбным стражам некрополя прогресса. Солнца здесь не знали; лишь багровое, болезненное зарево, встающее и садящееся над линией труб и крыш, обозначало смену дня и ночи – смену, лишённую всякой благодати.
Вокзал гудел адской симфонией: лязг железа, пронзительные свистки, рёв паровых толкачей, сливающиеся голоса толпы – всё это сплеталось в единый, оглушающий гул. Лица, мелькавшие вокруг, были серы, измождены, искажены либо спешкой, либо тупой покорностью судьбе. Я, Каэл Вейл, наследник некогда могущественного рода, стоял среди этого хаоса, ощущая себя чужим, затерянным артефактом из иного, отмершего времени. Весть о кончине отца настигла меня в столице, среди ярких, но пустых огней светских салонов, и явилась не столько ударом, сколько долгожданным, мучительным освобождением от невысказанного обязательства. Теперь же, вернувшись, я ощущал лишь тяжесть предстоящего долга – долга перед именем, которое давно стало для меня бременем.
Мой багаж был взят носильщиком, чья роба была пропитана тем же въедливым запахом угля и машинного масла. Я сел в карету – чёрную, неуклюжую, запряжённую парой тощих кляч, чья шерсть потеряла блеск от оседающей сажи. «В Обсидиановый Утёс», – бросил я кучеру, и тот лишь кивнул, не оборачиваясь. Экипаж тронулся, вливаясь в нескончаемый поток повозок, телег и редких, громыхающих самоходных экипажей, чьи паровые сердца извергали клубы белого пара, смешивающегося со всеобщим смрадом.
Мы покидали пределы нового города, с его высокими кирпичными зданиями, опоясанными чугунными лестницами, с его витринами, тускло мерцавшими в вечных сумерках. Чем дальше, тем уже становились улицы, тем мрачнее – фасады. Вот мы проезжали район доков: гигантские остовы судов высились в ядовито-жёлтом тумане, исходившем от воды, смешанной с отходами фабрик; воздух здесь был насыщен запахом гнили, ржавого железа и соли, но соленой была не морская свежесть, а едкая, разъедающая горечь. Крики грузчиков, скрип лебёдок, всплески отравленной воды – всё это создавало ощущение жизни, кипящей на самом дне чудовищного котла.
И затем, по мере подъёма в холмистую часть города, пейзаж начал меняться. Трущобы и фабрики отступили, уступив место высоким каменным оградам, за которыми угадывались тенистые, заброшенные парки и островерхие крыши особняков. Здесь воздух был чище, но от этого не становился легче; он был тяжёл, неподвижен, пропитан запахом влажной земли, прелых листьев и медленного тления – тления родов, запертых в своей каменной скорлупе. Над одним из таких парков, расположенным на самом высоком холме, клубился густой, чёрный дым, не похожий на фабричный. Он поднимался столбом, широким и зловещим, расстилаясь наверху грязным, растрёпанным пятном на и без того гнетущем небе.
– Что это? – спросил я, высунувшись из окна кареты и указывая тростью в сторону дыма.
Кучер обернулся, и в его потрёпанном, покрытом морщинами лице я увидел нечто вроде суеверного страха.
– Район Ван Дерен, сэр, – прохрипел он, понизив голос, словно боясь, что само имя может привлечь внимание. – Говорят, несчастье там случилось. Большой пожар. В самом сердце поместья.
Я откинулся на сиденье, холодная кожаная обивка встретила мою спину неприветливо. Ван Дерены… Имя смутно звенело в памяти, отзвуком из детства, связанным с какими-то редкими визитами отца, его мрачными, озабоченными разговорами за закрытыми дверями кабинета. Они были соседями, владели обширными землями к северу от наших владений. Старый Люциус Ван Дерен, чудак и затворник, увлекавшийся экзотическими растениями и механикой. Пожар… Какое жалкое, обыденное окончание для ещё одного знатного рода в этой проклятой стране. Я не почувствовал ни капли сострадания, лишь ледяную, циничную удовлетворённость: ещё один конкурент в борьбе с беспощадным временем повержен, ещё один призрак присоединился к шествию теней.
Дорога петляла вверх, пока, наконец, не вывела нас к знакомым, но от того не менее гнетущим воротам. Они были отлиты из чёрного, покрытого рыжей ржавчиной металла и увенчаны стилизованным гербом Вейлов: сломанный обелиск, обвитый иссохшей лозой. Ворота скрипнули, открываясь с неохотой, словно не желая впускать живого в царство мёртвых. Аллея, ведущая к дому, была усыпана гниющими листьями; вековые дубы, некогда гордость поместья, стояли теперь голые, с искривлёнными, будто в муке, ветвями, их кора покрыта мхом и странными, ядовито-оранжевыми наростами. Воздух здесь был тих, неестественно тих – ни птичьего щебета, ни шороха мелких зверьков. Только шум города внизу доносился сюда приглушённым, похоронным гулом, да ветер, пронизывающий до костей, шелестел сухой листвой, словно перебирая страницы давно забытой летописи бедствий.
И тогда, в конце аллеи, он предстал передо мной – Обсидиановый Утёс. Фамильный особняк, крепость, склеп – всё это в одном. Мрачное нагромождение тёмного камня, стрельчатых окон, словно пустых глазниц, и остроконечных башенок, вонзающихся в низкое небо. Он не сиял, не блистал – он поглощал свет, втягивал в себя унылые лучи бессолнечного дня, становясь ещё более угрюмым и незыблемым. Одна из башен, явно пострадала от пожара: камни почернели, окна были заколочены досками, и весь этот фрагмент здания напоминал обугленный, беззубый оскал на благородном, но мертвом лице. Я знал эту историю – удар молнии, случившийся в ночь моего рождения; отец не велел её восстанавливать, оставив как памятник, как вечное напоминание о некоем роковом знаке. Теперь, глядя на этот шрам, я ощутил, как холодная дрожь, не имеющая ничего общего с сыростью воздуха, пробежала по моему позвоночнику.
Карета остановилась у широких, дубовых ступеней крыльца. На них не было ковра. Дверь, массивная, тёмного дерева с железными накладками, была закрыта. Никто не вышел меня встречать. Лишь в одном из окон первого этажа, в самом углу, мне показалось, на мгновение мелькнул слабый, колеблющийся отсвет – будто пламя одинокой свечи, зажжённой в глубине этого каменного чрева. Я вышел из кареты, и звук моих шагов по гравию прозвучал неприлично громко в этой гробовой тишине. Поднявшись на ступени, я потянул за шнур колокольчика. Где-то в глубине дома раздался протяжный, дребезжащий звон, одинокий и тоскливый, словно последний крик утопающего. Я ждал, вслушиваясь в тишину, что наступила после. И в этой тишине мне почудился иной звук – не из дома, а откуда-то сбоку, из тёмной чащи старого парка. Лёгкий, едва уловимый шорох, будто кто-то тяжёлый, в мокром от сырости платье, пробирается сквозь заросли папоротника. Я резко обернулся, вглядываясь в сумрак меж деревьев. Ничего. Только тьма, сгущающаяся с каждой минутой, и тихий, насмешливый шепот ветра в голых ветвях. Безумие начинается с воображения, сказал бы мне здравомыслящий человек. Но в Обсидиановом Утёсе, как я уже начинал понимать, воображение было не источником безумия, а лишь первым, робким эхом той Истины, что таилась в его стенах, ожидая моего возвращения.
Дверь скрипнула и медленно отворилась.
Дверь отворилась не настежь, но ровно настолько, чтобы в щели показалась фигура – высокая, костлявая, застывшая в неестественной прямоте, словно манекен, одетый в траур. Это был мистер Кроу, управляющий имением Вейлов, служивший моему отцу, а до того, как гласили семейные предания, и моему деду. Годы, казалось, не состарили его, а лишь высушили, превратив в подобие древней мумии, облачённой в безупречный, но выцветший до оттенка пепла чёрный фрак. Лицо его было длинным и бледным, с острым, словно клюв, носом и глубоко посаженными глазами, которые смотрели на меня не то с укором, не то с холодным, безжизненным любопытством. В его руке, обтянутой белой перчаткой, желтевшей на кончиках пальцев, трепетало пламя единственной свечи в низком подсвечнике; свет колебался, бросая на его черты пляшущие, ещё более уродливые тени.
– Мистер Каэл, – произнёс он голосом, похожим на звук ржавых петель. – Вас ожидали ранее. Похороны состоялись три дня назад. Согласно воле покойного сэра Малькольма, тело было предано земле в фамильном склепе без отлагательств и… лишних свидетелей.
В его интонации, плоской и лишённой всякой эмоции, я уловил скрытый укор. Мой приезд был, очевидно, расценён как запоздалый и потому бессмысленный жест.
– Обстоятельства в столице, – сухо отрезал я, переступая порог и ощущая, как тяжёлый, насыщенный запахами тления и старой пыли воздух дома обволакивает меня, вступая в противоборство с уличным смогом. – Где я буду размещён?
Кроу медленно отступил, пропуская меня внутрь, и закрыл дверь. Звук тяжёлого засова, упавшего на место, прозвучал неожиданно громко и окончательно, словно затвор камеры. Холл «Обсидианового Утёса» был погружён в полумрак. Высокий сводчатый потолок терялся в тенях, из которых, будто свисающие с паучьих нитей, спускались громадные люстры, затянутые паутиной и чехлами из грубой ткани. Стены были обиты тёмным, некогда багровым, а ныне почерневшим бархатом, на котором призрачными пятнами проступали выцветшие гербы и охотничьи сцены. Под ногами скрипели массивные дубовые половицы, а холод, исходивший от каменных стен, проникал сквозь подошвы башмаков, поднимаясь по ногам ледяными струйками.
– Ваши покои на втором этаже, в западном крыле, приготовлены, – отозвался Кроу, движимый, казалось, не ногами, а неким механическим импульсом. Его свеча бросала жалкий круг света, в котором плясали пылинки, выхватывая из мрака фрагменты интерьера: ножку покрытой пылью консоли, угол огромного, потускневшего зеркала, в котором моё отражение промелькнуло как бледное пятно страха. – Покойный сэр Малькольм распорядился ничего не менять в ваших комнатах с момента вашего отъезда. Как он выразился, «пусть время там остановится, дабы наследник мог оценить его непреложный ход».
В этих словах сквозила отцовская язвительность, та самая, что отравляла наши редкие встречи. Я лишь кивнул, следуя за колеблющимся огоньком Кроу, который двигался бесшумно, словно паря над полом. Мы миновали несколько закрытых дверей, проходили мимо арок, ведущих в тёмные провалы боковых галерей. Дом был мертв и молчалив; только наши шаги – мои тяжёлые и чуть неуверенные, его – призрачно-бесшумные – нарушали эту гробовую тишину. И всё же мне чудились иные звуки: лёгкий скрип за спиной, будто кто-то осторожно шагнул на половицу; сдавленный вздох, доносящийся из-за стены; отдалённый, металлический лязг, похожий на звук цепей. Но стоило остановиться и прислушаться – воцарялась лишь абсолютная, давящая немая сцена.
Затем мы свернули в длинную, просторную галерею. Здесь, казалось, собрался весь ужас и высокомерие моей родословной. С обеих сторон, от самого пола до тёмного потолка, в тяжёлых золочёных рамах, потускневших и почерневших от времени, висели портреты предков Вейлов. Свеча Кроу, проходя мимо, на мгновение оживляла их, и они выступали из мрака, один за другим, как приговорённые, вызванные на последний допрос. Лица, надменные и суровые, смотрели на меня пустыми, написанными маслом глазами, которые, однако, в этом дрожащем свете обретали пугающую иллюзию присутствия. Мундиры прошлых веков, бархатные камзолы, кружевные воротники, платья с фижмами – всё это было стилизовано под старину, но в чертах многих я с удивлением, смешанным с отвращением, узнавал собственные: тот же высокий лоб, тот же резко очерченный подбородок, тот же холодный, насмешливый изгиб тонких губ. Казалось, я не иду по галерее, а листаю альбом своих будущих перевоплощений, каждое из которых было чуть более бледным, чуть более искажённым безумием или пороком, чем предыдущее.
Но одно изображение заставило меня остановиться как вкопанному. Оно висело в самом центре длинной стены, чуть больше других, в раме из чёрного дерева, украшенной причудливой, словно корни ядовитого растения, резьбой. На портрете был изображён мужчина в костюме, странно сочетающем элементы аристократического платья и некоего подобия инженерного фартука. В руках он держал не традиционный свиток или шпагу, а сложный механизм из шестерёнок и латунных трубок, часть которых, казалось, врастала ему в пальцы. Его лицо… Лицо было знакомо до боли. Это был мой отец, Малькольм Вейл, но изображённый не в привычном мне образе холодного патриарха, а в момент какого-то фанатичного, почти безумного вдохновения. Его глаза, обычно ледяные, здесь горели внутренним, нездоровым огнём, а губы были растянуты в улыбке, в которой не было ни тепла, ни радости – лишь жадность открывателя, смешанная с презрением ко всему живому. Фоном служили схематично изображённые заводские цеха и клубы дыма. Портрет дышал неестественной, техногенной порочностью.
– Этот портрет… – начал я, не в силах отвести взгляд от горящих глаз.
– Написан по заказу сэра Малькольма пять лет назад, – голос Кроу прозвучал прямо у моего уха, заставив меня вздрогнуть. Я не слышал его приближения. – Художник был… специалистом в своем роде. Сэр Малькольм был весьма доволен работой. Он утверждал, что это единственное изображение, передающее его истинную натуру.
– И где этот художник теперь? – спросил я, чувствуя, как по спине ползёт холодный пот.
– Сошёл с ума, – ответил Кроу с той же ледяной бесстрастностью. – Утверждал, что механизм на портрете начал двигаться по ночам, и шестерёнки шептали ему числа, сводящие с ума. Его нашли в своей мастерской с выколотыми глазами. Он утверждал, что сделал это сам, дабы не видеть, как портрет… оживает.
Я резко отвернулся от картины, но ощущение, что эти нарисованные глаза следят за мной, не покидало меня. Мы продолжили путь. Галерея казалась бесконечной. И вдруг свеча Кроу выхватила из мрака пустую, тёмную раму. Она висела меж изображением какой-то суровой дамы в чепце и мужчины в парике. Внутри рамы был лишь прямоугольник более тёмной обивки стены, а в самом низу, на бархате, лежала небольшая, потускневшая латунная табличка. Я наклонился, чтобы разглядеть надпись.
«Каэл Вейл. Рождение ожидается.»
– Что это? – мой голос прозвучал хрипло.
– Место для вашего портрета, сэр, – пояснил Кроу. – Было подготовлено по распоряжению вашего отца в день вашего рождения. Он был уверен, что вы займёте его в должное время. Холст так и не был натянут. Возможно, он ждал… определённых событий.
Я смотрел на эту пустую, зияющую чёрную дыру в стене, обрамлённую позолотой. Это было больше, чем просто незавершённость. Это была пустота, ожидающая моего изображения, чтобы поглотить его, встроить в этот бесконечный ряд безумных и надменных лиц. Это было место для меня среди мёртвых. Идея показалась мне одновременно отвратительной и неумолимо логичной. В этом доме, среди этих теней, я более был призраком, чем живым человеком.
– Ведите дальше, – пробормотал я, чувствуя, как внезапная слабость подкашивает ноги. – Я устал с дороги.
Мы наконец поднялись по широкой, ковёр с которой давно сняли, обнажив ступени, стёртые поколениями ног, лестнице и вышли на второй этаж. Коридоры здесь были уже, ниже, давили на психику. Воздух пахнет сыростью, старой штукатуркой и чем-то ещё – сладковатым, лекарственным запахом, напоминающим формалин или средства для бальзамирования. Кроу остановился у одной из дверей, ничем не примечательной, кроме массивной железной скобы вместо ручки.
– Ваши покои. Ужин будет подан в библиотеку в восемь. Если вы пожелаете чего-либо иного… – он сделал паузу, и в его глазах, наконец, мелькнуло нечто, кроме пустоты, – сомневаюсь, что персонал сможет вам помочь. После кончины сэра Малькольма почти все слуги разбежались. Остались лишь я да кухарка, миссис Бригс, которая глуха как пень и почти слепа. Не беспокойте её по пустякам.
Он отворил дверь, впустил меня внутрь и, не дожидаясь вопросов, отступил, оставив подсвечник на комоде у входа. Его фигура растворилась в темноте коридора бесшумно, словно его и не было. Я остался один в комнате, освещённой лишь этой одинокой свечой. Комната была просторной, но убогой. Мебель – кровать с балдахином, тяжёлый шкаф, письменный стол – была той самой, что окружала меня в детстве, и казалась теперь игрушечной и враждебной. На стенах обои с геометрическим узором в местах отклеились, обнажая заплесневелую штукатурку. Окно, затянутое плотной паутиной и пылью, выходило в сторону парка и того самого, обугленного восточного крыла. Я подошёл к нему и взглянул вниз. В слабом, багровом свете угасающего зарева над городом, чёрные очертания сгоревшей башни напоминали гигантский, искалеченный палец, указующий в небо, полное дыма и скорби. А где-то внизу, в темноте парка, мне снова почудилось движение – медленное, тяжёлое, будто что-то огромное и влажное продиралось сквозь заросли.
Я отшатнулся от окна, сердце бешено колотилось в груди. Это была усталость, говорил я себе, лишь усталость и игра больного воображения, отравленного мрачными историями и видом этого проклятого дома. Я скинул дорожный плащ и сел на край кровати, которая жалобно скрипнула подо мной. Взгляд упал на письменный стол. На нём, под слоем пыли, лежали какие-то детские книги, засохшая чернильница и странный предмет – небольшой, искусно сделанный из латуни и тёмного дерева механический паук. Одна из его ножек была сломана. Я взял его в руки. От прикосновения крошечные шестерёнки внутри корпуса дёрнулись и издали тихий, сухой щелчок, будто существо, впавшее в анабиоз, на мгновение подало признаки жизни. Я поспешно положил его обратно, с отвращением вытерев пальцы о платок.
Тишина в комнате была абсолютной. Даже гул города сюда не долетал. И в этой тишине я начал различать иные звуки: тиканье – не часов, а чего-то более размеренного и металлического, доносящееся, казалось, из самой толщи стен; лёгкий, повторяющийся скрежет, похожий на трение железа о камень; и едва уловимый, прерывистый шёпот, будто кто-то читает за стеной молитву на незнакомом языке. Я зажмурился, вдавив ладони в уши, но звуки не исчезли. Они были внутри, в моей голове, порождённые усталостью, стрессом и… атмосферой этого места. Оно не просто хранило память о безумии. Оно было живым, дышащим организмом, и его сердцебиением был этот набор механических, нечеловеческих звуков, а пульсом – та тёмная, незримая жизнь, что копошилась за стенами и в парке.
«Продать, – лихорадочно думал я. – Как только оформлю бумаги, как только исполню последние формальности, я продам этот склеп с молотка. Пусть его разбирают на камни, пусть он идёт под снос для новых фабрик. Я возьму деньги и уеду туда, где нет этого вечного дыма, этой тишины, этих… глаз на портретах».
Но даже тогда, в глубине души, я слышал тихий, насмешливый голос, похожий на голос отца на том ужасном портрете: «Ты думаешь, это так просто, Каэл? Дом не отпустит. Ты его наследник. Ты уже часть узора на этих обоях, часть скрипа этих половиц. Ты думаешь, ты приехал, чтобы продать его? Нет. Ты приехал, чтобы занять своё место. В галерее. И в склепе».
Я резко лёг на кровать, уставившись в тёмный, пыльный балдахин над головой. Пламя свечи на комоде колебалось, отбрасывая на потолок тени, которые складывались в знакомые, гротескные очертания – профиль Кроу, оскал механического паука, пустую раму в галерее. Я закрыл глаза, пытаясь загнать в угол наступающее безумие. Впереди была ночь в Обсидиановом Утёсе. Первая из многих, как я боялся, и последняя, как я отчаянно надеялся. Но дом, казалось, уже начинал плести свою паутину, тихо щёлкая шестерёнками в стенах и шёпотом приглашая меня в свои вечные, неподвижные объятия.
Сон, этот милостивый целитель разбитых нервов, наотрез отказался нисходить на меня в этой комнате, пропитанной воспоминаниями, которые были скорее тенями, нежели картинами прошлого. Я лежал неподвижно, уставившись в непроглядную тьму под балдахином, в то время как всё моё существо напряжённо вслушивалось в тишину дома. Но тишина эта была обманчива; она не была отсутствием звука, но была его искажением. Сквозь толщу стен и перекрытий доносился тот же мерный, металлический тикающий звук, будто где-то в сердцевине особняка работал гигантский, невидимый метроном, отмеряющий не секунды, а нечто иное – возможно, сроки, отпущенные его обитателям. К нему примешивался глухой гул, исходивший, казалось, из самых глубин земли – то ли отдалённое эхо фабричных машин за холмом, то ли биение какой-то иной, чудовищной механики. И временами – прерывистый шёпот. Неясный, состоящий из одних шипящих и щёлкающих согласных, он напоминал то ли бормотание сумасшедшего, то ли попытку речи со стороны существа, лишённого привычных нам органов.
Сие продолжалось около часа – часа мучительной, не приносящей отдыха неподвижности. Наконец, я не выдержал. Мысль о том, чтобы провести всю ночь в этой пыльной ловушке, слушая голоса стен, стала невыносимой. Мне требовалось действие, пусть даже бессмысленное, дабы утвердить своё присутствие здесь не как жертвы, но как хозяина – пусть и временного, невольного. Я встал, дрожа от холода и нервного напряжения, и зажёг свечу от того огонька, что оставил Кроу; пламя вспыхнуло, ненадолго отогнав тени в углы, где они затаились, словно живые существа.
Цель моя была определена сама собой: кабинет отца. Именно там должны были храниться все бумаги, документы, ключи – всё, что требовалось для вступления в права наследства и последующей продажи этого склепа. Мысль о том, чтобы рыться в вещах человека, чей холодный взгляд с того ужасного портрета всё ещё жёг мне спину, была отвратительна, но необходима. Я накинул сюртук и, взяв подсвечник, вышел в коридор.
Дом ночью преобразился. Если днём он был нем и погружён в оцепенение, то сейчас он, казалось, пробуждался к некоей призрачной, зловещей жизни. Длинные тени от моей свечи плясали на стенах, принимая формы, заставлявшие сердце замирать: то вдруг вытягивались в подобие висельника, то сгущались в клубящуюся массу, напоминающую лицо. Скрип половиц под ногами звучал уже не как простой звук, а как предупреждающий крик, будто сам дом возмущался моим вторжением в его ночные тайны. Я спустился по главной лестнице, и взгляд мой невольно устремился в тёмный пролёт галереи портретов. Оттуда, из кромешной тьмы, на меня, казалось, смотрели десятки пар глаз – безжизненных, но оттого не менее внимательных. Я поспешил мимо, чувствуя на себе их тяжёлый, масляный взгляд.
Дверь в кабинет сэра Малькольма Вейла находилась в восточном крыле, недалеко от той самой, обугленной башни. Она была из тёмного дуба, массивная, с железными накладками в виде стелющихся по древу виноградных лоз, которые при ближайшем рассмотрении оказались тончайшими механизмами: крошечные шестерёнки и пружинки были встроены в металл, но все они, как я заметил, были покрыты ржавчиной и неподвижны. Я толкнул дверь, и она, скрипнув, отворилась.
Запах ударил в меня, едкий и сложный, как химическая формула безумия. Смесь старой бумаги, плесени, дорогого, но прогорклого табака, резкого спирта и чего-то ещё – острого, металлического, напоминающего кислоту. Воздух был тяжёл и спёрт. Я поднял свечу, и свет озарил хаос.
Кабинет был не комнатой, а мастерской алхимика, сошедшего с ума на почве механики. Полки, ломящиеся от книг в потрёпанных переплётах и фолиантов с непонятными чертежами, соседствовали со столами, заваленными странными аппаратами: медными устройствами, соединёнными лабиринтом стеклянных трубок, в некоторых из которых до сих пор стояла бурая жидкость; разобранными механизмами, чьё назначение было неясно; коллекциями минералов, некоторые из которых слабо светились в темноте мерцающим, нездоровым светом. На одной из стен висела огромная карта поместья и прилегающих земель, испещрённая пометками, стрелками и символами, отдалённо напоминавшими алхимические знаки. На другом столе стоял пресс для печати, а рядом стопками лежали оттиски, изображения каких-то сложных, кошмарных мандал, сочетавших чертежи машин и анатомические схемы.
Но центром этого безумия был огромный письменный стол у окна, заваленный бумагами. Стул перед ним был отодвинут, будто хозяин только что встал и вот-вот вернётся. Я подошёл, чувствуя, как сердце колотится в груди. На столе, среди кип документов, лежали предметы, красноречиво говорящие о занятиях отца: лупа в чёрной оправе, циркуль с необычно острыми иглами, несколько кристаллов в медных оправах, похожих на линзы, и – я не мог оторвать взгляда – маленькая, искусно выполненная модель человеческого сердца, сделанная из тёмного стекла и латуни. Внутри неё, под стеклом, перекатывались миниатюрные шестерёнки и маятники, имитируя, как я понял, биение. Оно было слишком быстрым, неровным. Эта жуткая безделушка стояла прямо на пачке писем.




